Незабудки - Пришвин Михаил Михайлович 14 стр.


Мне стало больно. Я ничего не сказал, но только слегка руками развел: в смысле: нет ее, исчезла. Потом, подумав, сказал о фацелии.

– Как будто ночевали синие птицы и оставили свои синие перья.

Он помолчал, глубоко вгляделся в меня и заключил по-своему:

– Ну, значит, больше она уже не придет. И, оглядев синее поле фацелии, сказал:

– От синей птицы это лежат только синие перышки.

Мне показалось, будто он силился, силился и, наконец, завалил над моей могилой плиту: я ждал до сих пор, а тут как будто навсегда кончилось, и она никогда не придет

Сам же он вдруг зарыдал. Тогда для меня его широкий затылок, его плутоватые, залитые жиром глазки, его мясистый подбородок исчезли, и стало жаль человека, всего человека в его вспышках жизненной силы. Я хотел сказать ему что-то хорошее, взял вожжи в свои руки, подъехал к воде; намочил платок, освежил его. Вскоре он оправился, вытер глаза, взял вожжи опять в свои руки, и мы поехали по-прежнему.

Через некоторое время я решился опять высказать, как мне казалось тогда, вполне самостоятельную мысль о травосеянии, что без поддержки кооперации мы никогда не убедим крестьян ввести в севооборот клевер.

– А ночки-то были? – спросил он, не обращая никакого внимания на мои деловые слова.

– Конечно, были, – ответил я, как настоящий мужчина. Он опять задумался и – такой мучитель! – опять спросил:

– Что же, одна только ночка была?

Мне надоело, я чуть-чуть рассердился, овладел собой и на вопрос, одна или две, ответил словами Пушкина. "Вся жизнь – одна ли, две ли ночи".

На иных березах, обращенных к солнцу, появились сережки золотые, чудесные, нерукотворные. На других только наклюнулись почки, на третьих раскрылись и уселись, как удивленные всему на свете, маленькие зеленые птички. Там на тонких веточках сидят, вот и там, и там… И все это нам, людям, не просто почки, а мгновенья- пропустим – не вернутся. И только из множества множеств кто-то один счастливец, стоящий на очереди, осмелеет, протянет руку и успеет схватить.

Ночью мысль какая-то неясная была в душе, я вышел на воздух и мысль свою в реке увидал.

Вчера эта река при открытом небе перекликалась со звездами, со всем миром. Сегодня закрылось небо, и река лежала под тучами, как под одеялом, и больше с миром не перекликалась, – нет! И вот тут-то я узнал в реке свою мысль о себе, что невиновен я тоже, как и река, если не могу перекликаться со всем миром, закрытый от него темными покрывалами моей тоски об утраченной Фацелии. Так я и видел эту реку, что под темными тучами не могла перекликаться со всеми, но все равно оставалась рекой и сияла во тьме, и бежала. А в темноте под тучами рыба, чуя тепло в природе, плескалась гораздо сильней и громче вчерашнего, когда звезды сияли и сильно морозило.

Какое чудесное утро: и роса, и грибы, и птицы… Но только ведь это уже осень. Березки желтеют, трепетная осина шепчет: "Нет опоры в поэзии: роса высохнет, птицы улетят, тугие грибы все развалятся в прах… Нет опоры…" И так надо мне эту разлуку принять и куда-то лететь вместе с листьями.

Все было прекрасно на этой тяге, но вальдшнеп не прилетел. Я погрузился в свои воспоминания: сейчас вот вальдшнеп не прилетел, а в далеком прошлом – она не пришла. Она любила меня, но ей казалось этого недостаточно, чтобы ответить вполне моему сильному чувству. И она не пришла. И так я ушел с этой "тяги" своей и больше не встречал ее никогда.

Такой сейчас чудесный вечер, птицы поют, все есть, но вальдшнеп не прилетел. Столкнулись две струйки в ручье, послышался всплеск, и ничего: по-прежнему вода мягко катится по весеннему лугу.

А после оказалось, раздумывал я: из этого, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни. Вышло так, что образ ее мало-помалу с годами исчезал, а чувство оставалось и жило в вечных поисках образа, и не находило его, обращаясь с родственным вниманием к явлениям жизни всей нашей земли, всего мира. Так на место одного лица стало все, как лицо, и я любовался всю жизнь свою чертами этого необъятного лица, каждую весну что-то прибавлял к своим наблюдениям. Я был счастлив, и единственно, чего мне еще не хватало, это, чтобы счастливы, как я, были все.

Так вот оно чем объясняется, что моя литература остается жить, потому что это моя собственная жизнь И всякий, кажется мне, мог бы, как я: попробуй-ка, забудь свои неудачи в любви и перенеси свое чувство в слово, и у тебя будут непременно читатели.

