Или воображал себя водителем туристического автобуса, демонстрирующим красоты Большого каньона или достопримечательности Сан-Антонио, Нового Орлеана, Рима, Нью-Йорка (я и в самом деле помнил, что в Нью-Йорке есть достопримечательности) или ещё какого-нибудь исторического города группе восхищённых туристов, развлекая их своими бойкими, остроумными речами.
- Итак, особняк слева, леди и джентльмены, - это дом Дж. П. Гринбакса, одного из основателей города. Почти всю жизнь он делал большие деньги. Беда лишь в том, что чересчур большие, и потому конец жизни проведёт в федеральной тюрьме.
В своих фантазиях я становился, кем хотел, как все пять лет, предшествовавшие аресту, но перпиньянские роли я приукрасил и сделал более яркими. Я был знаменитым хирургом, оперирующим президента и своим искусством медика спасающим ему жизнь. Великим писателем, получившим Нобелевскую премию по литературе. Кинорежиссером, снявшим эпопею, заслужившую Оскара. Горноспасателем, выручающим никудышных альпинистов, застрявших на опасном склоне. Я был жестянщиком, портным, индейским вождем, пекарем, банкиром и искусным вором. Порой я заново проигрывал свои наиболее памятные авантюры. И некоторые наиболее памятные любовные сцены тоже.
Но всякий раз занавес опускался, и я возвращался к реальности, понимая, что совершил воображаемое путешествие в своей промозглой, угрюмой, тёмной и ненавистной камере.
Этакий Уолтер Митти в заточении.
Однажды скрежет открывающейся двери раздался в неурочное время, и тюремщик швырнул в камеру что-то, оказавшееся тонким, грязным, вонючим матрасом, чуть ли не пустым чехлом без набивки, но я расстелил его на полу и свернулся на нём калачиком, наслаждаясь комфортом. И уснул, гадая, каким это образцово-показательным поведением заслужил такое сказочное вознаграждение.
Проснулся я оттого, что матрас яростным рывком выдернул из-под меня дюжий стражник, глумливо хохотавший, захлопывая стальную дверь. Не знаю, который шёл час. Впрочем, завтрак мне давали задолго до того. Где-то после обеда дверь снова завизжала петлями, и матрас упал на ступени. Сграбастав его, я упал в его мягкие объятья, лаская его, будто женщину. И снова меня грубо разбудил тюремщик, силком выдернувший постель из-под меня. И снова - по прошествии какого-то неизвестного времени - матрас плюхнулся на ступени. И тут я понял. Тюремщики затеяли со мной какую-то игру - жестокую и варварскую, но всё-таки игру, как кошка с мышкой. Наверно, какая-то из других их игрушек издохла, понял я, и проигнорировал постель. Мое тело уже привыкло к гладкому каменному полу, - вернее, приспособилось, насколько может приспособиться мягкая плоть к жёсткости камня. Больше я матрасом не пользовался, хотя охранники продолжали подбрасывать его что ни ночь - видимо, в надежде, что я снова воспользуюсь им, дав им позабавиться.
На пятый месяц пребывания в Перпиньянском арестантском доме (факт, установленный впоследствии) раздался стук в дверь моей камеры, потом часть её приоткрылась, пропустив слабый, призрачный свет. Я был потрясён: до сих пор я и не подозревал, что в двери есть отодвигающееся окошко - настолько хитроумно оно было встроено.
- Фрэнк Абигнейл? - спросил голос с явно американским произношением.
Доковыляв до двери, я выглянул. У противоположной стены коридора, куда оттолкнуло его зловоние, стоял высокий, худосочный мужчина с тощим лицом, зажавший носовым платком рот и нос.
- Я Фрэнк Абигнейл, - оживился я. - Вы американец? Из ФБР?
- Я Питер Рэмси, я из американского консульства в Марселе, - ответил тощий, отведя платок от лица. - Как поживаете?
Я изумлённо уставился на него. Боже мой, он ведёт себя так, будто беседует со мной за бокалом вина где-нибудь в марсельском уличном кафе. Слова вдруг хлынули потоком, будто прорвало плотину.
