Очень часто трасса была и дорогой смерти, слишком трудно было ее защищать, фашисты делали все, чтобы умертвить движущееся. Февраль 1942 года был лютым, птицы на лету замерзали. Из-за поворота, поднимаясь по некрутому склону, который то и дело простреливался немецкой артиллерией, движется вереница одноконок. Меж гнутых головок крестьянских саней приютились ездовые, а в розвальнях, вповалку, сбившись в плотную кучку – раненые. Везут из полковых медпунктов в госпитали. На дворе крещенские морозы, а укрытием у них тоненькие одеяльца, раненые недвижимы, кое-кто при смерти. Жуткая, горестная картина, выживут ли?
Тут немцы обрушили смерч взрывов как раз на место, где проходил обоз. Убит ездовой и один из раненых. Обошла их смерть в окопах, а тут скосила. Ранены вторично трое, у многих открылось кровотечение. Санитарка мечется среди своих подопечных, наше отделение пытается помочь. Как на грех, ни одной машины, спрятались от обстрела.
Запомнилось, как тяжелораненые вяло реагировали на обстрел. Чувствовалась какая-то отрешенность, безразличие. Сержант, обращаясь ко мне, лишь попросил: "Подоткни, укрой… Быстрее езжай". Это не безразличие, а слабость, беспомощность. Говорят, что чужая боль не болит. До сих пор у меня ноет где-то внутри, в душе или в сердце.
В конце февраля день был летный, налетели "юнкерсы" и "мессершмитты". И сейчас видится не только во сне, но и наяву, что там было. Разбитые и поврежденные машины, убитые и раненые ленинградцы и многое, многое другое, страшное и жуткое. Представьте детей, больных, оставшихся без средств передвижения, истощенных, без тепла, на 35–38 градусах мороза. Вижу, чувствую их боль, стоны раненых. А гансы злорадствуют, возмещают на населении злобу за неудачи под Ленинградом, бомбят и бомбят, стреляют и стреляют, нет никакого спасения.
На участке дороги разбиты две крытые машины, в них стон, плач, пулеметной очередью убита медсестра, во второй машине много убитых, трое раненых, их перевязали и отправили на Волхов в кабинах попутных машин, мертвых вынесли на обочину. Что делать с остальными, ведь замерзнут? Из леса, прилегающего к дороге, выскочила батарея "Катюш" многозарядных ракетных установок, за ними следуют спецмашины. Тактика боя следующая: выскочат на боевую позицию, дадут залп и, поминай как звали, уходят своими дорогами на другой участок фронта. Гитлеровцы охотились за БМ-8, БМ-13 как за самой первостепенной целью, хотели узнать секрет самого мощного оружия. Их шестиствольный немецкий миномет "Зексман" в подметки "Катюше" не годился.
Вот и нарвался, подаю знак первой машине, чего делать не имел права, останавливать можно только в том случае, когда грозила опасность дальнейшего передвижения. Козыряю:
– Товарищ командир, разрешите обратиться. (Мы их всех называли командирами, знаков отличия ракетчики не носили.)
– Обращайся, – отвечает крайне недружелюбно, зло.
– Вы куда следуете?
Надо же глупость сморозить, разве можно задавать такой вопрос.
– Для чего тебе? – спрашивает грозно, с приступом. – Много хочешь знать, где твой командир? Кто хочет много знать, того, – указывает на свой пистолет.
– Знаю, что вы флеровцы. Только скажите, можете ли оказать помощь людям? Ясно, что погибнут. Если нет, проезжайте.
Командир подозвал сопровождающую машину-будку, выскочили несколько человек, пересели в боевые машины, автомобиль подогнали к искалеченной ленинградской полуторке. Ракетчик лишь крикнул:
– Другой раз остановишь – застрелю!
– Вылезайте, братушки, – обращаюсь к ленинградцам.
