Победитель - Лео Яковлев 4 стр.


Вскоре, уже во время первых занятий, пришла и хорошая новость: срок подготовки офицеров в училище продлили с полугода до года. Это известие породило у курсантов надежды на то, что их "нюхание пороха" ограничится местным стрельбищем, так как все ожидали, что к моменту окончания учебы - к лету сорок четвертого - Берлин падет под сокрушительными ударами Красной Армии и войск союзников, чья высадка на континент по слухам должна была произойти буквально со дня на день.

В таком настроении легче переносились и изнурительные занятия, которыми командиры загружали курсантов. Чтобы заполнить до отказа их "рабочее" время, большая часть дня тратилась на освоение совершенно не нужных боевому офицеру вещей: традиционную для армий прусского образца бесконечную маршировку, тщательное изучение давно забытой к тому времени трехлинейной винтовки Мосина образца 1891 года и прочей рухляди. Оружейные "новинки" были представлены в училище неразбирающимся минометом 50 мм калибра, который курсанты таскали на себе. О том, что этот миномет уже был вытеснен минометами следующих поколений (калибров 82 и 120 мм), не сообщалось, поскольку никто из "преподавателей" их даже в глаза не видел. Вся эта "боевая наука" разбавлялась трескучими и скучными, часто косноязычными "политзанятиями".

Помимо такой "теории" была еще и "практика". Ее любили больше, поскольку она несколько разнообразила бессмысленную монотонность курсантской жизни. На ее фоне важным и увлекательным событием становилось посещение стрельбища. Оно располагалось среди каменистых холмов за большим оросительным каналом. Туда вели две дороги: одна - по пыльной главной улице города через стационарный мост, другая - более короткая, но, идя по ней, канал нужно было переходить по "висячему" мосту - по длинному бревну, переброшенному на другой берег параллельно трубе. Бревно было гибким, и когда человек доходил по нему до середины пролета, то труба уже оказывалась у него почти на уровне груди, и ее можно было использовать как поручень, что было весьма кстати, так как бревно находилось на высоте три-четыре метра над бурным потоком.

Фимин взводный, как недавний боевой офицер, чтобы выкроить для "своих" курсантов лишние полчаса отдыха, облюбовал короткую дорогу. После одной-двух ходок по бревну страх высоты был его командой преодолен, и за свою "отвагу" его курсанты имели возможность не спеша пройтись по уютным окраинным улицам и не по проезжей части, а по тенистым тротуарам.

Тем временем прошла весна, настало лето, но курсанты не возблагодарили партию за это, потому что столбик термометра на солнцепеке поднимался до шестидесяти градусов по Цельсию, а им нужно было не только стрелять по мишеням, но и бегать. ползать и окапываться в этой твердой древней земле. Со стрельбой у Фимы возникли осложнения: его подвел правый глаз, затекавший от напряжения так, что мишень теряла свои очертания, но он хоть и не сразу, но выучился целиться левым глазом и был достаточно точен, однако в ворошиловские стрелки он так и не вышел.

По окончании занятий на стрельбище Фимин взводный уже не имел возможности увести своих ребят короткой дорогой. Возвращались ротой все вместе через стационарный мост. За мостом, чтобы служба легкой не казалась, ротный давал команду: "Газы!", по которой все дружно надевали противогазы и до отмены этой "тревоги" шествовали в них, задыхаясь и изнывая от жары. Можно было, конечно, попытаться слегка отвернуть трубку от противогазной коробки и обеспечить себе доступ свежего воздуха, но если это обнаруживалось, то "умелец" получал наряд вне очереди, и Фима для себя решил, что лучше потерпеть.

Когда "газовая атака" "завершалась", путь начинал казаться более легким, чем он был на самом деле. Облегчался путь и строевой песней. Фима как-то сразу угодил в запевалы, и ротный, дав людям отдышаться после "газов", командовал: "Ферман, запевай!". Фима, чуть помедлив, чтобы приноровиться к шагу, затягивал "Бородино", "Матросова", "Артиллеристы, Сталин дал приказ…" или гимн авиации - "Там, где пехота не пройдет…". Песен же о пехоте, к которой они, собственно, и относились, в их строевом репертуаре почему-то не было. Голос Фимы не долго звучал над строем одиноко: вскоре песню подхватывали другие, а потом все включались в общий хор. Марш с песней ротный, вероятно, считал разновидностью отдыха, и когда какая-нибудь из этих песен заканчивалась, в образовавшуюся паузу врывалась его команда: "Бегом, марш!". Бегом, но компактно, сохраняя строй, следовало пробежать последний отрезок пути и вбежать в ворота училища. А там "бойцов" поджидал старшина - старослужащий из Харькова. В его обязанности входило погонять "студентов" строем по плацу. "Р-р-р-ота-аа! Вдарь, чтобы вода в колодце задрожала!" - кричал он. И все старались "вдарить", как следует, чтобы наконец последовала вожделенная команда "Р-р-р-азойдсь!", и можно было передохнуть несколько минут перед обедом.

