Я поднялся в танк, включился в сеть и услышал, как Волков докладывает Рябышеву обо мне. Взял микрофон и сообщил Дмитрию Ивановичу наши координаты. Вскоре услышал ответ:
- Все понял. Иду той же дорогой. Подхожу к Лешневу. Минут через пять КВ, башня которого мечена цифрой 200, затормозил подле нас. В башне стоял Рябышев.
- Дела неплохи. Волков доколачивает гитлеровцев. Голойда отстал.
Потом Дмитрий Иванович посмотрел на меня и усмехнулся:
- Страшен ты, Николай Кириллыч, что смертный грех. Подымайся ко мне, пойдем вперед.
Рябышев был оживлен. Он рассказал, как застрял перед мостом: отказала тормозная лента, и КВ волчком вертелся у самой реки.
В центр мы вышли, как говорится, к шапочному разбору. Сопротивлялись лишь спрятавшиеся на чердаках пулеметчики, да кое-где из окон били автоматчики.
Мы считали, что город свободен. Но вдруг Волков сообщил о мотоциклетном батальоне на северной окраине Лешнева. Мотоциклисты не пожелали воевать с танками. Увидев Т-34 и КВ, они, надеясь на свою скорость, пустились к лесу. Там неожиданно для себя (да и для нас тоже) наскочили на роту Жердева. То была трагическая для врага неожиданность. После встречи с танками Жердева из батальона мотоциклистов вряд ли уцелело больше пяти-шести человек.
Наши КВ потрясли воображение гитлеровцев. Не только тех, кто с ними встречался на поле боя, но и тех, кто судил о войне по сводкам и донесениям. Гальдер в своем дневнике записал: "На фронте группы армий "Юг" появился новый тип русского тяжелого танка, который, видимо, имеет орудия калибра 80 мм и даже 150". В действительности на наших КВ стояла всего лишь 76-миллиметровая пушка.
Я шел по улицам Лешнева. Полчаса, час назад здесь были фашисты. Их следы повсюду - гофрированные цилиндры противогазов, деревянные ящики из-под мин и снарядов, металлические пулеметные ленты, пестрые, из искусственного шелка мешочки с дополнительными зарядами.
Все непривычное, незнакомое, чужое. Слонообразные битюги со сказочно пышными и длинными хвостами, высокие подводы, иллюстрированные журналы, газеты и листовки с множеством фотографий и красными литерами заголовков.
Не надо быть специалистом, чтобы удостовериться: гитлеровцы подготовлены основательно, всесторонне. Они довольствуются вовсе не одними эрзацами. Я мну в руках добротную кожу конской упряжи. Да и эрзацы не так уж плохи…
Неподалеку от костела стоит лакированный "оппель-адмирал" с развороченным радиатором. Хозяин, как видно, спасался пешим ходом. А шофер до последней минуты оставался в машине. Он и сейчас в ней. Голова безжизненно откинута на ярко-оранжевую подушку спинки. Ветер шевелит длинные белые волосы.
В машине какие-то брошюры, журналы. Я беру наугад. На обложке в позе заключительного кинокадра целующиеся солдат и девица. Это - сборник писем на фронт времен похода во Францию.
Мелькают слова о "нордической расе", "рыцарской верности даме сердца и родине", викингах, зигфридах, брунгильдах, о "высокой жертвенности", о "французах-обезьянах", "плоских, как доска, парижанках". На каждой странице претенциозно повернутая женская головка с заученным прищуром.
Ложью, пошлостью, цинизмом несет от этой смеси высокопарных фраз и сальных улыбок. Я с отвращением бросаю книжку.
Нет, надо поднять и взять с собой. Политотдельцы должны знать, как и на чем строится пропаганда в фашистских войсках. В этой только еще разгорающейся войне у нас великое множество задач. И одна из сложнейших - пропаганда среди немцев. Я начинал постигать степень нравственного перерождения великого народа.
