Каждому по делам его. Это в Евангелии сказано. Запад потому и не подыскивает уточняющих определений к своей демократии, что она у него самая обычная: общество граждан, чьи жизнь, достоинство и благополучие защищены законом, охраняются государством. И по тому, как защищены, по тому, как охраняются, граждане судят о своих властях, которым могут продлить полномочия на свободных выборах, а могут на тех же выборах отдать предпочтения их оппонентам. У нас – компрадорский режим типа латиноамериканского в семидесятых годах прошлого века: отдельных граждан защищают только их деньги, которые они нажили на посредничестве между иностранным капиталом и собственным рынком: продавая оружие, богатства недр… Что ещё? А больше продавать нечего, потому что больше ничего никто и не производит. Коммуникации ветшают, техника устаревает, крестьяне как жили сотни лет без водопровода и газа, так и сейчас живут. И всю властную вертикаль в стране это не волнует: благополучие чиновников, их пребывание во власти от тех же крестьян или обнищавших горожан не зависит. Предупреждает же Путин Запад: не лезьте к нам с вашими рекомендациями. Вряд ли сознаёт при этом наш президент, что уподобляется известному сатирическому персонажу – людоедке Эллочке Щукиной, в чьём скудном лексиконе фраза "Не учите меня жить" призвана была, очевидно, запечатлеть суверенную независимость отчаянной модницы. Конечно, Путин этого не сознаёт! Он чётко выговаривает Западу: у нас своё понятие о демократии! Очень удобное, надо сказать, для правящего режима понятие: граждане не выбирают себе начальство, оно назначает себя само.
"По мнению нижегородского губернатора, – сообщает "Московский комсомолец" от 31 июля 2006 года, – народ не всегда делает правильный выбор (к президенту это не относится). Поэтому отказ от прямых выборов в России вполне оправдан". Да, так и сказал бывший член руководства полозковско-зюгановской компартии, оставивший, разумеется, её ради "Единой России" Валерий Шанцев, ставший вице-мэром Москвы, а потом и губернатором Нижегородской области: "Если народ избрал президента, и президент на свои плечи взял ответственность за страну, то президент вправе решать всё в этой стране". Оправдал доверие, оказанное ему президентом!
"Сколько же вы получаете?" – спросил я учительницу одного провинциального центра. "Ну, – ответила, – я ведь ещё и завуч. У меня 2500. У других вообще по две". "И всё?" – спросил я. "Это не Москва, – сказала, – подработать тут негде: школ не так уж много".
"Сколько вам платят в месяц? – в этот же вечер на банкете спрашиваю чиновника областного министерства. – Тысячи две имеете?" "Ну что вы, – изумлённо, – от силы одну-полторы". "Ну и льготы, – говорю, – больница, путёвки, переезды". "Это есть, – соглашается он. – Но это же есть и у всех!" "В смысле?" – не понимаю. "У всех в министерстве", – разъясняет.
Что-что? Чиновник от образования получал меньше учительницы? Могло ли такое быть? Нет, конечно. Та называла сумму в рублях, а этот – в долларах. И стоил доллар тогда 30 или даже несколько больше рублей.
Однажды на планёрке главный редактор "Литгазеты" Александр Борисович Чаковский поделился с нами свежим, теперь давно уже бородатым анекдотом о том, как спрашивают вождя горемычных людей России: "А вы их дустом не пробовали?"
Чаковский любил анекдоты, любил рассказывать их сотрудникам, неизменно извлекая из очередного антисоветского анекдота совершенно неожиданную, верноподданническую истину. По-моему, это его забавляло. Вот и здесь:
– Это я к тому, – сказал он, – что только подобный сверхтерпеливый народ достоин грандиозного будущего.
