Прибыл офицер связи от полковника Васильева. От него узнали, что дивизия, сбивая на пути небольшие группы противника, миновала Жолкев, а Каменка уже в руках фашистов. Таким образом, из дивизий нашего корпуса Васильев был ближе всего к линии фронта (если считать, что тогда такая линия существовала). В любую минуту он может вступить в соприкосновение с вражескими частями. Решаю ехать к Васильеву.
Когда после штабной суеты, докладов, "разносов" и рева моторов попадаешь на спокойную, залитую предвечерним солнцем полевую дорогу, испытываешь странное чувство. А может быть, ничего этого нет - бомбежек, запыленных танков, небритых командиров, женщины, прижавшей к груди окровавленную голову ребенка? Может быть, все это сон, бред какой-то?
Но и на тихом проселке война заявляет о себе. Заявляет с неожиданностью, на какую способна только она.
Я нагоняю странную процессию. Лейтенант с двумя красноармейцами - у всех троих винтовки на руку - конвоируют полного человека с поднятыми вверх руками, в гимнастерке без ремня. Задержанный вяло переставляет ноги - как видно, уже распрощался с жизнью.
- Кто таков?
- Шпион, товарищ бригадный комиссар, ведем расстреливать.
"Шпион" поворачивается:
- Николай Кириллыч, родной…
Ко мне бросается начальник артиллерии корпуса полковник Чистяков. Он так переволновался, что не в состоянии говорить. За него все объясняет лейтенант.
- Без документов, без машины. Интересуется каким-то гаубичным полком. Петлицы полковника, а пузо, как у буржуя.
- А вы сами откуда?
Лейтенант называет полк железнодорожной охраны, достает удостоверение. Он не сомневается в своей правоте.
- Чикаться некогда - война.
Уже в моей машине, минут через десять, полковник Чистяков приходит, наконец, в себя, и я узнаю подробности. Во Львове на автомобиль Чистякова напали бандиты - то ли парашютисты, то ли бандеровцы. Полковнику пришлось спасаться бегством. Планшетка с документами осталась на сиденье машины. Выбирался Чистяков из города кружными путями и наскочил на сверхбдительных бойцов-железнодорожников.
Вдруг он ударяет себя ладонью по лбу и заливается смехом.
- А ведь у тебя, Николай Кириллыч, они документов-то не спросили. Что значит без пуза-то…
Случались, конечно, курьезы. Но в наши руки попадали и действительные лазутчики врага.
Офицеры из дивизии Васильева задержали во Львове хромого продавца папирос. Одноногий оказался вовсе не одноногим. Совершенно здоровая нога была согнута в колене и притянута ремнем к ляжке. Его сбросили с парашюта под утро, и он успел продать лишь две пачки прихваченного с собой из-за границы "Беломора".
На пути в Буек арестовали двух крестьянок - пожилую и молодую. "Пожилая" оказалась старым немецким резидентом. "Она", вернее, он, служил кельнером в шикарном львовском ресторане "Жорж". "Молодая", точнее - молодой, недавно закончил курс обучения в шпионской школе города Познань.
Полковой комиссар Немцев продемонстрировал политработникам шпионов в их профессиональном обличий. Это произвело впечатление. Вскоре вся дивизия знала о задержанных. И все-таки вечером, обходя батальоны, я убеждался, что лазутчику не так уж сложно проникнуть в расположение части. Могли ли бойцы подозревать шпиона в каждом из беженцев, которые встречались на дорогах сотнями, тысячами?
Мы были еще благодушны. И не от маниловской умиленности, а от того, что привыкли верить людям, помогать в беде, сочувствовать в несчастье. Фашистская разведка понимала нашу психологию и потому подсылала к нам всяких "калек" и "беспомощных женщин".