И я думаю теперь, что счастье вовсе не зависит от того, пришла она или не пришла, счастье зависит лишь от любви, была она или не была, самая любовь есть счастье, и эту любовь нельзя отделять от "таланта".

Так я думал, пока не стемнело, и я вдруг понял, что больше вальдшнеп не прилетит. Тогда резкая боль пронзила меня, и я прошептал про себя: "Охотник, охотник, отчего ты тогда ее не удержал!"

Дочь Фацелии. Я потерял ее вовсе из виду, и с тех пор много лет прошло. Я до того утратил ее черты, что не мог бы по лицу узнать ее. И только вот одни глаза, похожие на две северные звездочки, это я бы, конечно, узнал.

И случилось однажды: я зашел в комиссионный магазин купить себе одну вещь. Мне удалось эту вещь найти и купить. С чеком в руке я стал в очередь. Рядом же была очередь вторая, из тех, у кого были только крупные деньги: в кассе не было разменных денег. Одна молодая женщина из той очереди попросила у меня разменять пять рублей: ей нужно было всего лишь два рубля. У меня было мелких только два рубля, и я охотно предложил взять от меня эти два рубля…

Вероятно, она не поняла меня, что я желаю просто отдать ей, подарить деньги А может быть, она была такая милая, что победила в себе чувство ложного стыда и хотела стать выше условных мелочей. К сожалению, протягивая деньги, я взглянул на нее и вдруг узнал те самые глаза, те самые две северные звездочки, как у Фацелии. В одно мгновение это я успел через глаза заглянуть внутрь ее души и мне успело мелькнуть, что, может быть, это дочь "ее"…

Но денег от меня после такого заглядывания взять оказалось невозможным. А может быть, она только тут успела сообразить, что деньги я хочу ей, незнакомой, подарить.

Подумаешь, деньги-то какие, всего два рубля! Я протянул руку с деньгами.

– Нет! – сказала она. – Так взять я от вас не могу.

А я-то в ту минуту, узнавая те глаза, готов был отдать ей все, что у меня было, я готов был по одному ее слову побежать куда-то и принести ей еще и еще…

Умоляющим взглядом, как нищий из нищих, я поглядел и попросил:

– Возьмите же…

– Нет! – повторила она.

И когда у меня сделался вид совершенно несчастного, брошенного, измученного бездомьем человека, она что-то вдруг поняла, улыбнулась тою самой прежней своей улыбкой Фацелии и сказала:

– Мы сделаем так вы у меня возьмете пять рублей и мне дадите два. Хотите?

С восторгом я взял у нее пять рублей и видел, что восторг мой она хорошо поняла и оценила

Думал о старой липе с такой морщинистой корой. Сколько времени она утешала старого хозяина и утешает меня, вовсе и не думая ничего о нас! Я смотрю на ее бескорыстное служение людям, и у меня, как душистый липовый цвет, распускается надежда: может, когда-нибудь и я вместе с ней процвету.

Горе, скопляясь в одной душе больше и больше, может в какой-то прекрасный день вспыхнуть, как сено, и все сгореть огнем необычайной радости.

Почки раскрываются, шоколадные с зелеными хвостиками, и на каждом зеленом клювике висит большая прозрачная светлая капля.

Возьмешь одну почку, разотрешь между пальцами и потом долго все пахнет тебе ароматной смолой березы, тополя или особенным воспоминательным запахом черемухи: вспоминаешь, как, бывало, забирался наверх по дереву за ягодками, блестящими, черно-лаковыми, и ел их горстями прямо с косточками, и почему-то от этого никогда ничего, кроме хорошего, не бывало.

Вечер теплый, и такая тишина, что ждешь чего-то напряженно: должно же что-нибудь случиться в такой тишине. И вот, кажется, пришло: кажется, начинают шептаться между собой деревья: береза белая с другой березой белой издали перекликаются, осинка молодая стала на поляне, как зеленая свеча, находит себе такую же свечу, черемуха черемухе подает ветку с раскрытыми почками. И так, если с нами сравнить, мы звуками перекликаемся, а у них аромат: сейчас каждая порода окружена своим ароматом.

Когда начало темнеть, стали в темноте исчезать почки, но капли на них светились, и даже когда ничего нельзя было понять в темной тесноте кустарников, капли светились, одни только капли да небо: капли брали у неба свой свет и светили нам в темном лесу.

Мне казалось, будто я весь собрался в одну смолистую почку и хочу раскрыться навстречу единственному неведомому другу, такому прекрасному, что при одном только ожидании его все преграды движению моему рассыпаются ничтожною пылью.