Кормили в училище хорошо, и многие курсанты, и среди них Фима, не видели такого "изобилия" "на воле". Наказания за воровство продуктов служащими училища были очень строгими. Однажды на проходной при Фиме дежуривший в тот день по кухне офицер был задержан с куском сливочного масла и за это был отправлен в штрафбат.

Излишков еды, тем не менее, не наблюдалось. После изнурительных занятий утолить голод не всегда удавалось, и поэтому дележка хлеба была важнейшей застольной операцией. На каждый стол выдавалась буханка хлеба. Весов, естественно, не было, и делить ее приходилось на глаз. Для этой процедуры требовалось два человека: один - "хлеборез", а другой, исполнявший роль Фемиды, сидел, отвернувшись от "хлебореза", и когда тот, разрезав хлеб, поднимал над столом кусок и спрашивал: "Кому?", судья, не видевший этого куска, называл имя кого-нибудь из сидевших за столом. За своим столом Фима был бессменным "хлеборезом" - сказался опыт кройки тканей, приобретенный им, когда он помогал маме Фане в их "подпольном" промысле.

Однако такой дележ хлеба, явно заимствованный из лагерного быта простых советских заключенных, не нравился начальству. "Мы же вас офицерами готовим, а не уголовниками!" - говорили командиры. Раздражался и старшина, в чьи обязанности входил контроль времени, отведенного на "прием пищи", а тут на его глазах это время удлинялось процедурой дележа хлеба. Он засекал минуты, потраченные, как ему казалось, впустую, и не давая доесть положенное, орал: "Подъем! Выходи строиться!". Даже эта команда не всех могла сразу оторвать от еды. Тогда он поднимал кого-нибудь из курсантов и отправлял его в дальний угол плаца, приказав дать команду оттуда, и курсант кричал: "Рота! Строиться!" Все бежали туда, но как только построение заканчивалось, старшина, находясь на другом конце плаца, в ту же секунду начинал орать сам: "Р-р-р-ота-а! Строиться!". Приходилось бежать обратно, и так - несколько раз.

В дни работы жаркие, на бои похожие, на стрельбище, где ни на секунду нигде нельзя было укрыться от солнца, курсанты так пропотевали. что гимнастерки на их спинах становились белыми от соли. Поэтому в свободную минуту после занятий Фима, как и многие из его соратников, не раздеваясь, бросался в пруд - "хауз" - находившийся на территории училища, чтобы если и не смыть всю выступившую на одежде соль, то хотя бы не дать материи задубеть, и за полчаса одежда прямо на нем становилась сухой.

Не все курсанты из Фиминого набора одинаково воспринимали условия жизни в училище. Для некоторых тупая бессмысленность военной муштры оказалась невыносимой. Как ни странно, особенно страдали выходцы из семей среднеазиатских русских старожилов. Один из них был в отделении Фимы. Это был красивый и рослый парень, но в душе его с первых дней "строевых занятий" поселилась беспросветная тоска, и однажды, оказавшись на дежурстве с заряженной винтовкой, он застрелился. Двое других, пользуясь отсутствием постов охраны в периферийной части территории училища, дезертировали и решили дождаться сумерек, спрятавшись неподалеку в камышах у реки. Однако их отсутствие обнаружилось. Они были задержаны, судимы и направлены в штрафбат.

Фима оказался более устойчивым по отношению к трудностям их полувоенного быта. Он, конечно, понимал, что почти все, чему их здесь так усердно учили, никогда в жизни ему не пригодится, кроме, разве что, способности переносить эти трудности, матерщины и умения по возможности игнорировать глупые приказы начальства. Так оно и случилось, и на фронте ему пришлось почти всему переучиваться заново. Но тогда он воспринимал свою "боевую" жизнь как данность и как явление временное. Тем более, что даже в густой тьме того тупика, в котором он оказался, время от времени мог блеснуть лучик света, напоминавший о том, что даже в самом безнадежном существовании могут быть свои радости бытия.

К таким лучам света в темном царстве относилась работы в хозяйственной части, куда Фимино отделение иногда попадало вместо учебных занятий. В погребах, где счастливые курсанты перебирали продукты длительного хранения, царила вечная прохлада, и кроме того там была квашеная капуста, которую они поедали ведрами, компенсируя неизбежное обессоливание организма во время пребывания на стрельбище.

Не менее заманчивой была и работа на кухне, завершавшаяся обычно чисткой огромных котлов. Во время этой процедуры можно было наесться до отвала такой вкуснятины, как поджаренная каша, пристававшая к стенкам котлов, в которые "чистильщики" помещались с головой.