"Нам позарез необходима умная, в духе Феликса Дзержинского, революционно непримиримая бдительность", - написал я в тот вечер в короткой заметке для дивизионной газеты…
Васильев, Немцев, я, еще несколько командиров и политработников пытались собрать воедино все имевшиеся в нашем распоряжении данные о враге и собственных силах. Данных этих было явно недостаточно. Картина получалась далеко не полная.
Наиболее слабо нам были известны танковые соединения врага. Мы имели некоторое представление о танках, применявшихся в Испании. Но там участвовали, во-первых, лишь легкие машины, а во-вторых, после Испании немцы, безусловно, внесли изменения и в структуру своих танковых войск и в конструкцию танков.
Не знали мы толком и принципов организации противотанковой обороны противника. А по свидетельству соседей, уже участвовавших в бою, она была довольно эффективной.
Враг имел одно из сильнейших в военном деле преимуществ - современную боевую практику. Нам же предстояло приобретать ее.
Мы размышляли обо всем этом в классной комнате бускской школы. А в разбитые окна из сада доносились голоса танкистов, собравшихся у походной кухни:
- Как придем в Берлин, из макарон петлю свяжем для Гитлера.
- Нет, макароны - пища итальянская. На них Муссолини удавить сподручнее.
- Вы, други, караси-идеалисты. Фюрера и дуче надо на пеньковой веревке вздергивать. На макаронах можно вешать только своих интендантов.
И тут же кто-то запел на мотив неаполитанской песенки:
Киньте монетку, киньте, синьоры,
На макароны, на макароны…
Наши размышления прервал Рябышев. Он вошел, как всегда, один, без свиты. Кожаное пальто на руке.
- Что же у вас, отцы-командиры, тьма кромешная? Словно с девками на посиделках.
Васильев отправил адъютанта за керосиновой лампой. Мне вспомнился подвал в Яворове.
Однако лейтенант вскоре вернулся с пузатой "молнией". Только нечем было завешивать окна. Лейтенант снова исчез и минут через десять притащил брезент, каким накрывают танки. Брезент, хоть и большой, но на три окна его, конечно, не хватило.
Пошли в учительскую. Зажгли "молнию". Поверх портретов Пушкина, Франко и Шевченко укрепили карту. Рябышев положил на подоконник пальто, взял школьную указку. Для чего-то попробовал за концы - не сломается ли.
- Завтра занимаем исходный район и во взаимодействии с корпусом Игнатия Ивановича Карпезо наносим фланговый удар по группировке противника, состоящей, если верить разведке, из пяти танковых и четырех механизированных дивизий…
Я прикидывал на клочке бумаги - пять танковых и четыре механизированных примерно две тысячи танков. У нас в корпусе в три раза меньше, у Карпезо - и того нет…
А в саду все еще балагурили бойцы. Голоса их стихли только с появлением ночных бомбардировщиков. Но бомбы были сброшены лишь однажды, да и то за окраиной Буска.
Этой ночью мы с Дмитрием Ивановичем все-таки сумели урвать несколько часов для сна. Миша Кучин раздобыл две охапки сена, достал из чемодана простыни. Мы сняли сапоги, распустили поясные ремни, набросили шинели - и не слышали больше ни голосов под окном, ни бомбежки, ни артиллерийской канонады, гремевшей на северо-западе, севере и северо-востоке.
Когда я проснулся, Рябышева уже не было в учительской. Аккуратно сложенная простыня висела на спинке стула.
Тыльной стороной ладони я провел по щеке и отправился искать парикмахера. Кучин увязался за мной.
- Тебе и брить нечего, а тоже в парикмахерскую… Как часто бывает у татар, на Мишином лице отсутствовала растительность.
- Я не бриться. Старшего лейтенанта Балыкова нет, обязан вас охранять. Тут, говорят, на командиров охотятся.
Балыкова я отправил в Дрогобыч помочь с эвакуацией семей. Как и обычно, в отсутствие Балыкова Миша принимал на себя его обязанности. Но о моей охране никогда не шла речь. Выходит, Миша сам, что называется, делал выводы из обстановки.
