Оазис человечности 7280/1. Воспоминания немецкого военнопленного - Вилли Биркемайер 7 стр.


Это сколоченные из досок двухэтажные лежаки, на каждом "этаже" по три человека. Тесно так, что средний лежит головой в ногах между двумя крайними. Провожу в этом отделении целый месяц. Два раза в день под гипсовую повязку заливается сверху кипяченая вода. Ассистент Бреви показал мне, как это надо делать, и строго следит за исполнением. Иногда приходит доктор Регинато, стучит молоточком по гипсу, заглядывает туда сверху, принюхивается и ободряет меня: раны мои, мол, скоро заживут. Он применяет этот метод с гипсовой повязкой почти при всех ранениях. Голь и здесь на выдумки хитра; ведь у них нет даже обезболивающих.

Вчера доктор Регинато сказал, что сегодня мне должны снимать гипс. Пришел Бреви со здоровенными ножницами, чтобы резать повязку. Неужели разрежет? Я уже видел, как это было с другими. Благодаря ежедневному смачиванию изнутри гипс ведь должен размягчиться. Так и есть, гипс долой - и вокруг распространяется отвратительный запах; изнутри он весь в чем-то немыслимом - гной, грязь… Доктор Регинато обтирает мне ноги промасленной салфеткой, и становится видна розовая кожа, чудо явилось - раны закрылись! Боль как ветром сдуло, отеков нет, я словно заново родился! Как мне благодарить доктора Регинато? Наверное, он читает мои мысли. "Я очень доволен, это ведь помогает не всегда, тогда остается одно - ампутация. А ты такой молодой, вот посмотришь - пройдет несколько дней, и забудешь о ранах".

Уже два дня, как я без гипса на ногах, и одежду мне отдали, а то были только бязевая нижняя рубашка и кальсоны. А доктор Регинато полагает, что госпиталь мне еще не повредит, и живо производит меня в помощники санитара. Он узнал, что мне только 17 лет, и теперь по-отечески заботится обо мне. Мне выдали одежду санитара, я прикреплен к санитару-немцу Гейнцу. Санитары и их помощники спят в помещениях для больных на отдельных лежаках, за занавеской. На каждого санитара приходится три-четыре таких "комнаты", это 35–40 больных и раненых.

Работают врачами в этом госпитале и двое немецких военнопленных. Оказывают помощь и лечат почти без лекарств. Я теперь знаю, что такое кровопускание, которое часто применяют из-за отсутствия медикаментов, и как правильно ставить банки. Дел по горло с утра до ночи. Я рад, что могу чем-то помочь другим пленным, даже когда медицина уже бессильна. Здесь тоже смерть всегда стоит у нас за спиной, и теперь уже я остаюсь с умирающим до самого конца. Быстро взрослеешь, когда такое вокруг, может быть, даже слишком быстро. Ведь мне еще только семнадцать.

Сильное переживание сегодня, для меня по крайней мере. Санитар Гейнц спрашивает, не хочу ли я помочь при подготовке умерших пленных к вскрытию. Опять соблазн - ведь за это дадут лишнюю порцию! Я еще ведь даже не знаю толком, что это такое - вскрытие. Гейнц меня живо просвещает. Каждого умершего вскрывают в учебных целях; начинающие врачи учатся так определять причину смерти и могут лучше изучить внутренние органы. А наша задача - вскрыть грудную клетку, а после всех процедур снова зашить. Странное ощущение У меня в желудке, когда санитар в первый раз учит меня рассекать труп. Я не боюсь, только чувствую оцепенение; но ведь сколько раз за эти месяцы я уже видел смерть. И когда первый труп зашит, то следующий - это уже почти рутина.

Раз в неделю к нам приходят на вскрытие медики. Для них готовят 8-10 трупов. Уносят их потом другие пленные. Иногда и наши врачи, пленные, участвуют во вскрытиях. Берут на анализ пробы тканей и органов. Все это происходит в специальном бараке и продолжается с утра до семи вечера, а то и позже. Устаешь сильно, зато получаешь хороший паек, раз в неделю даже кружку или две молока. Используются ли и как протоколы, которые ведут врачи, мы не знаем, но нам говорят, что это на пользу всем пленным. Может быть, хотят определить, как надо кормить пленных, чтобы подольше использовать их на работах?