Как говорится, нашему теляти… Такое ощущение, что нынче дуст летит со всех сторон, плотно оседая на стариках. И это при том, что страна сейчас богата, как никогда. Золотовалютного резерва, подобного нынешнему, Россия не имела даже в царские времена! Её копилка – Стабфонд пополняется и пополняется за счёт нефтедолларового дождя. Но она не для тех, кто аскает. Она, как объяснил президент, для наших детей и внуков. Зазвучала старая советская песня о грандиозном будущем.
Что "православный" значит "бей жидов"
Уж не знаю, из чего её делали, но хорошо помню, что эта варёная колбаса стоила 7 рублей. Продавалась она почему-то только в одном деревянном ларьке, обычно торгующим пивом или квасом в розлив. Ларёк располагался у дома коммуны на Хавско-Шаболовском – через дорогу от наших домов. Разумеется, такая колбаса появлялась там не часто, но, когда появлялась, весть об этом мгновенно облетала окрестность, и мать гнала меня с деньгами в эту палатку.
Стоять приходилось долго. Никто тебе не писал химическим карандашом на ладошке номер, как в очереди за мукой, поэтому отлучиться было опасно: назад могли не пустить, не узнать. Вот и стоял я часами, иногда читая взятую с собой книжку, иногда прислушиваясь к разговорам взрослых.
Было мне тогда двенадцать лет, и взрослые разговоры о семье, о детях меня не интересовали, а вот какие-нибудь истории из криминальной, так сказать, жизни я подслушивал с большим интересом.
Помню тётку в суконном пальто с меховым воротником и в пуховом платке на голове. Она рассказывала, что в Сиротском переулке на чердаке дома поймали еврея, который конфетой заманил русского мальчика, взрезал ему горло и подставил под него бидончик, куда стекала кровь.
– Она ему для мацы была нужна. Это такой особый еврейский хлеб, который на русской детской крови запекают, – объясняла тётка очереди. Многие ахали от ужаса. – На прошлой неделе его поймали, – говорила тётка неверящим. – Жалко, что нет знакомых, – она оглядывалась, всматривалась, оживлялась и подзывала к себе мальчишку чуть старше меня, который, узнав в чём дело, подтверждал тёткин рассказ: так всё и было!
– Вот сволочь! – сказала мать не о еврее, а о тётке, когда я передал ей этот рассказ. – А ты книгу читай, когда стоишь в очереди. Не слушай этих идиотских разговоров!
Но я ещё раз услышал тот же рассказ от той же тётки, когда стоял за той же колбасой. Теперь она сообщала, что еврея поймали на чердаке дома на Мытной улице.
– Вы же говорили, что его поймали в Сиротском, – сказал я.
– Это другого: месяц уже прошёл, – уточнила она, – а на Мытной – на той неделе, – и, как тогда покрутив головой, подозвала к себе того же мальчишку.
– Да, – сказал он. – В прошлый вторник и поймали.
В школе, которая располагалась как раз между Сиротским переулком и Мытной улицей, никто ничего об этих случаях мне не говорил. Да и сам я не спешил делиться с кем-нибудь такой новостью: я в неё не поверил. Сказал об этом только моему другу Марику Быховскому, который отозвался о той тётке так же, как и моя мать: "Вот сволочь!" Тем более что Марик жил как раз в Сиротском переулке, и ему ли не знать, было ли в их домах что-либо подобное!
Не помню, как звали нашу учительницу биологии. Но её саму помню хорошо: крупная, полная, с глубокими глазными впадинами, откуда высверкивали небольшие глаза. Она была парторгом школы и поэтому присутствовала вместе с директором на всех наших торжественных линейках. Помимо биологии любила на своих уроках заряжать нас, так сказать, гражданским самосознанием – сообщала нечто вроде политинформации. От неё мы и услышали:
– У нас великая дружба народов! Но одному немногочисленному народу не по душе такая дружба! Особенно не по душе, что сплотились друзья вокруг великого русского народа. Вы поняли, о ком я говорю?