Мы привыкли к своеобразной процедуре бритья в здешних парикмахерских. Сперва намыливали лицо мыльной палочкой, затем парикмахер ладонью втирал пену. Оставив тебя, проделывал такие же манипуляции с остальными клиентами. Ты сидел в мыле и терпеливо ждал. Намылив всех, мастер начинал второй круг - с бритвой.
На этот раз мне повезло - в парикмахерской не было ни души. Но, уходя, я столкнулся в дверях с Дмитрием Ивановичем. Он окинул меня критическим оком:
- Слушай-ка, милый мой, на кого мы похожи? Что ты в своем комбинезоне, что я в своей гимнастерке. А ведь на Руси существует традиция - перед боем надевать самое чистое и красивое…
Из парикмахерской мы вернулись в учительскую. Миша достал мне из чемодана новую, ни разу не надеванную гимнастерку. Ординарец Рябышева принес ему генеральский китель.
- Добрых традиций нарушать нельзя, - приговаривал Дмитрий Иванович. Нужно, чтобы все было в лучшем виде…
Война охватывала нас с юга и севера, обтекала с флангов. Предстоящее вступление в бой волновало все сильнее, наполнялось все большим смыслом.
Теперь никто не сомневался: отсюда, из густого, по-летнему душного соснового бора под Бродами у нас нет пути иного, кроме как на врага. Достаточно было кинуть взгляд на карту или, того проще, прислушаться к канонаде, чтобы убедиться: дальше маневрировать некуда.
Следя за выводами из обстановки, которые с такой обстоятельностью делал исполняющий обязанности начальника штаба подполковник Цинченко (начальник штаба полковник Катков за неделю до войны отправился отдыхать в Сочи), я думал, что напрасно он тратит столько слов и минут на доказательство истин, уже всем очевидных. Старый служака, впервые оказавшись на новой для него должности, очевидно, хотел блеснуть своим умением анализировать и обобщать. Это было понятно и извинительно. Только жаль времени. С утра меня не оставляло чувство: сегодня надо успеть сделать очень многое.
Цинченко доложил о приказе фронта: создается подвижно-механизированная группа в составе двух корпусов, нашего и генерала Карпезо. Завтра, 26 июня, в девять ноль-ноль корпус Карпезо из района Топоров начинает наступление на Рад-зехов, мы - из Брод - на Берестечко. Операцию поддерживает дивизия истребительной авиации.
Не говоря уже о том, что противник имел несомненный перевес в количестве боевых машин и стволов ПТА, выяснялись новые, никак не благоприятствующие нам обстоятельства. Корпусу предстояло наступать с открытым правым флангом. Соседа не было и не предвиделось. Местность - лесисто-болотистая. Хуже для танков и не придумаешь.
На пути наступления - четыре речки: Слоновка, Сытенька, Стырь, Пляшевка. Хоть и неширокие, но с болотистыми, вязкими берегами.
В полосе корпуса единственная хорошая дорога Броды- Лешнев просматривается и простреливается противником.
Данных о том, что гитлеровцы ждут нашего контрудара, нет. Возможно, потому что вообще сведениями о силах и намерениях фашистского командования мы не богаты, а быть может, самоуверенный враг, уже подходивший к Дубно, просто не допускал, чтобы русские отважились на такое "безрассудство".
В штабной палатке становилось душно. Клапаны на окнах были отстегнуты. Но движения воздуха не чувствовалось. Командиры вытирали платками мокрые шеи.
В перекрещенное парусиновыми лямками окошко я видел, как на поляну выехал грузовик отдела политической пропаганды, как с него сгрузили ящики, раскладные столы и стулья, которые обычно брали на ученья. Политотдельцы обосновывались метрах в сорока от палатки. Мне не терпелось встретиться со своими работниками. Особенно, когда увидел Погодина и Сорокина, остававшихся в Дрогобыче с нашими семьями.
