Пути неисповедимы (Воспоминания 1939 1955 гг.) - Андрей Трубецкой 7 стр.


Однажды палаты обходил какой-то немецкий чин, а с ним переводчица, пожилая женщина, очень похожая на преподавательницу немецкого языка, и видно было, что она "немецких кровей". В том, как она спрашивала нас, сквозило участие и не было чувства отчужденности или недоброжелательства.

У меня появилось кровохарканье, а осматривая себя, я обнаружил три небольшие ранки на левом бедре и скуле. По-видимому, - от мелких камушков, поднятых взрывом, а может быть, и мелких осколков. Левый глаз был красным, но припухлость на лице стала проходить. Ранение мое оказалось довольно любопытным. Как я уже говорил, ранило меня, когда я делал короткую перебежку, сильно согнувшись. Осколок прошел по касательной, вернее, по секущей линии, войдя в спину, задев два ребра (после войны, когда мне делали снимок, то выяснилось, что ребра были сломаны) и позвоночник - сразу после ранения я не мог шевелить ногами. Осколок вышел из спины под поясным ремнем, перебив его. Все это и подняло меня и сбросило в канаву. Возьми осколок чуть ниже, дело мое было бы "швах". На перевязках мне лили риваноль в верхнюю дырку, а вытекал он в нижнюю. Затем велели идти греть раны на солнце. Приноравливаюсь смотреть рану в зеркальце (очень хорошо помню, что купил его еще в Андижане, когда собирался ехать учиться в университет в Самарканд). Раны были чистые, но бок, как чужой. Перевязывали стиранными бинтами, но иногда немцы давали свои, бумажные, похожие на нынешнюю туалетную бумагу. У меня стал пропадать аппетит и, странное дело - жевать, жую, а вот проглотить не могу. Глотаю, только запивая водой. Лежали мы на старых железных койках с соломенными матрацами, но без белья. На потолке висели оставленные немцами липучки от мух, которых было очень много. Запах гноя, привлекавший их, до сих пор помнится мне. До червей в ранах не доходило, перевязывали нас систематически. Правда, врач, делавший это, утешал, говоря, что американцы специально разводят в гнойных ранах червей, они лучше всяких средств очищают раны.

Но вот и кончилось наше пребывание в Гдове, пленных раненых стали эвакуировать. Однажды утром легко раненных пешком повели грузиться на баржи, а нас, более тяжелых, повезли на машинах.

Нас повезли к Чудскому озеру. Везли по разбитой дороге и раненые вскрикивали на каждом ухабе. Иногда вскрикивал и я. Рядом с огромными крытыми баржами катер под немецким флагом. На его палубе стояли какие-то крепкие мужчины и с любопытством рассматривали нас. По слухам, это эстонцы. Грузимся. В трюме сено, на которое с облегчением укладываемся. Раздают хлеб и эстонские (судя по этикеткам) рыбные консервы. Плыли довольно долго, и я вылез на палубу. Шли уже по Великой, в Пскове. Слева высоко стоит собор. Везде много военных. Железнодорожный мост восстановлен. Нас выгрузили на левом берегу и загнали в какой-то аптечный склад, переписали, перевязали и дня через три погнали на станцию, погрузили на открытые платформы. До Двинска ехали три ночи и два дня. Ехали очень медленно, подолгу стояли на станциях, пропуская встречные эшелоны. За все время пути не кормили. Оказывается, такой порядок был общим у немцев: пленных, перевозимых по железной дороге, они не кормили. Любопытно, что так было и в первую мировую войну, о чем я прочитал много позже. На одной из станций напротив нашей платформы в открытом товарном вагоне эшелона немцы закусывали. Мне, голодному, эта картина запомнилась отчетливо: резали большими ломтями хлеб, мазали маслом, а сверху вареньем и отправляли в рот. С платформы, конечно, стали просить, но в вагоне напротив ничего не изменилось. На другой остановке, тоже очень долгой, какие-то женщины принесли еды: картошку, хлеб, молоко. Конвойные брали и передавали нам. Один из них был с темными грустными глазами. Он брал у женщин еду и, идя вдоль платформы, кидал нам. Все доставалось наиболее подвижным, наиболее здоровым. Они кидались по платформе и хватали первыми. Хотя я сидел с самого края, мне ничего не попадало. Одна корка предназначалась, по-видимому, мне. Но она ударилась о край платформы и упала. Конвойный нагнулся, поднял ее и дал этот кусочек в руку. Корка была величиной со стручок гороха, черствая, в песке, но ее я хорошо помню, как и помню этого конвойного и его глаза.