Доктор Регинато спросил меня сегодня, хочу ли я еще оставаться в госпитале. Я бы, конечно, не прочь еще с неделю, но я же не обученный санитар; наверное, меня отправят назад в лагерь. Так оно и есть - через несколько дней нас, целую группу пленных, отправляют из госпиталя. Грузовая машина доставляет нас туда же, куда нас привезли в Киеве в первый день. Иду прямо к докторше, ее фамилия Златкис, она еврейка. Она не нарадуется моим зажившим ранам, такого она и не ожидала и требует, чтобы я рассказал ей про госпиталь, во всех подробностях.

А от нее я узнал, что мой друг Ганди тяжело болен и его увезли в больницу. Воспалилась его рана, очень высокая температура. Куда именно его отправили, она не знает. Может быть, не хочет говорить? Но Ганди не умер? Я тут же гоню эту мысль. И все же не могу себе представить, как я здесь буду без Ганди. Он ведь не умер, это доктор Златкис твердо сказала. Но я же не знаю, сколько может быть в Киеве лагерей, это же, наверное, десятки тысяч пленных; по дороге на работу видишь их повсюду. Вдруг мне повезет и я встречу Ганди! Да только вместе нам уже не быть, что мы друзья, это здесь никого не интересует. Как же я буду без Ганди, один?

Мое отчаяние, горе от потери друга только со мной, ни с кем этим теперь не поделишься.

ПРЕКРАСНАЯ НЕЗНАКОМКА

Снова привычный каждодневный распорядок. Будят в четыре утра, самое позднее в пять. Раздача супа и хлеба, разнарядка на работы. На прежнюю фабрику, где рисовал плакаты с пропагандой, мне уже не попасть. Почти все пленные работают на ремонте дорог или разбирают кирпичи в развалинах домов на Крещатике, главной улице Киева. Я тоже чищу кирпичи, толстым куском стального листа сбиваю с них остатки цемента, других инструментов нет. С этим железом мне еще повезло, его удобно держать в руке, и дело спорится.

Каждый должен очистить кубометр кирпичей и аккуратно уложить их в штабель. Попытки сжульничать и сложить штабель с пустотами наказываются лишением хлебной пайки и сверхурочной работой до тех пор, пока штабель не будет заполнен и начальник доволен. А домой пойдут все только после того, как свою кучу кирпича закончит последний. Помочь отставшим значило бы сократить время ожидания, но и здесь каждый сам за себя, разве что захочет помочь друг.

Единственный проблеск в этом нудном существовании - хорошенькая русская девушка, сидящая у большого фонтана рано утром, около шести часов, когда мы маршируем из лагеря по узкой улочке по направлению к площади.

А я стараюсь идти в левом ряду, чтобы поймать ее взгляд. Наконец это удается. Теперь мы каждый день обмениваемся взглядами. Почему молодая женщина сидит здесь ранним утром? Ей, наверное, лет двадцать, а может, и меньше. Я заранее радуюсь каждое утро и надеюсь, что охрана не поведет нас другой дорогой.

Колонна пленных проходит каждый раз совсем рядом с фонтаном, и вот сегодня незнакомка перебрасывает мне маленький сверток, там кусочек хлеба и половина огурца. Охранник ничего не заметил. И так теперь почти каждый день - ко мне летит сверток с чем-нибудь съедобным; это яблоко, помидор или еще что-нибудь.

У нас, наверное, жалкий вид в наших лохмотьях. Мне-то еще не так плохо, в госпитале я получил не только новое белье, но и форменную одежду. Но она ведь одна, и в ней каждый день с кирпичами возишься… Сегодня я напрасно высматриваю мою благодетельницу, ее у фонтана нет. Нет и на следующий день, и я грустно топаю мимо.