- Как я поживаю?! - истерично переспросил я. - Я тебе скажу, как я поживаю! Я болен, я покрыт язвами, гол, голоден и завшивел. У меня нет постели. Нет туалета. Нет умывальника. Я сплю в собственном дерьме. У меня нет света, нет бритвы, нет зубной щетки, нет ничего. Я не знаю, который час. Я не знаю, какое сегодня число. Не знаю даже месяца. Да я даже года не знаю, Господи помилуй… Со мной обходятся, как с бешеным псом. Да я, наверно, и взбешусь, если останусь тут надолго. Я здесь умираю. Вот как я поживаю! - И привалился к двери, измученный тирадой.
Не считая явной реакции на вонь из моей темницы, черты Рэмси не отразили ни малейших чувств. Как только я окончил, он бесстрастно кивнул.
- Понимаю, - голос его был совершенно спокоен. - Что ж, пожалуй, должен объяснить цель своего визита. Видите ли, я совершаю объезд своего района примерно дважды в год, навещая проживающих здесь американцев, и узнал, что вы находитесь здесь. Теперь, чтобы вы не обольщались надеждами, должен предупредить, что совершенно бессилен чем-либо помочь… Мне известны и здешние условия, и как с вами обращаются.
Как раз именно из-за этого обращения я и не могу ничего поделать. Видите ли, Абигнейл, с вами обращаются в точности так же, как и с любым французом, отбывающим здесь срок. С вами не делают ничего такого, чего не делают с людьми, находящимися по обе стороны от вас - точнее говоря, со всеми до единого, кто находится в камерах этой тюрьмы. Всем обеспечены такие же удобства, как и вам. Все живут в такой же грязи. Все едят одно и то же. Всем отказано в тех же привилегиях, что и вам.
Вас вовсе не выбрали для особенно жестокого обращения, Абигнейл. И пока с вами будут обращаться так же, как со своими, я ни черта не могу поделать, не могу даже подать жалобу. Но в ту же минуту, как вы подвергнетесь дискриминации или дурному обращению, потому что вы американец, чужестранец, тогда я вступлю в дело и буду жаловаться. Может, толку от этого и не будет, но тогда я хотя бы смогу вмешаться от вашего имени.
Но пока вам будут отмерять той же мерой, что и своим, ничего не попишешь. Французские тюрьмы есть французские тюрьмы. Насколько мне известно, они всегда были такими, такими и останутся. Французы не верят в исправление преступников. Они исповедуют принцип "око за око, зуб за зуб". Короче говоря, они считают, что осуждённых преступников нужно наказывать, а вы и есть осуждённый преступник. Вообще-то вам ещё повезло. Было и хуже, если вы способны в это поверить. Раньше заключённых раз в день избивали. И пока с вами не начнут обращаться особо жестоко, я ничем помочь не смогу.
Он стегал меня словами, будто кнутом. Мне будто огласили смертный приговор. А потом Рэмси с призрачным намёком на улыбку вручил мне постановление о помиловании.
- Насколько я понимаю, вам осталось продержаться тут ещё дней тридцать. Конечно, об освобождении не может быть и речи. Мне сказали, что представители властей другой страны - какой именно, не знаю - прибудут, чтобы забрать вас, после чего вы предстанете перед судом в той стране. Куда бы вас ни занесло, там с вами будут обращаться куда лучше. Что ж, если хотите, чтобы я написал вашим родителям, дав им знать, где вы находитесь, или связался ещё с кем-нибудь, с радостью это сделаю.
Это был щедрый жест, он вовсе не обязан был делать ничего этакого, и я ощутил соблазн, но лишь на миг.
- Нет, это не понадобится. Всё равно спасибо, мистер Рэмси.
- Желаю удачи, Абигнейл, - снова кивнул он, повернулся и словно растворился в ослепительном сиянии. Я отскочил, заслонив глаза и завопив от боли. Лишь потом я понял, что же произошло. Яркость света в коридоре регулировалась.