Мимо костела движется третий батальон полка Волкова. БТ обеспечивают тыл "тридцатьчетверкам" и КВ, что продолжают наступление на Берестечко. С западной окраины доносится шум невидимых отсюда танков Голойды. Их путь тоже на север…
2
У костела, в куцей полуденной тени высоких тополей, стоят Рябышев, Мишанин, Вилков. Я застаю конец разговора. Не столько вслушиваюсь в слова, сколько всматриваюсь в почерневшие, обтянутые шлемами лица. Всегда добродушный, улыбчивый Мишанин подавлен, удручен.
- Такие потери… За одно местечко дюжину танков. Да десяток застрял в болоте. Надолго ли нас хватит?
В армии любимого командира принято величать "батей". Такому "бате" может быть и пятьдесят лет, и двадцать пять. Генерал Мишанин больше, чем кто-либо другой, имел основания называться "батей". Сердечный, благожелательный, он обращался к красноармейцам и молодым командирам с неизменным "сынок". Быстро привязывался к людям. Не только ценил истинные добродетели подчиненных, но был снисходителен и к недостаткам, терпим к слабостям. Кое-кто пользовался этим. Не однажды Мишанину советовали избавиться от пьянчуги - начальника ГСМ. Но он всегда приводил один и тот же довод: "Когда трезв - чудесный работник, службу знает, привык ко мне, а я к нему".
Со времен гражданской войны Мишанин вынес убеждение, что на человека, если он не враг, сильнее всего действует доброе, идущее от сердца слово. А коль твое слово не действует, то ты сам виноват.
Таким был этот высокий грузный генерал, начавший свою военную службу красным конником и продолжавший ее вот уже почти два десятилетия в бронетанковых частях.
Я не сомневаюсь в благотворном влиянии Мишанина на своего замполита, мягкого, впечатлительного Вилкова. Но очень жаль, что дружной паре, возглавлявшей дивизию, не хватало твердости, решительности. Об этом красноречиво говорили и недавняя растерянность Вилкова, и сегодняшняя подавленность Мишанина.
Я отозвал Вилкова в сторону. Он еще не остыл после танковой атаки.
- Как вели себя люди?
- Изумительно.
Мне стало ясно: полковой комиссар видел далеко не все. Он поддается настроению. На этот раз восторженному.
Я передал Вилкову комсомольский билет Владимира Костина и в двух словах объяснил, как он попал в мои руки. Вилков нахмурился.
- Не верится даже…
Пришлось повторить то, о чем шла речь на ночном совещании в лесу у Самбора. Без оперативной политической информации наша работа немыслима и сами мы ни к чему. Нам нужно видеть, знать, оценивать все - и хорошее, и дурное.
И вдруг Вилков сник.
- Разрешите сесть.
Мы опустились на траву. Вилков стянул с головы шлем, провел рукой по мягким волнистым волосам.
- Я раньше завидовал иным однокашникам по академии. Вроде не хуже их кончил и работаю не хуже. Но они на корпусах, а я на дивизии. Скажите прямо: справлялся с дивизией?
- Справлялись.
- А сейчас?.. Молчите… Боя не видал, не понимал. По книжкам знал, по рассказам слышал. Да ведь бой-то там не такой совсем. А как сам хлебнул, с первого глотка обжегся. Наверно, не на месте сижу…
Он говорил то, о чем я уже думал однажды. Пытался объяснить это либо мне, либо себе.
- Опыта мало или жалость мешает. Людей очень жалею… Вилков с горьким отчаянием махнул рукой и умолк, уставясь на верхушку костела.
Неглупый человек, довольно опытный политработник, он мне вдруг показался совсем еще юношей, переживающим неудачу на экзамене или размолвку с девушкой. Эта его беспо мощность вызывала сочувствие и безудержное раздражение. Меня взорвало:
- На что людям ваша слюнявая жалость, если от нее шаг один до растерянности? К чему кокетство - на полк хочу, на батальон!..
Вероятно, я был не совсем справедлив к Вилкову и нарушал атмосферу дружеской искренности, установившейся между нами. Впоследствии я сожалел об этих сгоряча сказанных резких словах, хотя в них и была немалая доля истины. Но Вилкова надо было вывести из состояния самопоглощенности, на мой взгляд, неуместной в тот час.