Каждое утро снова и снова надеюсь, что моя прекрасная незнакомка будет сидеть у фонтана, но мои тайные желания не сбываются. Но вот мы сворачиваем за угол, направляясь к развалинам дома, где нас заставляют работать, и тут из-за стены выскакивает она, сует мне прямо в руку конвертик, и - нет ее, исчезла в развалинах. В руках у меня записка русскими буквами, кириллицей, строки выглядят как стихотворение. Когда вернусь сегодня в лагерь, надо будет прежде всего найти моего Гельмута, моего "учителя" русского языка. Он бы мне это перевел, но я ведь после госпиталя еще не видел его ни разу.

Как ни ищу вечером, найти его не могу. Кто-то рассказывает мне, что однажды ночью его увела охрана. Но потом я нашел еще одного товарища, которого знал еще по лагерю в Ченстохове, и он перевел мне записку. Это любовный стишок:

Ты хочешь знать, кого люблю я,
Его не трудно отгадать.
Будь повнимательней, читая!
Яснее не могу сказать.

И по первым буквам строк читается: "Тебя", Tebja…

Первый стих по-русски! Я его заучил как молитву. Тихо повторяю сам себе; вся моя симпатия к этой юной женщине - в этих строчках. Это любовь? Я не знаю, раньше у меня была только школьная дружба с девочкой из нашего класса. Так это любовь? Наверное, да, ведь даже мысль о любви с этой русской красавицей вызывает у меня подъем чувств, но в то же время - и разочарование; ведь я пленный и ничем не могу доказать ей мою любовь… И я ломаю голову - что и как я бы сделал, если бы мне такую возможность. С этими прекрасными мыслями я в конце концов и засыпаю на нарах. Спать на мраморных подоконниках, где я, бывало, устраивался, теперь строго запрещено. Если кого застанут ночью, получит сапогом под зад за невыполнение приказа коменданта лагеря. Помещения, в которых спят по 100 и 150 человек, обходят с проверками и ночью.

Через две недели меня определили в строительную бригаду, подручным штукатура. Русскую девушку я не видел с тех пор, как она дала мне записку со стихом. Недели через три-четыре я уже научился штукатурить стену; правда, мастеру пока приходится кое-что поправлять за мной. Но я стараюсь, и дело движется. У нас хорошие отношения с русскими коллегами, каменщиками и штукатурами. Бывает, угощают нас куском хлеба, огурцом, помидором. Перепадает и табак с обрывками газеты "Правда". Из газетной бумаги русские скручивают свои сигареты, Papirossi. Это они могут делать хоть не глядя, не вынимая руку из кармана, где насыпана Machorka, табачная крошка. Один русский стал меня учить, но мне это не нужно, я табак и газету поменяю в лагере на хлеб и сахар.

С нами работает Лидия, русская женщина, она обычно штукатурит потолки. Несколько русских фраз я уже выучил и стараюсь учить еще, она мне помогает, разговаривает со мной; понимаю-то я больше, чем могу сказать. Иногда Лидия приносит мне русскую газету, чтобы я учился понимать русский шрифт. А по вечерам я постоянно занимаюсь вместе с соседом по нарам; он знает по-русски больше, чем я. Каждый день узнаю что-то новое благодаря Лидии, она старается больше говорить со мной по-русски. Конечно, я запомнил ее фамилию и адрес, уж не знаю зачем… "Лидия Чегорцева, Киев, улица Льва Толстого, 97, кв. 3".

Может быть, надеюсь, что вдруг представится возможность бежать из плена? Не знаю. Ведь только вчера в нашем лагере двух пленных принесли на построение на носилках, встать они не могли, а немецкий "комендант" поносил их как "изменников делу восстановления". "Если, мол, еще кто-нибудь вздумает смыться, как эти двое, - было сказано нам, - то крепко достанется всем!" Оказывается, три месяца назад они сбежали с лесоповала…

А Лидия чуть не каждый день балует меня. То кусок мыла, то фрукты, вчера принесла пару носков, а сегодня рубаху. Каждый раз в обед у нее находится и для меня стакан молока. А носки - это просто чудо, ведь у нас у всех ноги обмотаны тряпками, которые, бывает, натирают до крови.