Открывая дверь или смотровое окошко камеры, свет приглушали настолько, чтобы он не повредил глаза узнику, живущему в кромешной тьме, как крот. Когда же появлялся посетитель вроде Рэмси, свет включали на полную яркость, чтобы он видел, куда идёт. Как только он остановился перед моей камерой, свет снова приглушили. А когда удалялся, тюремщик включил свет на всю катушку раньше срока.
Единственное, в чём не отказывали заключённым Перпиньянского арестантского дома, - это забота об их зрении.
После ухода Рэмси я сел, привалившись спиной к стене, и когда боль в глазах утихла, задумался над полученной информацией. Неужели мой срок подходит к концу? Неужели в этот жуткий склеп меня втолкнули уже одиннадцать месяцев назад? Я не знал, я утратил всякое чувство времени, но понимал, что он мне не солгал.
После этого я попытался вести счёт дням, отсчитать тридцать дней в мысленном отрывном календаре, но это было попросту невозможно. Какой же может быть счёт дням в мрачном вакууме, напрочь лишённом света, где каждый миг времени - если таковое существовало - был посвящен выживанию. Я уверен, что прошло не более двух-трех дней, прежде чем я снова ограничился тем, что отчаянно цеплялся за рассудок.
Но время всё-таки шло. И однажды окошко в двери отворилось, пропустив тусклый свет - единственный, какой я видел, за одним лишь исключением.
- Повернись лицом к дальней стене и закрой глаза, - хрипло приказали мне. Я сделал, как велено. Сердце колотилось так, что едва не вырывалось из груди. Неужто настал день освобождения? Или для меня заготовили что-нибудь новенькое?
- Не оборачивайся, но медленно открой глаза, дай им приспособиться к свету, - приказал всё тот же голос. - Я оставлю окно открытым на час, потом вернусь.
Выполнив приказ, я обнаружил, что меня окружает яркое золотое свечение, чересчур яркое для моих ослабевших глаз. Мне снова пришлось зажмуриться. Но мало-помалу зрачки приспособились к освещению, и я смог оглядеться, не жмурясь и не чувствуя боли. Но даже при этом в камере царил мрак вроде сумерек дождливого дня. Час спустя охранник вернулся; во всяком случае, голос раздался всё тот же.
- Снова закрой глаза, - велел он. - Я включу свет поярче.
Я послушался, а когда было сказано открыть глаза, я приподнял веки медленно и осторожно. Крохотную каморку заливало ослепительное сияние, заставившее меня прищуриться. Сияние осеняло камеру, будто нимб вокруг тёмной звезды, впервые полностью осветив тесное узилище. Оглядевшись, я ужаснулся, под горло подкатил комок. Сырые стены покрывала склизкая плесень. Потолок лоснился от влаги. Пол был сплошь измаран испражнениями, а давно не опорожнявшееся ведро кишело личинками мух. Гнусные черви копошились и на полу.
Меня вырвало.
Наверное, прошёл ещё час, и тюремщик опять вернулся, но на этот раз отворил дверь.
- Пошли со мной! - приказал он. Я без колебаний выкарабкался из мерзкой ямы. Шею, плечи, руки и ноги, расправленные впервые со дня прибытия, прошила мучительная боль. Идти было трудно, но я всё же ковылял за тюремщиком, как пьяная утка, время от времени опираясь ладонью о стену, чтобы не упасть. Вслед за ним я спустился по лестнице в скудно обставленную комнату.
- Побудь здесь, - распорядился он и прошёл через открытую дверь в другую комнату. Я обернулся кругом, оглядывая комнату, после долгого пребывания в заплесневелой норе удивляясь её огромности и простору. И вдруг оцепенел, столкнувшись лицом к лицу с ужаснейшей тварью на свете.
Это был человек. Должно быть, человек, но, Господь небесный, что за человек! Высокий, изнурённый, голова покрыта грязными космами нечёсаных волос, доходящими до пояса, лицо закрывает грязная, спутанная борода, опускающаяся на живот.