Я к ним в кузов, там никакого движения, лежат люди, только глаза светятся. Подойдешь к нему, вроде человек как человек, укутан весь, возьмешь на руки, брать нечего, так они были легки, бестелесны. Кое-кто подмочился, а то и под себя сделал по-большому, бедные люди. Ветер злеет, сечет, продувает. Ракетчик достал два сухаря, разломил на половинки, подал в машину. Я влез в кузов, стараясь ободрить ленинградцев, громко говорю:
– Живем, братцы.
Оглядевшись, замолчал, здесь не до добрых слов, на меня глазами измученных людей изо всех углов кузова смотрела косая ведьма-смерть. Люди-скелеты, беспомощные, едва живые. Мужчина разжевывает сухарь, чуть-чуть глотнет, остальное дрожащей рукой берет изо рта, вталкивает в рот женщине, она едва-едва дышит. С отчаянием, безысходным горем, со слезами, просит:
– Надюша, кушай, Надюша, кушай. Не умирай, Надя! Мы вырвались, слышишь, вырвались, Надя.
Не мог я ничего ни сказать, ни сделать. Выскочил из машины, попросил ракетчика раздать хлеб, ушел на обочину дороги, слышал, как боец уговаривал:
– Бери, бери, ешь.
Уже не все были способны съесть хлеб "Катюши". Машины дернулись раз, другой, пошли месить сыпучий, хрипящий, перемороженный снег.
Много лет прошло с тех пор, а не забывается, не сглаживается в памяти, до сих пор режет душу жалость к людям, не уходит ненависть к немецко-фашистским извергам.
"Дорогу жизни" обслуживали до конца апреля, до тех пор, пока лед держал машины. Обезлюдевший полк расформировали, передали в 177-ю стрелковую дивизию, и сразу в бой, сразу! В атаке был ранен Петро Осадчий, комвзвода, многие другие.
Первые дни войны были самыми тяжелыми, изнурительными и опасными. Впереди служба в пехоте, в полевой артиллерии, в бронетанковых войсках, ранения, контузии, тяжелейшие бои, черные дни поражения и прекрасное время Победы. Многое пришлось пережить, но первые месяцы оставили в моем сердце самые страшные следы. До сих пор мечусь в постели, бегу, карабкаюсь от наседающих, окружающих роту бронетанковых чудовищ, и если куда-то устремляюсь, то бьюсь с немцами, если лежу в бессилии, руки-ноги неподвижны и неподвластны, это тоже из 41-го!
Лечит ли время?
Со времени событий прошло 38 лет, воспоминания пишу в 1979 году. Чаще и чаще поднимается тема всепрощения, не пора ли приравнять в ответственности немцев, скажем, с французами 1812 года? Навроде те и другие воевали не по своей воле, выполняли приказы.
После уезда полутрупов-ленинградцев по Дороге жизни сидел с бойцами у входа в землянку на колючем, секущем лицо ветру, высказывал товарищам:
– Каким судом надо судить немцев? Когда будет победа – прощения не дозволим. Ни матерям, вырастившим фашистов, ни детям.
– Немецкий народ ни при чем, – ошарашил из-за спины уверенный, не допускающий возражений голос, то младший политрук Орлов, сидя на порожке, слышал исповедь перед товарищами.
Когда про детей и матерей я загнул через край, он решил подправить:
– Надо помнить приказ товарища Сталина от 23 февраля. Красная Армия свободна от чувства расовой ненависти. Гитлеры приходят и уходят, народ немецкий, государство германское остается.
Опешил от неожиданности, от истины в последней инстанции, изреченной самим И.В. Сталиным. Она никем не могла ни обсуждаться, ни тем более исправляться. Однако чувства и воспоминания взяли верх, суперечу:
– У нас на Дону есть пословица: пощадил бы врага, да честь дорога. Гитлер, Вильгельм и прочие кайзеры не приходили на неметчину откуда-то со стороны. Немцы их своими утробами породили. Агрессивными идеалами вскормили и выпестовали. Своими руками вложили оружие в руки. Псы-рыцари, захватчики, вот кто их породил, вот кто наш враг испокон веков и доныне. А насчет того, как поступать с фашистами, Иосиф Виссарионович в том же приказе привел слова Максима Горького: "Если враг не сдается, его уничтожают". Еще сказал: "Нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души". Так кого я должен ненавидеть, кого убивать? Только лишь Гитлера, Геббельса? Но добраться до них можно только по трупам немецких солдат. Только ли солдат?