Однако самой приятной для Фимы была "нагрузка", не связанная с возможностями набить желудок, - в день, когда по разнарядке его включали в состав военного патруля, расхаживавшего по городу. Цель патруля состояла в проверке документов у всех встречных военнослужащих и наличия у них документов, разрешающих находиться вне части. Следовало также изымать оружие у тех, кто не имел на это права. Под понятие "оружие" по указанию военной комендатуры попадали и ножи, которые узбеки носили в красивых футлярах на поясах. Несмотря на то что эти ножи были частью национального костюма, они подлежали изъятию. Все это происходило, конечно, только в черте города, а в сельской местности никто к "вооруженным" узбекам не приставал. Маршруты движения патрулей не оговаривались, не требовалось и обязательное перемещение строем, и патрульные курсанты ходили куда и сколько хотели, наслаждаясь прелестями почти гражданской жизни. Можно было побывать на базаре, зайти в магазин, а однажды Фима даже заглянул к фотографу и сфотографировался "на память". Эта фотография так и осталась его единственным снимком, на котором он был в военной форме.

При относительно хорошей кормежке в училище, Фиме, как и многим другим, все же временами хотелось отведать "гражданской" еды, вспомнить свою свободную жизнь. Небольшой запас денег, образовавшийся, в основном, в результате продажи одежды перед первой баней, был почти у каждого, и это позволяло чем-нибудь побаловать себя во время патрульных прогулок. Впрочем, была и другая возможность угоститься вкусной лепешкой, если повезет чуть-чуть и попадешь в команду, направляемую на рытье огромной выгребной ямы под многоместный "воинский" сортир. Разработка этого почти платоновского котлована в удаленной части плаца под самой крепостной стеной была, по-видимому, общепризнанным долгостроем, потому что, придя в училище, Фима уже застал там глубокую яму, а когда покидал Наманганскую крепость, конца этому славному строительству еще не предвиделось. Сама по себе работа в яме, конечно, была не столь приятной, как патрульная прогулка или поглощение квашеной капусты в прохладном погребе, но все же предпочтительнее, чем муштра и "тактические занятия" на далеком стрельбище. А главное, что предыдущие поколения землекопов проделали в стене крепости на уровне верха ямы в не просматривающейся издали ее части сквозной круглый проход, в который свободно могла войти рука с каким-нибудь небольшим предметом. В рабочее время у наружного отверстия этого прохода, в парке, почти всегда сидели девочки-узбечки с лепешками. Если в проходе появлялась курсантская рука с красненькой "десяткой", именовавшейся по старинке "червонцем", одна из девочек (у них там, вероятно, соблюдалась очередь) брала денежку и просовывала в проход свежую лепешку величиной с большое блюдце, тонкую посередине, где при изготовлении тесто протыкалось круглой редкой щеткой, и пухлой по краю. Несмотря на то что обмен шел "в темную", никакого надувательства не наблюдалось, и обе стороны были предельно честны.

Однажды над самой возможностью обретения этих мелких утех возникла серьезная угроза: поползли слухи, что всю наличность у курсантов выгребут на "государственный заем" - одно из любимых ежегодных мероприятий советских финансистов. Но потом поступило разъяснение, что заем будет взыскиваться уже с офицерских зарплат после окончания училища, и на радостях каждый курсант подписался на свою будущую годовую зарплату, надеясь, что проживет на довольствие и сможет обойтись без денег.

В общем для Фимы, кое-как приспособившегося к военной жизни, все складывалось не так уж плохо, и учебные тяготы жаркого лета сорок третьего года в далекой от фронта Ферганской долине скрашивались добрыми вестями с "театра" военных действий, особенно в конце июля - начале августа, когда голос Левитана, сообщавший об освобождении больших и малых городов, приобрел особую торжественность, а в Москве загремели победные салюты. По всем общедоступным информационным признакам создавалось впечатление, что немец побежал, и казалось, что чаяниям курсантов Харьковского пехотного училища в Намангане суждено сбыться, и офицерские погоны они наденут как раз к параду окончательной победы. Может быть так оно и случилось бы, если бы не генерал-фельдмаршал Эрих фон Манштейн, которому удалось стабилизировать фронт, противостоящий направлению главного удара Красной Армии, и превратить бегство вермахта в стратегическое отступление с относительно небольшими потерями. С этой его деятельностью и был, отчасти, связан "гром небесный", неожиданно раздавшийся среди ясного неба над Фиминым училищем в виде директивы, предписывавшей отправить всех курсантов 1925 года рождения в действующую армию в том качестве, в каком их застало это событие, то есть - рядовыми пехотинцами.