Из горизонтальной щели, оказавшейся его ртом, струйкой сочились слюни, а глубоко ввалившиеся глаза горели, как угли. Его обнажённое тело покрывали грязь, язвы и струпья, придавая ему сходство с прокажённым. Чрезмерно отросшие ногти на руках и ногах загибались, как когти стервятника. Да и вообще, сам он смахивал на стервятника. Глядя на это привидение, я содрогнулся. И ещё раз содрогнулся, когда забрезжило понимание.
Я увидел в зеркале самого себя.
Я всё ещё ужасался собственному облику, когда охранник вернулся, неся одежду, перекинутую через руку, и пару ботинок.
В этом наряде я узнал свой собственный - тот самый, в котором меня привели в тюрьму.
- Надевай! - буркнул страж, вручая мне вещи и швыряя туфли на пол.
- Простите, а нельзя сначала принять душ и побриться? - спросил я.
- Нет, одевайся, - злобно рявкнул он на меня. Я торопливо натянул вещи на свое грязное тело. Теперь они стали велики мне на несколько размеров. Ремня не было. Стянув брюки вокруг исхудавшей талии, я вопросительно поглядел на тюремщика. Выйдя в соседнюю комнату, тот вернулся с куском хлопковой верёвки, и я стянул ею брюки на поясе.
Почти тотчас же явились двое жандармов; у одного в руках была целая охапка кандалов. Один затянул вокруг моей талии толстый кожаный ремень с кольцом впереди, а второй замкнул у меня на лодыжках тяжелые оковы. Потом на меня надели наручники, накинули на шею петлю из длинной тонкой цепочки, обвили ею цепь наручников, пропустили через кольцо пояса и сцепили замком с ножными кандалами. Скручивая меня по рукам и ногам, ни один из полицейских не обмолвился ни словом. Затем один, указав на дверь, подтолкнул меня, а его напарник двинулся на выход впереди меня. Я зашаркал за ним. Идти нормально мне мешали ножные кандалы и страх перед неведомым местом назначения. Так меня не сковывали ещё ни разу. Я-то думал, такие меры предосторожности применяют только к буйным, опасным преступникам.
- Куда мы едем, куда вы меня везёте? - спросил я, щурясь от предзакатного солнца. Оно оказалось ещё ярче, чем огни внутри. Ответить мне не потрудился ни один из них.
Молча они усадили меня на заднее сиденье седана без опознавательных знаков, потом один уселся за руль, а второй пристроился рядом со мной.
Меня отвезли на железнодорожный вокзал. От дневного света, хотя я и был укрыт от него в машине, закружилась голова, к горлу подкатила тошнота. Я знал, что тошнотой обязан не только внезапному выходу на свет дневной после стольких месяцев кромешной тьмы. Я был болен - уже с месяц меня трясла лихорадка, изнуряли рвота, диарея и непроходящий, мучительный озноб. Тюремщикам в Перпиньяне я не жаловался: они попросту проигнорировали бы меня, как игнорировали все остальные жалобы и протесты.
На станции меня вывели из машины, и один из жандармов пристегнул к моему поясу конец цепочки, второй обернув вокруг руки - и, как пса на поводке, повёл, а где и поволок сквозь толпу людей, собравшихся на перроне, и втолкнул в поезд. Проводник проводил нас к застеклённому купе с двумя скамьями, дверь которого украшала табличка, гласившая, что купе забронировано министерством юстиции. Пока мы пробирались мимо остальных пассажиров, те смотрели на меня с ужасом, недовольством или отвращением, а то и отшатывались, ощутив исходящую от меня омерзительную вонь. Сам я давно перестал ощущать собственные нечистоты, но сочувствовал пассажирам. Наверное, от меня разило, как от своры разъярённых скунсов.
Купе было достаточно велико, чтобы вместить восемь человек, и по мере наполнения вагона, когда все сиденья оказались заняты, к нам несколько раз наведывались пышущие здоровьем крестьяне, просившие разрешения поехать в одном купе с нами. Моего зловония они вроде бы и не замечали. Но жандармы всякий раз резкими взмахами рук отсылали их прочь.
Потом явились три бойкие миловидные молодые американки, облачённые в крайний минимум шёлка и нейлона и увешанные пакетами с сувенирами и подарками, винами и продуктами.