Разговор приобрел холодновато-деловой характер. Я спрашивал Вилкова, как расставлены работники отдела политической пропаганды дивизии. Советовал чаще вызывать их из полков, беседовать с ними.
Вилков добросовестно слушал, отвечал на вопросы, записывал в блокнот. Но горячей готовности, с которой он обычно принимался за всякое дело, я не заметил. Однако и того граничащего с отрешенностью отчаяния, с каким он сидел рядом со мной в машине, шедшей через горящий Стрый, уже не было.
К нам подошли Рябышев и Мишанин. По каким-то едва уловимым признакам мне показалось, что генералы разговаривали примерно о том же, о чем мы с Вилковым.
- Кстати, где у вас Нестеров? На переправе и при форсировании я его не приметил, у Волкова и у Голойды тоже нет. Мишанин пожал плечами.
- По возможности избегаю посылать в части.
- Что так?
- Командиры полков просят об этом. Не уважают там его.
- Почему же молчали до сих пор? Рябышев обратился ко мне:
- Николай Кириллыч, в безобразии с завтраком в Стрые разобрались? Что там Нестеров учудил?
Я доложил о том, как Нестеров объединил тылы полков с тылами дивизии и задержал их.
Рябышев раздумчиво произнес:
- Все мы еще воевать не умеем. Потому и танки в болоте, потому и потери большие. Но умный научится, а дурак вряд ли. Если Нестеров относится к последней категории, будем думать о замене. Однако нет, не похож на дурака хитрец, угодник. А тут обмишурился… Опаснее плохого командира в бою только предатель… Ну, с богом.
Рябышев поднялся в КВ, чтобы по рации связаться с Васильевым. Я из своей уже исправленной "тридцатьчетверки" должен был выяснить, как дела у Герасимова.
В наушниках стоял неумолчный треск. Шевченко с упрямой монотонностью повторял позывные Герасимова. Ответа не было.
На минуту-другую мне удалось установить связь с начальником штаба дивизии полковником Лашко. От него узнал, что два стрелковых батальона форсировали Стырь. Противник атакует слева. Левый фланг открыт (где она, единственная обещанная генералом Карпезо дивизия из его корпуса?). Герасимов на плацдарме. Больше ничего начальник штаба не знает.
Я приказал Шевченко войти в сеть полковника Васильева и услышал разговор Рябышева с кем-то из штадива, возможно, с начальником штаба подполковником Курепиным. Слышимость была настолько плохая, что я не мог узнать по голосу. Дивизия форсировала Слоновку, отражает контратаки, подвергается бомбежке. Васильев в боевых порядках. Расположение частей штабу неизвестно…
У костела стояли лишь два наших танка. В Лешневе было тихо. Но гул артиллерийской стрельбы, бомбовых ударов становится все ожесточеннее, напряженнее, он окаймлял нас полукольцом.
Мы не знали толком обстановки, положения частей. Надо было немедленно возвращаться в штаб корпуса.
Направились туда в одном с Рябышевым КВ. Сзади двигалась "тридцатьчетверка".
Дорога, с боем взятая час назад, оказалась на удивление короткой. Не успели оглянуться - мост. Но это уже не то аккуратное, чистенькое, уложенное, как игрушка - жердочка к жердочке, - сооружение. По мосту прокатилась гусеницами, прошла снарядами война. Бревна расщеплены, размочалены. Обломанные перила беспомощно повисли над водой.
Я задал Рябышеву мучивший меня вопрос:
- Правы ли мы были, что пошли в атаку? В полку прибавилось два экипажа, зато корпус остался без руководства. Дмитрий Иванович усмехнулся.
- Ждал такого вопроса. Отвечу на него прямо: правы. Танк - отличный НП. Так, как я видел поле боя на главном направлении, с опушки леса не увидишь. Да ведь и германцев, контратаковавших Волкова, ты первым заметил. Для командира танк - законное место. Но это, конечно, не кавалерия. И тут не обязательно правило Чапаева "впереди, на лихом коне".