Кукушка во время моего отдыха на поваленной березе, не заметив меня, села где-то почти рядом и с каким-то придыханием, вроде того, как если бы нам сказать: "А ну-ка, попробую, что будет?" – кукукнула.

– Раз! – сказал я, по старой привычке загадывая, сколько лет еще остается мне жить.

– Два!

И только она выговорила свое "ку" из третьего раза, и только я собрался сказать свое "три"… – Кук! – выговорила она и улетела.

Свое "три" я так и не сказал. Маловато вышло мне жить, но это не обидно, я достаточно жил, а вот обидно, что если эти два с чем-то года будешь все собираться для какого-нибудь большущего дела, и вот соберешься, начнешь, а там вдруг "кук"… Все кончится!

Так стоит ли собираться?

"Не стоит!" – подумал я.

Но, встав, бросил последний взгляд на березу – и сразу все расцвело в душе моей: эта чудесная упавшая береза для последней своей, для одной только нынешней весны раскрывает смолистые почки.

Там, где тогда мчались весенние потоки, теперь везде потоки цветов.

И мне так хорошо было пройтись по этому лугу; я думал: "Значит, недаром неслись весной мутные потоки".

Солнышко на восходе показалось и мягко закрылось, пошел дождь, такой теплый и живительный для растения, как нам любовь.

Да, этот теплый дождь, падающий на смолистые почки оживающих растений, так нежно касается коры, прямо тут же под каплями изменяющей цвет, что чувствуешь: эта теплая небесная вода для растений то же самое, что для нас любовь. И та же самая любовь, как и у нас, та же самая их вода – любовь – внизу обмывала, ласкала корни высокого дерева, и вот оно сейчас от этой любви – воды – рухнуло и стало мостом с одного берега на другой, а небесный дождь – любовь – продолжает падать и на поваленное дерево с обнаженными корнями, и от этой самой любви, от которой оно повалилось, теперь раскрываются почки и пахнут смолистыми ароматами, и будет оно цвести этой весной, как и все, цвести и давать жизнь другим…

Животным, от букашки до человека, самая близкая стихия – это любовь, а растениям – вода: они жаждут ее, и она к ним приходит с земли и с неба, как у нас бывает земная любовь и небесная…

Чашка с молоком стояла возле носа Лады, она отвертывалась. Позвали меня. "Лада, – сказал я, – надо поесть". Она подняла голову, забила прутом. Я погладил ее, от ласки жизнь заиграла в ее глазах. "Кушай, Лада", – повторил я и подвинул блюдце поближе.

Она протянула нос к молоку и залакала. Значит, через мою ласку ей жизни прибавилось. И, может быть, именно эти несколько глотков молока решали борьбу в пользу жизни. Таким глотком молока и решается в мире дело любви.

Цветут сначала ландыши, потом шиповник всему есть свое время цвести. Но бывает, целый месяц пройдет с тех пор, как отцветут ландыши, а где-нибудь в самой черной лесной глуши цветет себе один и благоухает. И так очень редко, но бывает и с человеком. Бывает, где-то в затишье, в тени жизненной незнаемый человек; о нем думают: "отжил" – и мимо пройдут. А он вдруг неожиданно выйдет, засветится и зацветет.

Радость какая! На лугу в лесу встретилась ромашка, самая обыкновенная "любит – не любит". При этой радостной встрече я вернулся к мысли о том, что лес раскрывается только для тех, кто умеет чувствовать к его существам родственное внимание. Вот эта первая ромашка, завидев идущего, загадывает: "любит – не любит?" "Не заметил, проходит, не видя: не любит, любит только себя. Или заметил… О, радость какая: он любит! Но если он любит, то как все хорошо: если он любит, то может даже сорвать".

Никаких следов того, что люди называют любовью, не было в жизни этого старого художника. Вся любовь его, все, чем люди живут для себя, у него было отдано искусству. Обвеянный своими видениями, окутанный вуалью поэзии, он сохранился ребенком, удовлетворяясь взрывами смертельной тоски и опьянением радостью от жизни природы. Прошло бы, может быть, немного времени, и он умер, уверенный, что такая и есть вся жизнь на земле…

Но вот однажды пришла к нему женщина, и он ей, а не мечте своей, пролепетал свое "люблю".

Так все говорят, и Фацелия, ожидая от художника особенного и необыкновенного выражения чувства, спросила:

– А что это значит, "люблю"?

– Это значит, – сказал он, – что если у меня останется последний кусок хлеба, я не стану его есть и отдам тебе, если ты будешь больна, я не отойду от тебя, если для тебя надо будет работать, я впрягусь, как осел…

И он еще много насказал ей такого, что люди выносят из-за любви.

Фацелия напрасно ждала небывалого.

