- Честь имею рекомендоваться, ефрейтор Готфрид Гешке, - произнес он по-русски и еще раз звонко стукнул каблуками.
Почувствовалось, что он уже привык рекомендоваться на нашем языке.
Я провел с этой парой весь день и уверенно могу теперь засвидетельствовать, что известный шекспировский сюжет не ограничен ни эпохой, ни местом действия, ни барьерами социальных систем.
Интересный был разговор. И поучительный, очень поучительный.
Мне уже не раз приходилось встречаться на фронте с убежденными немецкими антифашистами, эмигрировавшими из гитлеровской Германии, работающими теперь у нас, ежедневно выезжающими на передовую с ПГУ - передвижными громкоговорящими установками. С риском для жизни, порой под артиллерийским обстрелом, они стараются довести до своих сограждан в военной форме правду о гитлеровской Германии, о целях этой войны, о том, чем грозит война немецкому народу. Это настоящие, убежденные коммунисты, революционеры-бойцы. Готфрид, как выяснилось из его рассказов, совсем другой. Отец его коммунистом не был. Он был социал-демократом, даже видным социал-демократом. В семье Гешке воспитывалась неприязнь к Эрнсту Тельману, к его делу, к "Рот фронту" и Юнг-штурму… Но то, что Готфрид увидел, вступив на территорию Советского Союза, заставило его, недоучившегося студента медицинского факультета, всерьез задуматься об этой войне, о ее целях, о том, что несет она и русским и немцам. Да, и немцам. Но всеми этими сомнениями он ни с кем не делился. Да и с кем делиться? Как поделишься? Он знал о вездесущем глазе гестапо.
И только любовь к этой белокурой, голубоглазой девушке, русской девушке, свободно излагавшей свои мысли на его родном языке, помогла ему осознать свои сомнения, наблюдения, колебания. А ее убежденность, святая убежденность, звучавшая в самом тоне ее, сломила его сомнения и привела к решению. Он преодолел страх перед вездесущим гестапо, перед репрессиями, которые могут обрушиться на его мать и сестер, на всю родню. Рискуя жизнью, он решил перейти линию фронта.
И вот он с нами, среди тех, кто сражается с гитлеризмом, с нацистскими порядками. Маленькое происшествие, случившееся на Калининском фронте, может быть, даже выразительней переживаний шекспировских влюбленных. И то, что юноша и девушка не из двух враждующих семейных кланов, как у Шекспира, а из двух миров, находящихся в смертельной схватке, придает всему происшедшему особую остроту. И фоном были не мраморные дворцы средневековой Вероны, а громадное полупустое здание, погруженное в холод и тьму, и действующие лица в ней не блистали пышными, пестрыми нарядами, а, напялив на себя все теплое, что у них было, лежали на своих кроватях, ожидая смерти от голода и мороза, лишь бы не служить врагу. Это еще больше обостряло трагическую ситуацию.
Тетка Веры, старая ткачиха, даже и не старалась скрыть свою неприязнь к парню во вражеской форме, которого в разговоре с Верой именовала "твой фашист". А у обитателей общежития появление немецкого ефрейтора, повадившегося ходить в комнату Вериной тетки да еще приносившего хозяевам какие-то свертки, возбуждало острую ненависть.
Вера с храбростью отчаяния пренебрегала угрозами, раздававшимися в ее адрес. И с Готфридом ей было нелегко.