Глава третья
ДАН ПРИКАЗ: ЕМУ НА ЗАПАД…

Вы слышите: грохочут сапоги,

и птицы ошалелые летят,

и женщины глядят из-под руки?

Вы поняли, куда они глядят?

Б. Окуджава

Вслед за этой грозной вестью, о которой каким-то образом почти сразу узнали родные курсантов, в училище началась бурная невидимая подковерная работа. Родителям очень не хотелось, чтобы их чада покинули хоть и не вполне благоустроенную, но очень удаленную от войны прекрасную Ферганскую долину и геройски полегли на полях сражений. Не будем их за это осуждать. Директива содержала несколько лазеек. Одна из них была связана с тем, что ее авторы полагали, что все мужчины 1924-го и более ранних годов уже находятся на фронте, и выполняя ее, училищное начальство могло по формальным соображениям в случае "настойчивых" просьб особо "активных" родителей исключить из "фронтовых списков" всех переростков. Фиме запомнился один из них: еврейский парень из другого отделения, считавшийся непутевым: форма на нем висела, как на огородном чучеле, его обмотки разматывались на марше, на них наступал идущий следом, и строй сбивался, его уделом были бесконечные "наряды вне очереди". Он был объектом насмешек, но контингент училища отличался высоким моральным здоровьем, и шутки, отпускаемые курсантами по адресу неумехи, никогда не задевали его национальное достоинство, даже тогда, когда он, ухитрившийся родиться в конце декабря 1924 года, оказался среди тех, кто провожал эшелон будущих фронтовиков, и как потом случайно узнал Фима, впоследствии все-таки получил офицерское звание.

Проводы проходили под музыку - училищный оркестр радостно играл военные марши. Радостно, потому что начальнику училища было предоставлено право не включать в фронтовые списки курсантов, входивших в музыкальный взвод, независимо от их года рождения. У Фимы же не было ни родителей, способных "нажать" и "помочь", ни музыкального образования: от положенной каждому еврейскому ребенку скрипки он отбился после одного года занятий, преодолев сопротивление родителей, желавших иметь сына-музыканта, а его "должность" ротного запевалы не могла в этом случае служить ему охранной грамотой.

В последний день в училище всем отбывающим выдали новое обмундирование - гимнастерки и брюки из толстого сатина (ластика) и ботинки. Фиме достались очень некрасивые ботинки из "выворотки". Заметив его расстройство, его бывалый взводный сказал, что ему повезло и что эти ботинки его не подведут, в чем Фима впоследствии имел возможность убедиться. В состав амуниции входили также все те же пилотки и солдатские алюминиевые двухлитровые котелки и тяжелые фляги из толстого зеленого стекла.

Переодевшись и укомплектовав свои вещевые мешки, будущие фронтовики последний раз прошлись с маршем и с песнями по улицам Намангана. Запевалой, как всегда, был Фима. Потом состоялась шумная и веселая погрузка в эшелон, состоявший из теплушек. Фима в одной из них не без труда захватил и отстоял свое место на верхних нарах у узкого окошка, и поезд тронулся.

Путь их лежал через Коканд, где на перроне вокзала собралось множество родителей, но эшелон по всем правилам советского гуманизма при приближении к станции только прибавил ходу и на большой скорости промчался мимо тех, кто надеялся, может быть, в последний раз, увидеть своих детей. Еще на подъезде к Коканду стемнело, на землю спустилась непроглядная южная безлунная ночь, и Фима в своем окошке видел лишь яркие звезды и огни города, постепенно тающие во тьме. "Кокандский фронт" в его жизни остался позади, и Фима навсегда покинул эти края, где пока еще оставалась его семья.

А на следующий день был Ташкент.

В Ташкенте наманганской команде прямо в эшелоне заменили курсантские погоны на солдатские, и эта "полувоенная операция" сразу же отразилась на их уровне жизни: относительно сытое курсантское пищевое довольствие сменил полуголодный солдатский паек. После недолгой стоянки эшелон двинулся дальше на север, а навстречу ему один за другим шли поезда эвакуационных госпиталей. По-видимому, лечебные процедуры в этих поездах не прекращались ни на минуту, и вдоль всей дороги у насыпей валялись гипсовые "руки" и "ноги". Такой Фима впервые увидел войну, но это было только начало.

Поезд шел по краю пустыни по древней выгоревшей земле. Фима сидел в дверях теплушки, пытаясь разглядеть в ней хоть какие-нибудь признаки жизни. Трудно было себе представить, что и за эту бесплодную степь может идти война. Потом поезд обогнал одинокого путника в войлочной шляпе, трусившего на ишаке. Появление в этом красноватом пейзаже человека свидетельствовало о том, что вскоре будет станция.

Назад Дальше