Встал по строевой стойке, обращаюсь, как положено младшему перед старшим по званию, по должности:
– После войны разберутся. Сейчас месть немцу, – постоял, потом снова брякнул:
– И после войны всепрощенья фашистам допустить нельзя.
Наступила тишина. Тут Владилен, ездовой конной тяги, декламирует:
Прости, родной. Забудь про эти косы.
Они мертвы, им больше не расти.
Забудь калину, на калине – росы,
Про все забудь, но только отомсти!
Стихотворение Михаила Исаковского подчеркнуло мою исповедь, ребята загудели, зло заговорили о том, что бы они сделали с немцами. Орлов стушевался, потом вышел в центр землянки: "Правильный вывод сделали, мы должны наказать и захватчиков, и исполнителей, и вдохновителей".
Я слушал, а сам думал: "Добраться бы до логова немецкого, не стану спрашивать командиров, можно или нельзя возвратить немцам должное, воздать за муки моих стариков-родителей, детей, жены, родных". В сознании роятся мысли о мести, сверлят душу слова ленинградца: "Надюша, кушай. Кушай, Надюша. Не умирай, Надя. Мы вырвались!" Мы за гуманизм. Но отомстим немцам, не могут остаться без возмездия слезы, выплаканные нашими людьми.
Наблюдая нынешнюю жизнь, претит недооценка войны, вызывает недоумение безмятежное отношение многих к ее опасности. Вспоминается, как под Ленинградом я говорил Петру Осадчему и Леньке Дурасову: "Лучше бы трудились в первые пятилетки не по восемь, а по девять, десять часов в сутки. Поменьше ездили на курорты, на выставку в Москву. Надо было больше дохода вкладывать в авиацию, артиллерию, бронетанковые войска, чем теперь, в 1941-м, страдать, быть просто-напросто беспомощными". Не пора ли подумать об этом новому поколению?
Как я стал "богом войны"
Остатки 86-го дорожно-эксплуатационного полка от Дороги жизни, с грунтового участка Кобона – Волхов выведены на переформирование, за зимний период мы понесли большие потери. После ночного перехода сосредоточились в районе торфяных поселков под Синявиным. Этот рабочий поселок был захвачен немцами, вместе со станцией Мга и городом Шлиссельбург населенные пункты составляют третью дугу кольца блокады Ленинграда. Гнусное, гиблое место, болота, торфяные разработки, гари. Близость переднего края чувствовалась в грохоте взрывов, каждый бугорок земли нашпигован военной техникой, оружием, людьми. Все это было укрыто, закопано в землю, замаскировано. В лесу была поляна, располагаться постоянно на ней не позволили, потому что над лесом висел "горбыль", всевидящий глаз немецких войск. Хотелось выйти, полежать на сухой земле под лучами весеннего солнца, разуться, раздеться, просохнуть, отдохнуть, вздремнуть часок-другой, но нельзя, демаскируем полк. Слышим команду:
– По-олк, смирна-а! – то дежурный, заметив приближающуюся машину с начальством, приводит личный состав в предусмотренное Уставом положение, а мы разлеглись, расхлебенились. Оставалось только пригнуть головы, видеть, как офицер идет, словно на шпорах, чеканит шаг, докладывает, будто занимаемся боевой подготовкой. Ухмыляемся, наша рота была в одной лишь полной готовности – поспать.
– Вольно! – как-то хрипло, не так, как всегда, подал команду командир полка, одним этим словом было сказано – попадаем в пехоту. Что нам, та же винтовка, та же ложка, хуже не будет, лучшего не ожидать. К строю подходит начальник штаба полка, за ним незнакомый артиллерист. Всем красив – стать, выправка, мужественное лицо, глаза приветливые и смелые. Шагает вдоль строя, пристально всматривается в каждого, то на одного, то на другого показывает рукой:
– Ты. Ты. Ты.