Поначалу они совсем не понимали друг друга. Чем откровеннее говорили, тем чаще возникали споры, иногда ссоры. Готфрид еще помнил, как юные спартаковцы шагали по Берлину в своей форме. Помнил, как иронизировали над ними отец и старший брат. Но потом отец, механик с оптического завода, профуполномоченный своего цеха, попал в тюрьму. За ним последовал брат, бывший всего-навсего организатором рабочего хора. Семье Гешке так и осталось неясно, за что на нее обрушились эти кары. Семью не преследовали, но печать отчуждения лежала на ней. В положенный срок Готфрида даже не призвали в армию. И только когда на Востоке началась война, его, студента третьего курса медицинского факультета, взяли в качестве брата милосердия. Он и тогда не очень задумался над происходящим, просто по мере сил выполнял свой долг. И вот на пути его встала эта русская девушка, говорящая по-немецки, которой он случайно оказал медицинскую помощь. Так в сырой, промозглой комнате вымирающего общежития расцвела любовь молодых людей из диаметрально противоположных миров. В беседах, спорах многое из того, что смутно жило в Готфриде, о чем он начинал только догадываться, прояснялось и оформлялось. Искренняя убежденность Веры увлекла, захватила его. Он начинал понимать и трагедию своего народа, и весь антинародный смысл войны. И он дал любимой слово выйти из этой чужой войны, перейти на сторону Красной Армии.
Расставаясь в последний раз, молодые люди обещали друг другу встретиться по ту сторону фронта. Вера уже поднималась, начинала ходить с палочкой, когда Готфрид однажды не приехал в обычное время. Не пришел ни на второй, ни на третий день. Вера мучилась, гадала: перешел ли он фронт или его куда-нибудь перевели? А может быть, подстрелили при переходе? А может быть, он ее забыл?
Потом началось наступление Красной Армии. Пришли свои. На дверях сохранившихся домов, с которых еще не были сорваны немецкие приказы и распоряжения, появились сделанные мелом надписи, заменявшие вывески вселившихся сюда советских организаций. В первый же час освобождения Вера приковыляла в райком партии. Все чистосердечно рассказала - и о своем ранении, и о дружбе с Готфридом, и об их обоюдном обещании встретиться по ту, по нашу сторону фронта. О ней знали, приняли ласково, определили долечивать рану к тому же Василию Васильевичу Успенскому, уже переместившему свою хирургическую клинику обратно в Калинин, в одно из уцелевших зданий Больничного городка. Все вроде бы было хорошо, но женщины с "Пролетарки" не могли забыть и простить ей дружбы с вражеским ефрейтором. В разные адреса сыпались письма, жалобы: почему бабенка, у всех на глазах путавшаяся с гитлеровцами, ходит на свободе?
И хотя им разъясняли, что некоторые люди были оставлены в оккупированном городе специально, что Вера вела здесь работу по заданию разведки, ничего не помогло. Девушка то и дело слышала у себя за спиной: "немецкая овчарка"…
- Поймите мое положение, - тихо рассказывала мне Вера, теребя и комкая носовой платок. - Это же хуже, страшнее, чем на передовой. Там убьют - убьют, жива останешься - будешь жить, а тут - "немецкая овчарка"… Хоть в петлю. И тетка зудит: "Откажись ты от своего фашиста проклятого…" А я? Как я от него откажусь? Я же знаю, что он не фашист, не гитлеровец, и он мне жизнь спас… Тетка кричит на всю казарму: "Дура, он давно драпанул со своими и думать о тебе забыл!.." И ведь верно, я о нем ничего не знаю. Исчез… Но ведь верю, верю ему.
Ее синие глаза смотрят на Готфрида. Тот тоже нервно теребит пилотку, нашу, советскую военную пилотку, только без красноармейской звезды. Не знаю, все ли он понимает в ее рассказе.
- Ведь я ж не знала, что он перешел фронт! - почти кричит девушка.
Майор Николаев, присутствующий при разговоре, тихо выходит в другую комнату. Возвращается со стаканом воды. Девушка жадно пьет, и зубы ее стучат о стекло.
- Тут варится вся эта кутерьма вокруг меня, носа на улицу показать нельзя, а ведь он-то действительно перешел. Еще до нашего наступления перешел. Ему здорово досталось от нас. Знаете, как тогда на передовой к немцам-то относились… "Хенде хох" было мало…
Нет, Готфрид, несомненно, понимает ее взволнованный говор. Он, улыбаясь, обнажает зубы, и я вижу, что передних на верхней челюсти у него нет. И все-таки ему чертовски повезло.