От них восхитительно благоухало дорогими духами, и один из жандармов с широкой улыбкой встал и галантно усадил их на противоположную скамью. А они сразу же попытались вовлечь офицеров в разговор, любопытствуя, кто я такой и какие злодеяния совершил. Очевидно, опутанный цепями с головы до ног, я представлялся им знаменитым, ужасным убийцей, как минимум, не уступающим Джеку-потрошителю. Они казались скорее заинтересованными, чем напуганными, и оживлённо обсуждали мою противную вонь.
- От него разит, будто его держали в канализации, - заметила одна, а остальные со смехом согласились.
Я не хотел, чтобы они узнали, что я американец, в их присутствии чувствуя себя совсем униженным и опозоренным. Наконец, жандармы дали девушкам понять, что не говорят и не понимают по-английски, и когда поезд отошёл от станции, вся троица начала бойко щебетать между собой.
Я не знал, куда мы едем. В тот момент я даже не ориентировался в пространстве и понимал, что снова выпытывать место назначения у жандармов бесполезно. Жалко съежившись между полицейскими, больной и упавший духом, я лишь изредка смотрел на пролетавшие мимо пейзажи или украдкой разглядывал девушек. Из их реплик я заключил, что они школьные учительницы из Филадельфии, а в Европу приехали в отпуск. Повидали Испанию, Португалию и Пиренеи, а теперь едут в какое-то другое восхитительное место. "Неужели мы едем в Париж?" - гадал я.
Пролетал километр за километром, и, несмотря на дурноту, я почувствовал приступ голода. Девушки вытащили из своих сумок сыр и хлеб, паштет и вино и приступили к еде, поделившись с жандармами. Одна попыталась скормить мне крохотный сэндвич (руки у меня были скованы так, что я не смог бы поесть, даже если бы позволили), но жандарм осторожно взял её за запястье, твёрдо заявив:
- Нет!
В какой-то момент, через несколько часов после отъезда из Перпиньяна, наши спутницы, убеждённые, что ни я, ни жандармы не понимаем по-английски, принялись обсуждать свои любовные похождения в отпуске, причём с такими интимными подробностями, что я онемел. Сравнивали физические атрибуты, доблесть и производительность своих разнообразных любовников в столь живописных выражениях, что смутили меня. Ни разу не слышал, чтобы женщины пускались в такие кулуарные беседы в комплекте со словами из трёх букв и непристойными комментариями. И я пришёл к выводу, что ещё многого не знаю о женщинах, одновременно прикидывая, какое бы я занял место, состязаясь в их сексуальных Олимпийских играх. И мысленно отметил, что стоит принять участие в соревнованиях, если нам ещё суждено встретиться.
Путь наш окончился в Париже. Жандармы вздёрнули меня на ноги, распростились с дамами и потащили меня из поезда. Но лишь после того, как я тоже попрощался.
Когда меня уже выталкивали в дверь купе, я оглянулся через плечо и похотливо ухмыльнулся троице молодых учительниц.
- Передайте всем в Филли привет от меня, - произнес я с безупречным выговором жителя Бронкса.
Выражения их лиц слегка подпитали мое усохшее эго.
Меня отвезли в тюрьму парижской préfecture de police, препоручив заботам préfet de police - лысого толстяка с жирно лоснившимися брылями и холодным, беспощадным взглядом. Тем не менее, при виде меня в его взгляде вспыхнуло изумление и отвращение, и он принялся поспешно исправлять мой облик. Полицейский отвел меня в душ, а когда я отскоблил вековые наслоения грязи, вызванный тюремный парикмахер сбрил мою бороду и остриг мою гриву. Затем меня проводили в камеру - на самом деле, тесную и обставленную весьма скудно, но, по сравнению с предыдущими апартаментами, казавшуюся просто роскошной.
В ней стояла узкая железная койка с продавленным матрасом и грубыми, но чистыми простынями, имелся крохотный умывальник и самый настоящий туалет. Был в ней и свет, выключавшийся снаружи.