А вот другой конвойный, судя по нашивкам, старший. Этот рыжий здоровяк увидал непорядок в происходящем. Он набросился на женщин, выбил из рук корзинки, топтал ногами содержимое, орал и гнал женщин. На следующем полустанке он вырезал большую дубинку и, прохаживаясь вдоль платформ, красноречиво показывал ее нам. Один из раненых с соседней платформы попросился оправиться. Ему разрешили слезть, и он сел в небольшом поле с картошкой рядом с рельсами. Расчет его был прост: больше всего ему нужна была картошка. Но он увлекся и слишком долго сидел на корточках. Налетел рыжий немец, начал его избивать и топтать ногами. Бедняга еле взобрался на платформу.

Ехали мимо полевых аэродромов, где стояли черные самолеты с окрашенными в желтый цвет концами крыльев. По дорогам шли колонны крытых грузовиков, плавно колеблясь на мягких рессорах. И все это было устремлено на север, на Ленинград. Наконец выгрузка в Двинске. Долго сидели на станции. Опять стали маячить в стороне женщины с корзинами. Но где тут накормить толпу в несколько сот человек, которые не ели три дня. Со мной рядом держался знакомый лейтенант, раненный в пятку. Из кинутого нам женщинами ему удалось выхватить пару вареных картофелин, не больше грецкого ореха. Одну он дал мне. В этой толпе знакомых больше никого не было.

Здесь же на станции мне впервые пришлось увидеть очень странную группу евреев. Несколько пожилых, солидных, хорошо одетых людей и с ними тоже хорошо одетые мальчики переносили с одного места на другое какие-то камни. Они подолгу сидели и казались углубленными в какие-то свои мысли, не имевшие ничего общего с окружающим, и делали все как в полусне. Особенно мне запомнился один из них - полный, седой в светло-коричневом костюме хорошего покроя и с ним, не отходящий ни на шаг, мальчик лет десяти-двенадцати. У всех на груди и на спине небольшие желтые тряпичные метки. Только потом я узнал, что это шестиугольные звезды, еврейский символ - звезда Давида.

Наконец нас построили в колонну, и мы двинулись. Это был очень тяжелый путь. Жара, пыль, бессилие. Шла уже не колонна, а толпа. Я шел потому, что все шли. Тех, кто падал, по приказанию немцев тащили более здоровые. Временами глаза заволакивало как туманом, и все это казалось сном. Я стал отставать. Внезапно почувствовал толчок в спину (и, конечно, резкую боль). Это немец подгонял отстающих прикладом. Он же знаком показал на соседа, дескать, помогай. Приказ, кажется, относился ко мне, и вот мы идем, поддерживая друг друга: когда он вот-вот упадет, я его держу, когда я начинаю шататься - поддерживает он. Был привал. Большинство бросилось на придорожное поле овса. Наконец, впереди показалась колючая проволока и за ней большие складские здания красного кирпича. За проволокой лагерь. Его обитатели смотрят на нас равнодушно: к таким видам здесь привыкли. Но вот нас привели в пустой загон без построек, огороженный только проволокой, а когда стемнело, дали есть: буханку черствого хлеба на пять человек и литровую банку жидкого пресного супа, в котором плавали редкие листики кислой капусты и разваренные зернышки пшена. Это уже на каждого. Ночевали под открытым небом и небольшим, к счастью, дождем. Утром нас начали сортировать. Знакомого лейтенанта, как легко раненного, отделили. На память он дал мне записную книжку, которая хранилась до 1946 года. Наиболее слабых и тяжело раненных перевели в один из бараков, виденных нами при подходе к лагерю. Их много, и все они отгорожены друг от друга проволокой. Но сообщение между бараками все же было.

Лагерь был огромный, на несколько тысяч человек. Снаружи оплетен в несколько рядов колючей проволокой. По углам вышки. Внешняя охрана - немцы: Но были и внутренние охранники, как бы полицейские. Это были уже наши. И не то в насмешку, то ли по какому-то соображению все они носили фуражки НКВД. Морды здоровые, сытые, у всех самодельные плетки: на короткой палке гофрированная трубка от противогаза, наполненная для тяжести песком. На ногах начищенные сапоги гармошкой. Лупят плетками налево и направо просто так: "А ну, давай, быстрей шевелись!" - по любому, проходящему мимо. Особенно издевались над евреями, которых тут было много. Водили только строем и только с песнями, обычно пели "Катюшу". Когда делать было нечего, заставляли "убирать" территорию лагеря: расставят друг от друга на вытянутую руку, и по команде все нагибаются и подбирают соринки, потом по команде выпрямляются, и так, пока не надоест синей фуражке. На евреях же возили и кухни. Несколько человек подвозят походную кухню к проволоке, окружающей двор вокруг барака, затем почтительно отходят и сидят в стороне, ждут, когда надо везти дальше. В одной такой группе возчиков я увидел своего бывшего бойца, еврея из Западной Белорусии, Вишневского. Мы стояли у разделявшей нас проволоки, разговаривали, сочувствовали друг Другу, но помочь друг другу мы здесь ничем не могли. Больше я его не видел. По ночам слышались выстрелы. Говорили, что это расстреливают евреев.