Рябышев вскользь глянул на меня и продолжал:
- Мы учили бойцов: командир всегда с вами. Хороши бы мы были, коль в день, когда запахло порохом - да еще как запахло и каким порохом! - оказались в тылу. Будь уверен: бойцы видели, что командиры вместе с ними идут в атаку. Я заметил, как тебя и Волкова прикрывали на берегу от ПТО. У тебя на машине только лобовые вмятины…
Рябышев курил, стоя в открытой башне, посматривал по сторонам.
- Железная война. Коню мало дел осталось. Моя дамасская шашка теперь внукам на потеху. Не поверят, что было время, когда такой штуковиной врагу головы рубили. Нет, не поверят. Не тот нынче масштаб истребления…
Мы подошли к лесу, с опушки которого утром рванулись вперед. На дорогах и просеках скопом стояли десятки колесных машин - тылы полков и дивизий. Здесь среди летучек неожиданно обнаружили Нестерова. Он расхаживал в сопровождении нескольких командиров. Рябышев остановил танк.
- Полковник Нестеров!
Нестеров, увидя комкора, четко, как на параде, подошел к КВ, приложил руку к фуражке.
Мне сейчас под шестьдесят, и вся моя жизнь прошла в армии. Я люблю армейскую службу. Даже в мелочах. Моему солдатскому сердцу многое говорят и развод караула, и ладный строевой шаг, и сигнал зори, и волнующая команда "К торжественному маршу!". Но я никогда не ценил натужную выправку, нарочито громкие ответы. Мне казалось, что истинно армейская добросовестность не нуждается в таком назойливом выпячивании.
В угодливой почтительности Нестерова чувствовалось нечто неестественное, смущавшее того, кому она демонстрировалась.
- Почему вы здесь? - резко спросил Рябышев.
- Навожу порядок.
- А где ваше место, когда дивизия воюет?
Не дожидаясь ответа, Дмитрий Иванович с гневом бросил:
- Предупреждаю о неполном служебном соответствии. Немедленно к генералу Мишанину… Вперед!
Последнее слово было командой механику-водителю, старшине Стаднюку. Тяжелый танк рванул с места, обдав вытянувшегося в струнку Нестерова газом и пылью.
Еще приближаясь к лесу, мы почувствовали запах гари. Запах этот крепчал. Среди деревьев замерли сизоватые облачка дыма.
Лес своим раскатистым эхом мешал определить, куда нацелен бомбовый удар. Но ясно было, что бомбят в полосе действий дивизии Герасимова. Оттуда и приплыли эти словно бы неподвижные клочья дыма.
На дороге, ведущей к штабу корпуса, ежеминутно поднимался шлагбаум, чтобы пропустить мотоциклы и броневички офицеров связи. Кое-где были отрыты неглубокие щели. Но окапывать машины никому не пришло в голову.
Цинченко доложил обстановку. Несмотря на свое стремление быть обстоятельным, он ничего не прибавил к тому, что мы знали. А знали мы мало, совсем мало.
Теперь самолеты проплывали уже прямо над нами и совсем неподалеку освобождались от бомбового груза. Один из штабных командиров, поглядывая на небо, лихорадочно, но неумело рыл малой шанцевой лопаткой окоп.
Одновременно с приближающимися разрывами нарастала нервозность.
С Дмитрием Ивановичем и Цинченко я поднялся в радиомашину.
- Мишанина! - приказал генерал.
Мы сняли шлемы и надели наушники. Прошло несколько минут, прежде чем до нас донесся голос комдива. Ничего нельзя было разобрать, кроме неоднократно повторенного слова "бомбит".
Наушники отключили нас от звуков, наполнявших лес. Я не слышал, как рядом с нами тоже разорвалась бомба…
Когда нас откопали, я ничего не слышал. Только по движению губ Коровкина понял его вопрос: "Живы?". Кивнул головой, и снова наступила темь. Я лежал на спине под танком. Около меня еще кто-то.
Сознание возвращалось постепенно. Одновременно восстанавливались слух, способность двигаться.
Ко мне подполз Коровкин и повторил свой вопрос.
Я уже мог отвечать:
- Жив…
И неуверенно добавил:
- …как будто.
- Генерал тоже вроде очнулся, а вот подполковник Цинченко только стонет.