Лидии, наверное, лет 25, у нее стройная фигура, она блондинка, длинные волосы вьются. Голос мягкий, низкий. Я уже понял, что она состоит в ансамбле народных танцев строительного комбината. В обед, когда я возвращаюсь после раздачи супа, а перерыв еще не кончился, мы с ней часто прогуливаемся где-нибудь здесь на стройке. И что делаем? Лидия много рассказывает, а я, к сожалению, мало понимаю, хотя она старается объяснять, нередко знаками, жестами. Но с каждым днем я понимаю больше. Вот сегодня она принесла газету, в которой статья про строительный комбинат и про ансамбль народного танца и музыки. Показывает себя в танцевальном наряде на плохой газетной фотографии, на которой узнать Лидию невозможно. И делает несколько па - показывает мне, как она там танцует…

До сих пор мы ведь друг к другу не прикасались, разве что случайно. А теперь мне хочется обнять ее, крепко прижать к себе, но я боюсь, жутко боюсь, если кто-нибудь нас увидит, последствия могут быть ужасными. Русским рабочим любые личные отношения с военнопленными категорически запрещены, а мы ведь с Лидией осмелились тайно встречаться! В лагере уже ходят неприятные слухи, и я не единственный, у кого на работе свои человеческие отношения с русскими. А что нам старались вдолбить в гитлерю-генде об "этих ублюдках"? Конечно, то, что было на пешем марше до Киева, это ужасно, бесчеловечно. Но все, что происходит со мной здесь, в Киеве, совершенно противоречит тому, во что мы верили до плена и в плену тоже…

Я не обнял Лидию, осмелился только пожать ей обе руки; она моментально их отняла и скрылась. Конечно, нам надо приходить и уходить по одному, но на этот раз Лидия спешит особенно. Когда я вернулся на работу, ее там не было. Вообще-то я должен бьш еще помочь поставить карниз. А Лидию никто не видел, и я ухожу к своему штукатуру; нам сегодня надо еще закончить две ванные комнаты. Тогда у нас будет не просто выполнение нормы, а перевыполнение - сто двадцать пять процентов!

А это значит, что завтра - не шестьсот, а восемьсот грамм хлеба.

ФОНАРИ НА КРЕЩАТИКЕ

Еще с вечера нас распределяют по бригадам заново. Будем работать на главной улице, на Крещатике. Дома по обе ее стороны были взорваны, теперь их восстанавливают, и широкая улица должна стать такой же красивой, как была до войны. Здесь трудятся тысячи рабочих, среди них, как всегда, много женщин. Одна за другой подходят грузовые автомашины, они подвозят материалы. На одной из них мы отправляемся за город, на завод, где делают трубы, это часа полтора пути. Трубы нужны для установки уличных фонарей.

В первый раз мы едем без охраны! Кроме водителя, с нами только один русский, он без оружия едет в кабине с шофером. Новое приятное ощущение - свободы, хотя и неполной. А с перевозкой труб плохо. Их нечем крепить в кузове, и нам приходится то и дело останавливаться, чтобы груз не сполз на дорогу. Но к следующему рейсу нам удается добыть с соседней стройки обрезки брусьев, топор и гвозди. Мастерим подкладки с вырезами и надежно крепим в них трубы. Сопровождающий нам старательно помогает. Он доволен: "Otschen charascho! Sawtra budet Machorka!"

Назавтра мы должны устанавливать эти трубы - это будут мачты уличных фонарей. Для них уже забетонированы основания, наружу торчат короткие трубы-опоры. И сразу становится ясно, что дело плохо: у опор такой же диаметр, как у привезенных нами труб, вставить одно в другое невозможно… Что же делать? Natschalniki долго спорят, а я пытаюсь объяснить нашему сопровождающему, что на фабрике, где я работал раньше, видел трубы меньшего диаметра. Если они подойдут, можно сделать переходники, вставить их в опоры, приварить к ним и уже поверх "надевать" трубу-мачту. Русских слов мне не хватает, я рисую "чертеж" на песке. И с этой информацией он вмешивается в дискуссию начальников.