Рябышев, поставив задачи командирам дивизий и отдельных частей, ответил на их вопросы и, наконец, произнес свое обычное:
- У меня все. Выполняйте.
Я первым вышел из штабной палатки. Погодин и Сорокин поднялись с травы, одернули мятые гимнастерки.
- Докладная передана инструктору по информации.
- Бог с ней, с докладной, рассказывайте, как все было. Погодин по возрасту старший в отделе политической пропаганды. Во времена гражданской войны, когда я только начинал свой солдатский путь, он уже ходил в комиссарах. Мне всегда немного не по себе, когда он встает передо мною. Погодин замечал мою стесненность, но обычно не выходил из рамок служебной официальности.
После бессонных ночей и треволнений с эвакуацией, астматик Погодин задыхался, делал паузы после каждого слова.
- Пусть… товарищ Сорокин… расскажет… Инструктор по пропаганде Сорокин обладал способностью говорить гладко и длинно. Ни товарищи, ни я не могли отучить его от злоупотребления пышными фразами и стандартными речениями. Старший политрук Ластов, инструктор по оргпартработе, называл Сорокина "громкоговорителем". И на этот раз Сорокин остался верен себе.
- Выполняя задание командования, штаба корпуса и начальника отдела политической пропаганды под непосредственным руководством старшего батальонного комиссара товарища Погодина…
Я не выдержал:
- Даю вам на доклад пять минут. Укладывайтесь. К нам подходили штабные командиры. Ведь Погодин и Сорокин привезли вести о семьях, остававшихся в горящем Дрогобыче. К счастью, это были неплохие вести. Эвакуацию удалось завершить. Многие семьи, в том числе и моя, уехали последним эшелоном, когда по шоссе из Самбора в город входили немецкие танки.
Весь отдел политической пропаганды разместился за одним столом. И без того малочисленный, он недосчитывал двух работников, недавно получивших переводы. Замену не прислали.
Беседуя с работниками отдела, выслушивая их соображения, я убедился в том, что они, пусть еще не всегда твердо, но в общем-то правильно определяют свое место. Уверенно входил в новую обстановку деятельный, сметливый Ластов. Комсомольский работник, потом комиссар танкового батальона, он отлично знал обязанности экипажа, умел ненавязчиво, без менторства поделиться опытом. Никто из политотдельцев не чувствовал себя так естественно и свободно в танке, как Ластов. Когда ему после женитьбы дали большую комнату в доме комсостава, он уверял, что заблудится в ней - привык к размерам и кубатуре танка. Жену Ластов выбрал из комсомольских работников, боевую, задиристую, она сразу стала самой активной участницей самодеятельности и всех мероприятий женсовета. Детей у них пока не было. Ластов объяснял это тем, что он видится с женой только на собраниях, совещаниях и концертах…
Неторопливо, детально докладывал инспектор - старший батальонный комиссар Вахрушев. Этот всегда словно корнями врастал в дело, за которое принимался. Он всячески избегал служебных перемещений. Даже если это было повышением. Когда после четырех лет работы комиссаром полка Вахрушеву предложили инспекторскую должность в отделе политической пропаганды, он упорно отказывался.
Вахрушев серьезно изучал философию и политэкономию. За последнее время я убедился в его незаурядных лекторских способностях.
В предвоенные годы красноармейцы и командиры, как никогда, интересовались международным положением. Но читать лекции по этим вопросам было тогда не просто. Между Советским Союзом и Германией существовал пакт о ненападении. Однако фашизм и после пакта оставался фашизмом. На лекциях и докладах, особенно в среде военных, нельзя было ограничиваться словами о "добрососедских отношениях". Сорокин с его прямолинейностью и тягой к готовым формулам тут не годился. Зато свободные, умные доклады Вахрушева нравились в полках.
На марше Вахрушев подготовил беседу "Лицо германского фашизма". Записал вопросы, которые ему задавали. Мы обсудили их и наметили новые темы для бесед и докладов.