– Отдать последний кусок хлеба, ходить за больной, работать ослом, – повторила она, – да ведь это же у всех, так все делают…

– А мне этого и хочется, – ответил художник, – чтобы у меня было теперь, как у всех. Я же об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, одиноким и быть как все хорошие люди.

Глава 21
Любовь

В "Фацелии" намечена, но не совсем раскрыта тема первенства жизни перед искусством: я говорю о жизни, преображенной деятельностью человека, такой совершенной, что искусство является перед ней только средством, пройденным путем (как ожидание друга и самый друг).

Искусство рождается в бездомье. Я писал письма и повести, адресованные к далекому неведомому другу, но когда друг пришел, искусство мое уступило жизни. Я говорю, конечно, не о домашнем уюте, а о жизни, которая значит больше искусства.

– Есть ли такая жизнь?

– А как же? Если бы не было такой жизни, то откуда бы взяться и самому искусству?

Так часто бывает у авторов с критиками. Автор пишет как единственный и о том, чего для всех не было, а критик судит его с точки зрения того, что бывает у всех, и в случае, если ему нравится, говорит: "Так бывает!" А когда не нравится, говорит: "Так не бывает!"

А по-настоящему автор должен представить бывалое и понятное с точки зрения небывалого: то и другое должно сойтись в единстве как художественное произведение. В творчестве совершается чудо: небывалое является как бывалое, родное, знакомое.

Когда встретилось мое небывалое с ее небывалым, то получилось, как в алгебре, когда при умножении минуса на минус почему-то получается плюс. Этот наш плюс и есть та реальность, которой живут "все хорошие люди".

Вот где корень "Фацелии" – стремление к любви, как у всех.

* * *

Всю жизнь слышал слово "душа" и сам произносил это слово, вовсе не понимая, что оно значит.

Мне кажется, если бы меня спросили, что такое "душа", я бы довольно верно ответил на этот вопрос. Я сказал бы, что душа – это внутренний мир человека, это что он сам знает о себе. Во-вторых, я бы о душе сказал с точки зрения философа, что душа есть совокупность знаний человека о себе и т. п., как сказано в учебниках психологии. В-третьих, я бы вспомнил о представлениях души примитивным человеком, как некоей сущности, обитающей в теле. И все это понимание души было бы не о своей душе, а как говорят и думают о ней все люди.

Между тем у меня была душа своя, и я знал о ней с очень далекого времени, почти с детства, когда проливал потихоньку слезы о том, что я вышел на свет не такой, как все. Мало-помалу с годами, с десятками проходящих лет я через это страданье узнавал свое назначение: мало-помалу оказывалось, что быть не как все, а как сам, и есть то самое необходимое, без чего мое существование было бы бессмысленным. И мое страстное желание присоединиться ко всем, быть как все, не может произойти иначе, как через раскрытие в глазах всех себя самого…

И еще прошло много времени, пока я понял, что желание быть как все во мне было желанием любви.

И еще совсем недавно я, наконец-то, понял, что это стремление любить и было действием души моей, и что душа – это и значит – любовь.

* * *

– Все что-то делают…

– А разве это не дело – складывать две жизни в одну?

…Мы тогда не летели, не плыли, а делали свою новую жизнь…

Из двух разных источников вытекает довольство счастливых и творческая радость.

Счастье у людей "выходит" иногда, а радость достигается…

Счастье. Меня вчера окружили в парке женщины и, узнав, начали объясняться в любви.

– У вас, наверно, было счастливое детство? – спросила одна.

– Без обиды не обошлось, – ответил я, – но счастье мне было не в детстве, а в том, что я обиду свою обошел.

Мы все должны зализать свою рану. Заживил – и счастлив. Мы должны сделать свое счастье.

Да, конечно, счастье необходимо, но какое? Есть счастье – случай, – это Бог с ним. Хотелось бы, чтобы счастье пришло, как заслуга.

Вот друг мой – это, конечно, мое счастье. Но разве я-то не заслужил его? С каких далеких лет я за такое счастье страдал и сколько лет в упорном труде обходил свою личную обиду, достигал признания общества и чего-чего только не терпел. Нет, нет! Я счастье свое заслужил, и если каждый соберет столько усилий, чтобы обойти свою обиду, то почти каждый будет счастливым.

* * *

"Сущность жизни, – сказала она, – есть любовь, а борьба только средство: борьба за любовь. Но пусть останется так: на первом месте в словесном выражении будет стоять борьба, а в невыразимом молчании будет любовь".

Если душа болит, разве же не ясно, как быть? Надо положить душу свою за друга – и будешь здоров.

Утренняя мысль о том, что соединяет в человеке дела его и мысли:

Не то ли мы называем любовью, что соединяет в единство дела и мысль человека?

Назад Дальше