Вылез из-под танка. Метрах в пятнадцати догорал перевернутый остов радиомашины. Горел и лес. По бронзовой коре сосен бежало пламя. Вверх, вниз, по веткам на соседние стволы. Горящие деревья падали, поджигали грузовики, палатки, мотоциклы.
С малой саперной лона той в руке распластался на земле так и не успевший отрыть окоп штабной командир.
Я почувствовал, что задыхаюсь. Глаза слезились от жары, пота, дыма. Достал платок. Он сразу стал мокрым. То была кровь. Провел ладонью по бритой, с начавшими отрастать волосами голове и почувствовал адскую боль.
- Вы же ранены, товарищ бригадный комиссар! Разве можно так, руками?
Я сел, облокотился спиной о гусеницу.
По другую сторону танка фельдшер перевязывал Цинченко. Один из осколков разбил ему радионаушник, но височная кость не была повреждена. Лишь сильный удар, тяжелая контузия.
Коровкин, Шевченко и Головкин, откопавшие нас, в первый момент решили, что все мы мертвы. Но не очнулся только красноармеец-радист. Осколок - судя по входному отверстию, величиной с ноготь на мизинце - попал ему в сердце.
Легче всех отделался Рябышев. Окруженный командирами штаба, он уже отдавал короткие приказания. Я не мог разобрать слова команд. Но вскоре понял их смысл - быстрее вывести машины на открытое место, спасти их от пожара, который сейчас опаснее бомбежки.
У меня, по словам фельдшера, было множественное ранение. Однако череп цел, фельдшер накрутил на моей голове подобие чалмы и робко сказал, что надо немедленно ехать в госпиталь, или, на худой конец, он сам попытается достать противостолбнячную сыворотку.
Пожар понемногу утихал. Пламя сожрало то, что поддалось его первому натиску, и пошло дальше, оставив после себя дым, гарь, пепел, обуглившиеся стволы, тлеющий валежник.
Опираясь на палку, я отправился через овражек туда, где должен был располагаться отдел политической пропаганды. Нелегко дались мне эти четыреста метров. Но самое тяжелое - вид штаба, штабных подразделений, подвергшихся в лесу бомбежке фугасными и зажигательными бомбами. Что ни шаг - тела убитых и раненых. Медиков не хватало. Здоровые и легкораненые помогали товарищам. Нашлось применение обоим индивидуальным пакетам, в последнюю минуту сунутым женою в карман моих брюк.
Потери были велики, и на оставшихся ложилась двойная, тройная нагрузка.
Подходя к ОПП, я бросил в сторону свой посох.
На расстеленной плащ-палатке, прислонившись к дереву, полулежал Вахрушев. В одних сапогах и брюках. Грудь и правое плечо широко перевязаны бинтом. Длинной ниткой Вахрушев зашивал гимнастерку. И без того по-мужски нескладные движения казались теперь совершенно нелепыми. В первый момент я не сообразил, в чем дело, а потом понял:
Вахрушев шил левой рукой. Каждый жест отдавался гримасой на бледном, без кровинки лице. Рядом сидел босой инструктор по информации политрук Федоренко. Сосредоточенно наблюдая, как шевелятся пальцы ног, он однообразно, не глядя на Вахрушева, повторял:
- Давайте я зашью, товарищ старший батальонный комиссар, давайте я…
- Сказал - не приставай. Изучай свои пальцы и не лезь… Я нарушил "идиллию".
- Эта инвалидная команда и есть отдел политпропаганды?
Вахрушев и Федоренко попытались встать. Я махнул рукой - "сам такой же" и подсел к ним.
- Что у вас с головой? - спросил Вахрушев.
- Царапины от мелких осколков. А вас куда и чем?
- Грузовик наш перевернулся, ногу Федоренко придавил. У меня вроде слепого осколочного в правую лопатку. Этот друг, - кивнул он в сторону Федоренко, сгоряча на мне гимнастерку располосовал. А майка…
Вахрушев показал глазами на окровавленную тряпку.
- Кровоточив я зело. С детства еще. Чуть царапина - кровь весь день сочится.
- Вероятно, в госпиталь вам надо.
- Вероятно.