Оказавшись лицом к лицу с нашими военными, знавшими по-немецки, он рассказал им свою историю. И вот теперь, когда данные, представленные порознь и им и Верой, сошлись, политорганы фронта, как мне кажется, нашли неплохой выход из тупика. Веру мобилизовали в армию. Теперь она будет работать там же, где и Николаев, по самой опасной воинской специальности…
Вот что я узнал от молодых людей, которые все время переглядывались и даже не пытались скрыть это переглядывание от посторонних.
- Будут работать вместе и много пользы принесут, - сказал начальник майора Николаева и прибавил: - Помните, у Шекспира: "Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте"? Ну а мы, может быть, допишем к этой повести иной конец…
- А вот поглядите, в каких условиях ей работать приходилось, - задумчиво говорит Николаев.
Достал из планшета афишу, по-видимому сорванную с какого то забора. Он любит подкреплять доводы документами.
Я прочел афишу:
"Объявление населению.
…С сегодняшнего дня вступает в силу нижеследующее усиленное постановление:
1. Кто укроет у себя красноармейца, или партизана, или снабдит его продуктами, или чем-нибудь ему поможет (сообщив, например, ему какие-нибудь сведения), тот карается смертной казнью через повешение. Это постановление имеет также силу и для женщин. Повешение не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происшедшем ближайшую германскую воинскую часть.
2. В случае если будет произведено нападение, взрыв или иные повреждения каких-либо сооружений германских войск, как-то: полотна железной дороги, проводов, складов, и т. д., то виновные, начиная с 16.Х.41 г., будут в назидание другим повешены без суда на месте преступления. В случае же если виновных не удастся на месте обнаружить, то из населения будут взяты заложники. Заложников численностью, установленной ближайшим военным начальником, повесят, если в течение двадцати четырех часов не удастся захватить заподозренных в совершении злодеяния или их соумышленников.
3. Если подобная мера также не даст результатов, то там же, на месте совершения преступления или вблизи него, будет взято и повешено двойное число заложников.
Командующий армией, генерал-полковник Штраус.
На фронте 12.Х.41".
- Убедились, по какому острию ходила вот эта девица, - говорит Николаев, указывая на Веру, которая, сидя в сторонке, шепталась с Готфридом.
- Ну а дальше? Что вы им предложите? - тихо поинтересовался я.
- Дальше? Спросите-ка что-нибудь полегче, как говорят школьники… Видите ли, мы предложили ей отдых, подлечиться. Но она ни в какую: "Назад в Калинин не поеду. И не хочу даром хлеб есть…" Вот какие дела… Есть, между нами говоря, в отношении их обоих одна задумка, но… И вообще писать о них нельзя. Они не погашены… Понимаете?
Понимаю… Но как можно было бы написать об этой любви двух юных сердец из двух сражающихся армий! Любви честной, чистой, которая и привела солдата гитлеровского вермахта в наши ряды. Может быть, рассказ этот стал бы где-то рядом со знаменитым очерком Петра Лидова "Таня", раскрывшим для мира подвиг московской школьницы Зои Космодемьянской. Вырезки с этим очерком бойцы носят в карманах… Но понимаю, сейчас нельзя. Может быть, когда-нибудь потом…
Вот и не верь в провидение!
На фронте нет человека желаннее почтальона. Обычно это пожилой боец в старой облезлой шапке, в шинели третьего срока. Но ждут его в окопе куда более нетерпеливо, чем термосоносца с горячей кашей. И нет у бойца большей радости, чем получить скромный треугольник с вестями от родных и близких.
Жена пишет мне регулярно. Так как письма иногда теряются, она их нумерует. Последний номер был тридцать два. Письмоносец, приходящий к нам раза два в неделю, заносит то письмо, то открытку, и не буду скрывать - весь корреспондентский корпус знает, какой очередной зуб прорезался у моего Андрейки, как он агукает, а в день, когда мне было сообщено, что он, кажется, уже отчетливо выговорил "мама", мы выпили свои ворошиловские именно за это выдающееся событие.