Там все поняли. Не проходит и минуты, как на том же грузовике мы едем на фабрику, где я рисовал плакаты. Машину, да еще с пленными, разумеется, не пускают; долгие споры с охраной, наш Natschalnik звонит по телефону, и после этого появляется директор фабрики. Меня он тут же узнал и даже хотел забрать к себе. А нужных нам коротких кусков труб у него сегодня нет, но с нашим начальником они быстро договариваются - на днях их можно будет получить. И мы возвращаемся на Крещатик, где нас уже ждут: пленные должны идти с работы в лагерь все вместе.

Наш лагерь - это большой дом; пленные живут в больших комнатах, расположенных вдоль широкого коридора. Размеры комнат приблизительно семь на десять метров, вдоль стен - трехэтажные деревянные лежаки, нары. На торцевой стене два больших окна с широкими мраморными подоконниками, под ними батареи отопления. К потолку подвешены электрические лампы, их не выключают и ночью, и в помещениях светло как днем.

Русские придают огромное значение борьбе со вшами, разносящими тиф и желтуху. И поэтому чуть не каждую неделю мы должны проходить дезинфекцию, хотя вшей у нас теперь, можно сказать, нет. Разве что найдется у кого случайно, значит - поймал не в лагере. Но тут начинается! Строго проверяют всех поголовно, в дезинфекцию гонят не только завшивевшего, а всю комнату, это 120–150 человек.

Пока пленные ее проходят, в комнате орудуют дезинфекторы, каждый угол, каждую щель на нарах обрызгивают жутко пахнущей жидкостью, она стекает отовсюду, когда мы возвращаемся. То же самое, что было в пересыльном лагере в Дембице. А вот с клопами - одно горе. Лезут отовсюду, из каждой щели, особенно по ночам. Но кусают не всех одинаково. Я, наверное, невкусный, и ко мне они не очень лезут, так что мне еще хорошо…

На следующий день нас посылают опять на разборку и очистку кирпичей - мачты ставить некуда. Только на четвертый или пятый день мы едем на "мою" фабрику и получаем там нужные короткие трубы. С нами сварщик со своим аппаратом, и мне разрешают ему помогать - держать короткую трубу-переходник в опоре, пока он прихватывает ее сваркой. И так опора за опорой, мачта за мачтой.

Что их 132, я узнал только в 1983 году, когда в первый раз после плена приехал в Киев.

ПЕРВОЕ ПИСЬМО

Нам раздали сегодня почтовые открытки советского Красного Креста и Полумесяца, каждому по две открытки, чтобы написать родственникам. Опять фокусы, как тогда в Ченстохове с делением по национальностям? Лагерное начальство выделило комнату со скамейками и столами, там же ручки с перьями и водянистые фиолетовые чернила. Кто-то говорит, что это просто марганцовка, которой смазывают раны. Ерунда, чернила хорошо пишут. Только вот кому писать? Все волнуются, разгораются споры.

"Иваны закидывают нам удочку, домой эти открытки не дойдут!" - "Папиросы из них накрутят! Будут пахнуть марганцовкой…" - "Задница ты, вот кто!" - "Бросьте вы. У них все со смыслом делается. Иваны хотят проверить, правильно ли мы указали место жительства".

А мне наплевать на эти гадания, потому что в Домбрау, где мы в последнее время жили, родителей моих, конечно, нет - это же Чехия. Когда наступали русские, родители мои, наверное, бежали обратно в Бохум, в Вестфалию. Да кто же знает, удалось ли им туда добраться. Мало ли что бывает, когда приближается фронт, уж этого я навидался. А вот мой дядя Август наверняка дома, он ведь еще с 1923 года на пенсии, а мама моя - его любимая сестра. Когда все жили вместе в большом доме, его комната была на самом верху, по вечерам дядя всегда запирался на ключ; все были уверены, что он там слушает иностранные радиостанции.

Назад Дальше