Меня радовала общая заинтересованность в каждом возникавшем на этом летучем совещании вопросе. Война, передряги последних дней не нарушили атмосферу товарищества, установившуюся в отделе политической пропаганды.
До войны все мы, за исключением Погодина, жили в одном доме, ходили друг к другу в гости, обменивались книгами. У меня в настольном календаре были записаны дни рождения политотдельцев (хотя политотделы незадолго до войны были переименованы в отделы политической пропаганды, работников их по-прежнему называли политотдельцами). Справляли мы эти дни по всем правилам. Я уже не говорю о совместных встречах Нового года, ноябрьских и майских праздников. В первый день праздников штабных командиров и политотдельцев обычно приглашал к себе Рябышев, на второй день - я. Заблуждается тот, кто считает, будто такая близость рождает фамильярность, затрудняет служебные отношения. Ничего подобного у нас не случалось.
В этот день каждая минута была на вес золота, однако я не хотел и не мог экономить время на разговоре в отделе политической пропаганды. Надо было выслушать каждого и каждому дать определенное задание.
Но вот появился адъютант Рябышева. Беседу надо было свертывать.
- Сейчас, - сказал я, - всем три часа на отдых, бритье, чистку сапог, подшивку подворотничков и - в части. Не только полки и дивизии держат нынче первый боевой экзамен. Мы, политработники, проверяемся вместе с ними. Мы отвечаем перед партией за успех предстоящей операции. Мы идем в полки не наблюдателями и ревизорами, а помощниками, агитаторами, бойцами первой линии…
У грубоватого Рябышева адъютантом служил лощеный, угодливый и верткий старший лейтенант. То ли у адъютанта имелось несколько пар обмундирования, то ли знал он секрет сбережения формы, но он постоянно был одет в новое. Сапоги и ремни у него всегда скрипели так, как будто только что получены со склада.
Сейчас он предстал передо мной в своем обычном виде. На меня пахнуло тройным одеколоном, когда адъютант зашептал - он почему-то предпочитал шептать, - что командир корпуса просит съездить на командный пункт генерала Карпезо.
За эти дни я побывал на нескольких КП, и каждый чем-то отличался от другого. Командный пункт генерал-майора Кар-пезо не походил на наш. Это можно было заметить с первого же взгляда.
Немецкая артиллерия заставила штабников Карпезо отказаться от парусиновых палаток. Многие штабные офицеры работали в щелях. Машинистка устроилась в неглубоком окопчике и поставила "Ундервуд" прямо на бруствер. Отпечатав строку, она прислушивалась и, если различала нарастающий свист вражеского снаряда, быстро хватала машинку и вместе с ней скрывалась в окопе.
Но землянок было мало: всего две-три. Они не напоминали добротный блиндаж на командном пункте генерала Музыченко. Чтобы попасть в эту наспех вырытую лисью нору, надо было согнуться в три погибели. В землянке командира корпуса не было даже окна. Его заменяла дверь с откинутой плащ-палаткой.
Ожидая Карпезо, мы разговаривали с его заместителем по политической части - бригадным комиссаром Иваном Васильевичем Лутаем, моим давним сослуживцем, человеком мне очень близким по умонастроению. Есть такая дружба: не видишься месяц, три, полгода, не шлешь и не получаешь писем, а потом встретишься словно и не было разлуки, не надо начинать издалека.
Я не мог предположить, что эта моя встреча с Лутаем - последняя, что никогда больше не придется мне радоваться нашему с ним духовному родству. В сентябре 1941 года Иван Лутай, к тому времени член Военного совета армии, погиб, поднимая бойцов в атаку.
Иван Васильевич не успел ознакомить меня с обстановкой, как вошел Карпезо, стройный, изящный, гибкий. Особенно мне понравилась его лаконичная манера говорить, свойственная людям ясного мышления, его чистый и точный командирский язык. Но сказанное Карпезо заставляло забыть и о его фигуре, и о языке.