В начале февраля пришло письмо с фотографией. На ней изображен крепкий, глазастый, незнакомый мне мальчишка с толстыми щеками, прямо-таки стекающими на воротничок, и черными глазами-пуговками. И надписано было почерком жены: "Мне сегодня исполнилось девять месяцев". Теперь этот молодой человек, пришпиленный кнопкой к стене, висит над моим топчаном и сердито смотрит на представителей прессы.
Письма, приходящие из неведомого мне города Молотовска, как и прежде, полны оптимизма. В них сплошь добрые вести: "Живем хорошо…" "В нашей школе дружный коллектив и прилежные ученики…" "Андрейка растет крепенький и здоровенький…" "С Урала приехала мама, ведет теперь наше хозяйство, и мы вздохнули свободно…" Но я-то знаю секрет писем на фронт и знаю милого автора этих писем, маленькую мужественную женщину, которая, в одиночку перенося все свои тяготы, сообщает мне только безоблачные новости.
И вот на днях пришло с оказией пересланное мне из "Правды" письмо, адресованное редактору П. Н. Поспелову, в котором жена сообщает, что сын тяжело заболел и врачи не ручаются за его жизнь. Жена просит редактора вызвать меня, хотя бы на несколько дней, с фронта. Вместе с письмом пришло разрешение редакции на выезд и обещание доброго Лазарева устроить самолет до Молотовска.
В этот день в противоположную от Москвы сторону, в верховья Волги, как раз туда, куда партизаны вынесли свой золотой груз, выходил трофейный вездеход с офицерами связи. После гибели Леонида Лося корреспондентам запрещено давать самолеты без специального на то разрешения. Февральские метели совсем замели дороги. О том, чтобы добраться в те места на нашей "лайбе", не может быть и речи. А тут такой случай - комфортабельный вездеход на гусеничном ходу. С вечера договорился с офицерами связи, молодыми, веселыми ребятами, в военторге заправил горючим флягу на дорогу - с рассветом выедем.
И вот это письмо, привезенное мне фотокорреспондентом… Общественное сшиблось лбом с личным, да так, что искры полетели. С одной стороны, добраться до такого интересного материала, а с другой - опасная болезнь сына…
Личное, увы, возобладало. Я забрал письмо жены, вызов редакции и отправился к корпусному комиссару Д. С. Леонову с просьбой дать в эскадрилью связи распоряжение срочно доставить меня в Москву…
Офицеры связи чуть свет выехали на вездеходе без меня. А пока я хлопотал, из редакции пришла телеграмма, подписанная Лазаревым: "Жена сообщает, что сыну лучше, опасность миновала. Работайте спокойно, вызов отменен. Привет товарищам".
Шел с узла связи, радовался и горевал. Радовался, что сын поправляется, а горевал, что не удастся побывать у своих, которых не видел с начала войны.
А вечером пришло известие - мурашки побежали по спине. Оказывается, совсем недалеко от деревни Сафонтьево, при выезде с полевой дороги на большак, немецкие пикировщики прямым попаданием разнесли вездеход.
Вот и не верь после этого в провидение!
Смерть Матвея Кузьмина
Так до места, куда партизаны вынесли свое золото, добраться мне и не удалось. Впрочем, их я бы там уже и не застал. Всех троих на самолете эвакуировали в тыловой госпиталь. Живы, все трое сильно обморожены, но, говорят, поправляются. Мне только удалось прочитать их письмо, написанное в записной книжке, которую они в последнюю минуту прикололи тесаком к дереву. Они не имели сил идти, но знали, что Красная Армия приближается. И вот ей-то эту записку и адресовали.
Мы с Евновичем и Высокоостровским до того, как она была переслана в Москву, с ней ознакомились. Вот она:
"Товарищ, который найдет эту книжку! К тебе обращаемся мы, три советских человека… Когда вы найдете эту книжку, нас, может быть, не будет в живых… Мы просим тебя, товарищ, взять спрятанный под корнем у нас за спиной мешок с ценностями, принадлежащими государству, и доставить его в ближайшую партийную организацию… Мы сделали все, что могли, и не выполнили задания, потому что заболели, ослабли. Просим передать наш последний привет доблестной Красной Армии, Ленинскому комсомолу и большевистской партии".