И поскольку никто не отозвался, после паузы:
– Я говорю о евреях. Не обо всех, конечно. Есть и среди них достойные люди. Но об абсолютном их большинстве. Можно только удивляться: за что они так ненавидят русский народ? Ведь если б не русские, немцы бы их уничтожили. Всех! Поголовно! Если б не Красная армия, абсолютное большинство которой составляли русские. Вместе с русскими братьями воевали и другие народы нашей страны. Но вот что удивительно! Казалось бы, над тобой, над евреем, нависла смертельная опасность: тебя в первую очередь Гитлер уничтожит. И много вы знаете евреев, которые пошли на фронт? Единицы! Большинство эвакуировалось вместе с военными заводами, добившись брони, то есть освобождения от воинской службы!
Много лет спустя, читая у Солженицына о том, какими храбрыми солдатами оказались евреи у себя на исторической родине, вовсе не такими, какими они были в Великую Отечественную, на которой устраивались врачами в эшелонах, пролезали в замполиты, чтобы не попасть на передовую, – впрочем, лично он, Солженицын, "видел евреев на фронте. Знал среди них бесстрашных. Не хоронил ни одного", – читая эту антисемитскую бредятину, я вспоминал 1952 год и политинформации нашей биологини.
Наша 545-я мужская школа называлась экспериментально-базовой Академии педагогических наук РСФСР. Немногие вводимые тогда в школы новации предварительно обкатывались на нас. Учителя были высокой квалификации и людьми, как правило, неплохими: мы к ним хорошо относились. Но биологиню-парторга, по-моему, не любил никто. Во всяком случае, когда по случаю смерти Сталина мы стояли строем на траурной линейке и давились от хохота, тщательно это маскируя, прячась друг за друга, то ещё и потому, что смешили нас красное зарёванное кабанье лицо и рыдающие, похожие на икание, интонации: "величайший (ик!) человек (ик!) гений (ик!)".
Потом уже за свою долгую жизнь я встречал немало антисемитов, что, конечно, неудивительно: вся сталинская политика после войны была ориентирована на разжигание ненависти к евреям, а взращённые на этих кормах последователи Сталина несли факел ненависти вечно неугасимым. Но замечал я, что самыми яростными антисемитами были не кадровики (у них работа была такая – следить, чтоб не нарушалась процентная норма, чтоб, не приведи Господи, не проскочил в учреждение лишний еврей), а именно парторги. Эти ненавидели не за страх, а за совесть. Или за идею? Да, наверное, это будет ближе к истине, которую я бы сформулировал так: антисемитизм – это идеология парторгов.
Первый год моей работы в "Литературной газете" оказался последним годом пребывания на посту парторга газеты Николая Алексеевича Фёдорова, директора библиотеки, бывшего чекиста, который работал в газете ещё вместе с Булатом Окуджавой. О Булате я вспомнил в связи с тем, что он мне о Фёдорове рассказывал, как тот кому-то отозвался о нём: "А я люблю работать с такими, как Окуджава". "Почему?" – спросили его. "У него жилка надорвана: родителей посадили, слегка потянешь за жилку, и он сам тебе в руки падает!" Знал бы Фёдоров, какими канатными были жилы у Булата! "Жуткий антисемит!" – говорил мне о Фёдорове Окуджава.
Но уже на другой год парторгом "Литгазеты" стал заведующий международным отделом Олег Николаевич Прудков. И оставался на этом посту до роспуска компартии.
Мой старший товарищ Бенедикт Сарнов, работавший в "Литгазете" в одно время с Окуджавой, вспоминает в своей мемуарной книге "Скуки не было", как морщился Олег Николаевич, который был тогда ответственным секретарём редакции, узнав, что в газету взяли очередного еврея. А мне запомнился перепуганный Фёдор Аркадьевич Чапчахов, говорящий по телефону с Прудковым. Тот осведомился у нашего начальника, члена редколлегии, как так получилось, что в дискуссию, которую вёл отдел, проскочила статья Владимира Соловьёва. Чапчахов ответил, что Соловьёв даже в "Правде" не так давно напечатал статью о Шукшине и вообще, кто же знал…
Ну, положим, о том, что отчество Соловьёва Исаакович, Чапчахов был осведомлён. Но кто же знал, что он подаст документы на выезд в Израиль? Даже "Правда" об этом не знала!