Попал и я. Пройдя до конца недлинного строя, офицер приказал выйти избранным. Рассчитались, закончили сороковым, все, как на подбор, рослые, стройные, подтянутые. Подошел старший сержант, чувствуется воин кадровой закалки, боем опаленный, представился:
– Помкомвзода разведки.
У командира на груди орден Красной Звезды, у разведчика медаль "За отвагу", правительственные награды в 1941–1942 годах были редкостью, в нашем полку их было лишь три. Старший сержант собрал красноармейские книжки, отнес писарям, вернулся к строю, приказал снять и раскрыть вещевые мешки. Что было лишним, распорядился выбросить, двоих красноармейцев, имевших в шмотках непотребное, вывел из строя, заявив:
– В артиллерию и разведку барахольщиков, мародеров не берут.
Проверил заправку, многим подтянул ремень на 1–2 дырки, пилотки приказал надеть, как положено, а не "лопухом на уши", повел лесом в штаб артиллерийского полка 177-й стрелковой дивизии. Самых-самых забрал в разведчики, меня направили во вторую батарею 262-го артполка 1-го стрелкового корпуса. Так я стал артиллеристом. Однополчане, оставшиеся в строю, пополнили стрелковые части. Назначили подносчиком артиллерийских снарядов 76-мм пушки образца 1902/30 года, теперь я не сапер, не дорожник, а артиллерист, звучит!
Майским вечером 1942-го прошел крещение. Расчет вел огонь с закрытой огневой позиции, трудно было привыкать к выстрелам, сжатый воздух давил уши, вызывая боль и глухоту, бывалые вояки советовали не закрывать рот, тогда барабанные перепонки меньше болят. Раззявой ходить? Так и мотался с закрытым ртом и открытыми ушами, наутро опять стрельба, днем снова и снова, я действительно стал артиллеристом, то есть полуглухим.
Вечером налетели бомбардировщики, батарейцы стремительно бросились в укрытия, кто в землянку, кто голову под пушку, без головы ведь не жилец. Заходят два "юнкерса", заметили, сволочи, теперь не отвяжутся, наших в небе ни одного. Кубарем скатываюсь по порожкам в землянку, думаю, в артиллерии жить можно, это не кювет придорожный, здесь затишнее, три наката из бревен, не каждая мина пробьет.
– Еще летят, – крикнул заряжающий орудия красноармеец Самусенко.
Выглянул из землянки, а тут:
– Тра-та-та-та! Цок, цок, цок! Дзи-инь, – пули заговорили по накату землянки, по лафету и броневому щиту орудия. Командир расчета старший сержант Рубежанский строго глянул на меня, выговорил:
– Дронов, слышишь, по тебе плачут, дзинькуют. В другой раз не зевай, не храбрись попусту.
В одном из боев наша батарея вела огонь под обстрелом артиллерии немцев. Как новичок, сдающий экзамен, да и просто по своему обыкновению, по казачьей натуре подхватной, неуемной, мотался со снарядными ящиками от окопчика к орудию. Подносить снаряды положено вдвоем, напарника не было, сноровистые действия понравились командиру орудия, он доложил по команде, я, как говорится, был сразу замечен. Особенно сложно в ночной стрельбе. Ведем огонь на уничтожение немецкой батареи, они стреляют в нас, кто кого, дуэль еще та.
– Три снаряда, беглым, огонь! Левее 0-10, прицел, три снаряда, огонь!
– Быстрее, быстрее, точнее наводить!
Батарея врага умолкла. Днем и ночью, почти весь июнь, июль крушим артиллерийскую мощь блокады. В одном из боев ранен Самусенко, меня тут же назначили заряжающим, повысили! Стал в расчете не пятым номером, а третьим (второй наводчик, первый командир). Не день и не два возились со мной наводчик орудия сержант Копылов, командир старший сержант Рубежанский, они сделали из меня артиллериста. Незаметно, но зримо появились выправка, аккуратность, прорезался интерес к воинской службе, я по-серьезному приступил к изучению артиллерийского дела.