По утрам большие колонны уходили на какие-то работы, но оттого, что много народа уходило, в лагере людей не становилось меньше. Вечером арестанты возвращались усталые, но, видимо, довольные. Почти все несли с собой что-нибудь в лагерь: чем-то наполненные противогазные сумки, узелки, у многих подмышками вязаночки дров. В лагере целый день шел торг; чего только не продавали, меняли, предлагали - от картофельных и огуречных очисток до костюмов, плюс широкий спектр услуг (побрить, полечить и т.п.). Кормили раз в день, одно и то же меню - буханка хлеба на пятерых и литровая банка жидкого супа из пшена и капусты. Эти банки, отбросы немецких кухонь, были у всех, а у некоторых даже по две. Такие счастливчики при раздаче ухитрялись наполнять обе банки, скрывая одну под полой шинели. Если раздатчик это замечал, то лупил длинной поварешкой.

Бараки - большие складские помещения с полом из крупного булыжника и без потолков - на ночь запирались. В бараке полно народа, и днем под железной крышей даже при открытой двери жарища и духотища. Если ночью хочешь оправиться, то надо идти в подворотню. Но лучше этого не делать, так как в темноте на кого-нибудь наступишь, и тебя излупят. Народ весь новый, друг другу незнакомый, и отношения между людьми самые звериные. Были и маленькие, сплоченные группки. Но это не улучшало общих отношений. Поначалу я спал в середине барака, и ночью у меня стащили пилотку и ложку. Так и ел без ложки, благо супец был жидким. Затем я перебрался спать к стене, ближе к углу, справа от ворот. В самом углу обитал санитар со своим хозяйством - в бараке только раненые и больные. Санитар был центром обмена и ростовщичества барака, и медициной здесь не пахло.

Лежать на камнях было очень неудобно, так как лежал я только на одном боку. Я все искал наиболее удобное положение - на тазобедренном суставе появился пролежень. У соседа слева была противогазная сумка, и я попросил ее, чтобы принести песок со двора и как-то сравнять булыжники. "Натаскаешь мне, тогда дам", - согласился он, хотя был значительно здоровее и крепче, чем я. Потом отношения с ним несколько наладились, и он даже давал мне лезвие безопасной бритвы побриться. Лезвие это, хотя и было, судя по надписи на нем, английское, но от долгого употребления страшно тупое. Воды и мыла для бритья не было, вместо них - собственная слюна. Сосед справа лежал ко мне спиной. У него ранение было в голову, и вся повязка промокала так, что гной стекал на спину. Воняло изрядно, а я лежал к нему лицом. Были больные и кровавым поносом. Один из них часто выходил совершенно голый, шатаясь и чуть не падая. Потом его куда-то унесли, унесли так же голого и почему-то на железном листе.

Однажды ночью я проснулся от сильной боли в левом боку. Боль не давала дышать, каждый вдох страшно колол и, чем глубже он был, тем сильнее боль. Приходилось дышать очень поверхностно и часто. Но это было мучительно. Вероятно, был сильный жар: очень хотелось пить, весь рот был сухим, и было очень жарко. Все это происходило на фоне какого-то бреда: во мне, в голове или в носу - сидят два человека постарше и помоложе, как будто отец и сын. Они спорят и ссорятся между собой. При этом из носа у меня уже наяву течет, и это мешает дышать. Я хочу втянуть в себя или, наоборот, высморкаться, но и то и другое вызывает страшную боль. Когда мне удается все же это сделать - побеждает один из спорщиков, и все на время успокаивается. Чувствую, что брежу, что все время страшно ругаюсь, ругаюсь вслух, получается что-то вроде причитания, сплошь состоящего из ругательств. Прошу санитара, благо он близко, дать мне попить. Воды нет. И так всю ночь. Наутро я еле встал. Поднимался в несколько приемов, сначала на колени и так далее. С трудом вышел во двор, весь согнувшись на бок, который непрерывно болел. Аппетит исчез, в теле жар. Сколько времени я провел в этом состоянии не помню, но, кажется, не долго. На мое счастье барак начали рассортировывать. Отбирали тяжело раненных для эвакуации. Осмотр был поверхностным, повязок не снимали (за все время перевязок вообще не было). Отобрали и меня. Мне сделалось все безразличным. Отобранных погрузили в крытые повозки и куда-то повезли. Перед отправкой дали по куску хлеба, на который я теперь смотрел равнодушно. Вечером погрузились на платформы с высокими бортами. Где мы ехали, я не видел. Иногда только обращал внимание на верхушки сосен, проплывавших в темном ночном небе. Днем прибыли в Вильно. Долго стояли на станции. Началась разгрузка. Меня ссаживали и скрюченного вели под руки к машине. Как сквозь туман я видел толпу людей, стоявших в стороне, слышались их голоса. Потом смутно помню двор серого здания, коридор и душ. Перед душем стригли электрической машинкой (память и это отметила). Отметила она, как с головы текли грязные желтые струи. Особенно поразил? меня собственная худоба. В мозгу промелькнуло сравнение с фотографиями голодающих индусов: тонкие, как палочки, ноги с непривычно большими коленными суставами, такие же высохшие руки, живота нет, выпирают ребра. И вот тут сделалось ужасно жалко себя, жалко до слез... Потом в белом белье, с чьей-то помощью поднимался по широкой лестнице. Потом палата и кровать у окна. Помню, как женщина-врач выслушивала меня, лежащего на спине. Она припадала ухом к груди, ее густые волосы лезли в лицо и мешали дышать. Эта женщина, Александра Иосифовна Брюлева, впоследствии совершенно случайно сыграла особую роль в моей судьбе.