Однако завершающий дискуссию академик Лихачёв нашёл необходимым привести цитату из Соловьёва, чтобы её опровергнуть. Вышли из положения, заменив фамилию Соловьёва на "один из участников нашей дискуссии". С того момента, как ты подавал на выезд, ты становился анонимом: твои книги изымались из библиотек и отправлялись в спецхран, куда проникнуть можно было только по особому разрешению.
Парторг – это какая-никакая, но номенклатура райкома. А уж антисемитизм работника партийного аппарата – его, можно сказать, визитная карточка.
В 1970-м, кажется, году летел я из Москвы в Армению на Всесоюзный семинар молодых поэтов. Долго не мог улететь: рейс всё откладывали и откладывали. В Ереван прилетел ночью. Взял такси и решил ехать в ЦК комсомола: там, думаю, скажут, где остановились участники, а может, помогут добраться до этой гостиницы.
Но таксист что-то напутал, и в результате я оказался в горкоме партии. Дежурный долго не мог понять, чего мне надо, вертел моё редакционное удостоверение, смотрел командировочное направление, а потом открыл дверь какого-то кабинета, положил на стол мои документы и сказал (акцент я опускаю): "Ладно, ложитесь пока вот на тот диван, утром придёт хозяин и всё вам сделает". Утомлённый бестолковым днём, проведённым в основном в аэропорту, я заснул.
А проснувшись, услышал (акцент опускаю):
– Ну что это за жидовские штучки, а? Ну что ты, как пархатый, а? Я ж тебя как человека прошу: сделай, друг будешь, а? Да? Ну спасибо, дорогой.
Крупный армянин заулыбался, увидев, что я проснулся:
– Доброе утро, Геннадий Григорьевич! Рад приветствовать вас в солнечной Армении. Умывайтесь. Сейчас позавтракаем, и за вами приедут.
– С кем это вы? – спросил я его.
– А, – он пренебрежительно махнул рукой, – второй секретарь (не помню чего). Недавно прислали. Коньяк три дня назад пили вместе. Русский. Обещал одно дело сделать. И повёл себя, как еврейчик. "Не помню, – говорит, – пьяный был". Ну я ему и напомнил.
К антисемитизму русского аппарата, как и к его мату, я привык. А вот в то, что аппаратчик-армянин антисемит, признаться, не очень поверил. Может, он говорит на сленге, на каком все эти "еврейчик", "жидовский", "пархатый" безобидны? Говорили же крестьяне в Смоленской области, где, как рассказывал, я жил в детстве: "не жиди", то есть "не жадничай"! Да и дети весело скакали под бессмысленную, на их разумение, дразнилочку: "Жид, жид, жид, по верёвочке бежит!".
Но, поездив по стране, побывав не только в европейской её части, но и в азиатской, и в среднеазиатской, я убедился, что аппарат везде одинаков, что сталинская его выучка принесла щедрые плоды. И на днях ещё раз удостоверился в этом, купив книгу Николая Митрохина "Русская партия. Движение русских националистов в СССР 1953–1985". Она издана в 2003 году и почти тотчас исчезла с книжных прилавков. Долго я за ней охотился. И очень обрадовался, когда в одном небольшом магазинчике мне вынесли последний, как сказали, имевшийся у них экземпляр.
Обратите внимание на дату зарождения этой "Русской партии" – 1953-й, сразу после смерти Сталина. Для продолжения – теперь это можно сказать с уверенностью – его ксенофобской политики.