Подумаешь, заряжающий, но попробуй за три секунды подготовить и послать снаряд в патронник казенника пушки, не чурбак ведь сунуть. Не снимешь колпачок взрывателя – пошел снаряд фугасным, в болото, там взорвется, а немцам на радость ни одного осколочка. Сними колпачок вовремя, то снаряд, как упадет, тотчас жахнет, коснувшись чего-либо фрицевского паршивого, немцам капут. Не дай Бог поспешить, промахнуться, направить снаряд не в патронник, а в спешке тронуть взрывателем по затвору, или упустить на лафет, взлетишь высоко, погибнет и расчет, и пушка. Сколько снарядов разных: осколочный, бронебойный, шрапнель, с осветительными, с зажигательными, все надо изучить заряжающему. Рубежанский рассказал нам, что при установке взрывателя на осколочное действие снаряд при разрыве создает 600–800 убойных осколков, создающих площадь сплошного поражения размером 8×5 метров. В шрапнельных зарядах было 260 круглых пуль. Кстати, ежедневно и еженощно волокли в запасе полный комплект снарядов с желтой головкой. То были осколочно-химические снаряды ОХ-350 с химическими отравляющими веществами. Гитлер это знал, потому и не применил свои газы.
Часто направляли на помощь пехоте, в который раз мы опять в траншеях, в роли обычных стрелков. Что случилось на переднем крае, не знаем, опять в руках винтовка-трехлинейка, гранаты, каска, патронташ, фляжка, котелок, ложка, все, что надо пехотинцу. Идем на передний край, ходы сообщения мелкие, на позицию следуем гуськом, с интервалом. Вырыты траншеи и ячейки боевого охранения, на дне коричневая торфяная жижа, вычерпывать приходится каждую ночь, днем выплескивать нельзя, сразу вызовешь огонь на себя.
Вот уж правду сказал А. Твардовский:
Где в трясине, в ржавой каше
Безответно – счет не в счет -
Шли, ползли, лежали наши
Днем и ночью напролет.
Перемокшая пехота
В полный смак клянет болото
И мечтает о другом -
Хоть бы смерть, да на сухом.
По дну положили жерди, ветки, "отель" накрыт одним накатом. Сначала были семеро, через четыре дня остались пятеро, спали поочередно, днем бодрствуют не менее троих, ночью четырех бойцов, иначе немцы живьем уволокут. В светлое время можно было спать двоим сразу, ночью только одному. Честно говоря, воевали артиллеристы и минометчики, да снайперы снимали с немцев каски вместе с головой, мы отсиживались, не выдавая присутствия.
Стояла теплая солнечная погода, хочется выйти, просохнуть, но нельзя, сразу закидают минами, да и некогда, мы на посту, у оружия. Подошла очередь вздремнуть, 120 минут, не больше не меньше. Не знал тогда бессонницы, выпал час, не зевай, спи, бывало, и его не доставалось. Немец как начал садить из минометов, взрывы за взрывами, а я сплю! Друг проснулся, выполз в траншею, там безопаснее, я задвигался, улегся поперек окопчика, головой уперся в мокрую стенку, два часа как из пушки. Разбудил командир отделения, глянул на себя, диву дался: пилотка и брюки, особенно на коленях, коричневые, в торфяной жиже, голова по уши мокрая, холодная. С той поры появились боли в голове, в ушах, в ногах.
Отбыли вахту на переднем крае, возвратились на батарею, теперь показалось, что в артиллерии не жизнь, а малина. Вновь приступили к стрельбе и учебе. Беру винтовку, кручу, верчу, ищу ржавчину, надо чистить боевую подругу, время есть, погодка золотая, так и тянет на солнышко. Сзади землянки, между двух сосен был столик, пошел туда годувать ненаглядную, прицепилась на нарезах какая-то матовая короста, никак не выведу.
– Кряк, кряк!