Глава 4. ГОСПИТАЛЬ В ВИЛЬНО

Так начался последний этап моего плена, более длительный, чем первые два - Гдов и Двинск. О первом у меня остались довольно смутные воспоминания. По-видимому, тут виновата травма и физическая, и психическая. Второй этап оставил яркую картину и был бы последним, если б судьба вовремя не вмешалась. Впечатление от лагеря в Двинске - страшная действительность ничем не прикрытой борьбы людей за существование и мерзость человеческая. Оба первых этапа заняли сравнительно немного времени, месяца полтора.

История госпиталя, куда я попал, была такова: с самого начала войны наши расположили в Вильно, в школьном здании, военный госпиталь. Он быстро наполнился и "перешел" вскоре к немцам, что называется, в полном составе. Я застал в нем еще тех людей, которые попали сюда до падения города. Обслуживали госпиталь преимущественно гражданские лица, местные жители, в основном, поляки. Были - очень немного - и военные врачи, такие же пленники теперь, как и их пациенты. Охрану несли литовцы, но после нескольких побегов раненых их сменили немцы.

Я лежал на третьем этаже в угловой классной комнате с доской и даже умывальником. Теперь в ней стояли четыре ряда коек. Первые дни у меня была высокая температура, дышал я с трудом и все время был в полубреду. Правда, мозг отмечал, что попал я в уже сжившуюся группу людей, достаточно хорошо знавших друг Друга, и отношения между ними были не такие, как в Двинске. В основном, это были люди из местного гарнизона, у некоторых в городе были жены или подруги. Был даже чемпион округа не то по боксу, не то по борьбе. Почти все получали передачи, были сыты, бодры и, я бы сказал, даже как-то веселы. Чистые койки, хорошие классные комнаты-палаты, все в белом белье, обслуживают доктора и сестры в белоснежных халатах, санитарки, нянечки. Все это никак не вязалось с представлением о плене и было разительным контрастом с бараком раненых в Двинске. В общем, это было совершенно не типичное, даже уникальное в своем роде учреждение. (Много позже, в 1943 году, я узнал, что вскоре после моего отбытия из госпиталя туда явился немецкий генерал, страшно разгневался, кричал, что в такой госпиталь надо приглашать комиссию Красного Креста из Женевы для подтверждения гуманного отношения к советским пленным, приказал отобрать матрацы, белье, койки, а затем весь госпиталь передали для раненых немцев. Позже там были власовцы.)

Итак, в тяжелом состоянии я лежал в этом госпитале. Через несколько дней санитар понес меня на руках в перевязочную, где посадил на стол, ноги на табуретку. Чем-то помазали спину. Подошел наш палатный доктор Довгирд, симпатичный, хорошо знавший свое дело поляк, и сказал: "Потерпите немного". Я почувствовал резкую боль в боку, а через некоторое время Довгирд пронес мимо меня большой шприц полный мутноватой жидкости. Мне сказали, что у меня мокрый плеврит, возникший на почве ранения, и что сейчас отсасывали жидкость. Так же на руках санитара я попал в палату, и сразу почувствовал себя лучше. "Пила" на температурном листке резко уменьшилась (в ногах каждой койки висел такой листок, который заполнялся утром и вечером). Через несколько дней температура вновь стала скакать, и процедура выкачивания жидкости повторилась. Но и после этого температура держалась высокой примерно с месяц, мне стали делать вливания хлористого кальция, и я с удивлением переживал разливающийся при этом по всему телу жар.

Ходить я не мог, говорить было очень трудно, так что я лежал молча. Раны на спине заживали медленно, аппетита не было. Жизнь в палате шла своим чередом: выздоравливающих выписывали в лагерь, а на их место поступали новички. Правда, смена людей шла медленно, было много тяжело раненных.

Назад Дальше