Пересказывать книгу бессмысленно: её надо внимательно читать. Речь в ней о самых разных кружках и объединениях – и тех, что были связаны с ЦК КПСС и с ЦК ВЛКСМ, и тех, кто ненавидел большевизм, противопоставляя ему национализм, и был упрятан за это в лагерь. Имена называются громкие – писателей, учёных, министров, секретарей ЦК, членов политбюро. И залогом того, что всё, рассказанное в книге, правда, служит её научный аппарат: автор во многом опирается на материалы доступных ещё недавно архивов, на свидетельства правозащитников и их некогда подпольные издания, на различные воспоминания и интервью, которые охотно раздают сейчас журналистам осмелевшие при Путине националисты.
С другой стороны, воспоминания и интервью последних делают правду неполной. К примеру, вспоминает Станислав Куняев о том, как пьяный поэт Владимир Соколов обращался за столиком в доме литераторов к критику Евгению Юрьевичу Сидорову: "Евгений Абрамович", поскольку тот был женат на еврейке. И забывает сообщить, что Соколов резко порвал любые отношения со всей их националистической группой, даже с Кожиновым, с которым долгое время дружил, именно и прежде всего потому, что был чужд антисемитизму. А в тот раз, не красящий его, спьяну (а пил Соколов зверски) подыгрывал тем, кого пока ещё считал друзьями.
Или уже о Кожинове, который "на слова Е. Евтушенко о себе как о "великом русском поэте" ответил: " Да какой ты русский поэт, ты всего лишь лакей мирового еврейства", точно зная, что присутствующая тут же его жена-англичанка является еврейкой по этническому происхождению".
Во-первых, Евтушенко не был настолько глупо амбициозен, чтобы рекомендоваться "великим" своему недоброжелателю! А во-вторых, кто же из наших общих знакомых не знал, да и Кожинов не скрывал того, что в обеих его дочках течёт и еврейская кровь?
Не поверил я поначалу Куняеву и когда он записал в "русскую партию" Ярослава Смелякова, отождествив его с теми, кто полностью принял коммунистические идеи, но сохранил националистические взгляды. Тем более что Куняев отнёс к ученикам Смелякова таких, не имеющих никакого отношения к Ярославу Васильевичу поэтов, как Анатолий Передреев, Владимир Соколов и Игорь Шкляревский, группировавшихся вокруг него, Куняева, когда он работал в журнале "Знамя".
Я ведь помнил самого Станислава Куняева и его ранние стихи ещё по литературному объединению "Магистраль", которое вёл Григорий Михайлович Левин. Помнил, что Куняев и Передреев считались тогда (да и были!) учениками Бориса Слуцкого, писали в стиле своего учителя. Владимир Соколов раньше Смелякова обратился к традициям русской классической поэзии. А Игорь Шкляревский, приехавший в то время в Москву из Белоруссии, пока что осматривался. Ничьим учеником он себя не объявлял, а от Куняева и его единомышленников отошёл довольно быстро.
Был Смеляков не националистом, а государственником в советском стиле. Любил свою комсомольскую молодость, о которой писал с такой же нежностью, как Михаил Светлов. Писал Смеляков и стихи, которые меня лично коробили: оправдывающие Петра, посылающего на казнь своего сына, царевича Алексея. Или "Кресло" – о том, как ходил он по Кремлю в сопровождении бывшего кремлёвского курсанта писателя Владимира Солоухина, попал в опочивальню Ивана Грозного, где стояло кресло царя, и…
И я тогда, как все поэты,
мгновенно, безрассудно смел,
по хулиганству в кресло это,
как бы играючи, присел, -
и был за это мгновенно наказан:
Но тут же из него сухая,
как туча, пыль времён пошла.
И молния веков, блистая,
меня презрительно прожгла.
"Как словно сдуру прикоснулся / к высоковольтным проводам", – по-другому комментирует это Смеляков. И вот вывод:
Урока мне хватало с лишком,
не описать, не объяснить.
Куда ты вздумал лезть, мальчишка?
Над кем решился подшутить?