Хорошо бы записку эту передать куда-нибудь в музей. Она этого заслуживает…
А на другом, на Великолукском направлении нашего наступления произошло еще одно примечательное событие. Немцы устроили у околицы деревни Дорохово укрепления, чтобы прикрыть отступление и дать отходящим частям оторваться от наших лыжников. Завязался бой. В разгар его немцы услышали со стороны деревни крики "ура!". Решив, вероятно, что их обошли и атакуют уже с тыла, они, побросав укрепления, отступили с дороги к лесу, где лыжникам было легко их преследовать. Большинство, увязнув в снегу, подняли руки.
Лыжники решили, что помощь им оказал партизанский отряд, но выяснилось, что помогло население деревни Дорохово.
Житель этого селения, фельдшер, участник гражданской войны, потерявший на ней ногу, увидев, что на дороге у подходов к селу строятся укрепления, ночью собрал подростков и женщин, вооружил их охотничьими ружьями, вилами, косами, и, когда подошли наши лыжники и завязался бой, за спиной у немцев грянуло "ура!".
Так старый красный воин помог без потерь ликвидировать узел немецкого сопротивления. Фамилия его Горшков, а звать Степан Филаретович.
Могло ли быть что-нибудь подобное, когда гитлеровский "Тайфун", воплощенный в семьдесят пять отлично вооруженных дивизий, рвался к Москве? Нет, конечно. А вот сокрушение этого "Тайфуна", разгром немцев под Москвой, "котел", устроенный им под Калинином, так подорвали дух в отступающих войсках, что они боятся даже призрака окружения. И в то же время наши победы последних месяцев пробудили в оккупированных краях и привели в движение такие народные силы, что теперешнее немецкое отступление временами, правда, пока лишь временами, изредка и лишь на отдельных участках начинает напоминать отступление армии Наполеона из-под Москвы.
- Безногий старик… Женщины с вилами… Да это уже прямо из кутузовского похода. Денис Давыдов… Василиса Кожина… Разве не похоже? - кричал наш энтузиаст Дедов, обсуждая вечером этот случай.
- Сходство чисто внешнее. Частный случай, не переросший в явление. Гитлер еще оправится и еще будет наступать, - охлаждал горячие головы рассудительный Евнович. - Немцы задумываться стали, это верно. Верно и очень для нас важно… И не от наших листовок, и не от громкоговорителей милейшего нашего Зуса. Действует сила, которую мы показали и показываем. Но до бегства еще далеко… Бегство когда-нибудь будет, однако не скоро, очень не скоро.
Но что там ни говори, как сдержанно ни относись к оценке происходящих событий, примеры из истории русских народных войн, когда стар и млад приходят на помощь солдатам, все чаще повторяются. Вчера утром в политдонесении с западного участка нашего наступления мы прочли, что старый крестьянин из колхоза "Рассвет" вывел немецкий горнолыжный батальон альпийских стрелков на нашу засаду и погиб при этом смертью храбрых.
Евнович тотчас же передал сообщение в Совинформбюро, а я через час был в пути. Нет, не на нашей "пегашке". Какие уж тут легковые машины - на грузовике полевой почты. В этот день мне здорово повезло. Преодолев всеми видами транспорта больше полутораста километров, я прибыл в колхоз "Рассвет" как раз когда гвардейцы, похоронив старого патриота на крутом берегу реки, давали траурные залпы.
Колхоз с таким поэтическим названием оказался беспорядочным скоплением изб, будто из горсти высыпанных на поляне на берегу реки. Здесь, в стороне от дорог, и располагался до недавнего времени штаб немецкого горнолыжного батальона, который командование, видимо, берегло и до поры до времени держало в резерве. Очевидно, это была какая-то привилегированная часть. Ее солдаты имели надпись "Эдельвейс" на рукавах, ни в боях, ни в карательных операциях они не участвовали. С жителями были вежливы и, по словам колхозников, никаких бесчинств не совершали.
- Не охальничали, даже девок не трогали, будто и не фрицы вовсе, - не без удивления говорила председательница колхоза, крупная, костистая женщина.