- Помнишь эту еврейскую свинью с Курфюрстен-дамм, вечно с дыней на голове? Он так глубоко засовывал руки в карманы, что они неподвижно прилегали к бокам. [153]
- Это его ты огрел резиновой дубинкой, которую я стянул на углу у полицейского?
- Ну да! Из этих тупых полицейских собак ни одна не замечала, что мы с ним проделываем. А потом ты подошел к полицейскому и сказал ему: "Господин вахмистр, мне кажется, что этот господин с дыней только что украл у вас резиновую дубинку".
- И тот бросился на еврея! Вот была потеха!
- А помнишь, - начал теперь Липперт, - как я дал в морду другому еврею, у которого потом хватило наглости подать на нас в суд?
- А, это когда я обвел судью вокруг пальца и вызволил тебя?
- Да, ты присягнул, что видел, как я поскользнулся на банановой корке и при этом нечаянно лишь слегка толкнул этого парня.
- И дурак судья нам поверил!
- Вот было время, черт возьми! Боевое время! Пожалуй, лучше, чем теперь, когда мы у власти и все идет как по маслу.
- Конечно, теперь куда скучнее. Но все же хорошо, что эти евреи больше не рискнут потащить нас в немецкий суд.
Однажды вечером наш колченогий "доктор" позволил себе особенно ловко подшутить над корреспондентом газеты "Берлинер тагеблатт", которая в то время еще не всегда танцевала под нацистскую дудку к сохраняла некоторых сотрудников, слывших в веймарский период закоренелыми демократами. К числу их принадлежал и фон Штуттергейм (с точки зрения нацистов, он страдал еще и тем "недостатком", что был женат даже не просто на англичанке, а на свояченице английского представителя в Лиге Наций Антони Идена). "Берлинер тагеблатт" направила Штуттергейма в Женеву именно ввиду его хороших связей в международных кругах. Жил он в нашем отеле.
Это было накануне пресс-конференции, которую Геббельс созвал для того, чтобы впервые обрисовать перед международным форумом значение "пробудившейся Германии". Геббельс явно рассчитывал, что его выступление вызовет огромную сенсацию.
В комнатах наверху в поте лица корпели сотрудники, переводя на разные языки уже заготовленный текст речи, так как трудно было себе представить, что большинство иностранных журналистов понимает по-немецки. Все получили строжайшее указание сохранять текст речи Геббельса в глубокой тайне. [154]
Остальное общество в тот вечер собралось, как обычно, в нижних помещениях отеля. Вдруг вошел швейцар и передал г-ну имперскому министру только что полученную телеграмму.
Геббельс распечатал ее и, нахмурив лоб, озабоченным тоном воскликнул:
- Прошу внимания! Потрясающее свинство! Все притихли, как мыши, и он стал читать. "Почему нам не была представлена речь Геббельса, опубликованная сегодня вечером в "Берлинер тагеблатт"? Срочно вышлите официальный текст речи. Отдел печати, Берлин".
Всеобщее возмущение. К побледневшему Штуттергейму обратились уничтожающие, а также и сочувственные взоры.
- Я не посылал ее туда, я ничего не понимаю, - бормотал Штуттергейм. - Мне понятно только одно: это будет стоить мне головы.
Он не был создан для того, чтобы стать героем.
Некоторое время торжествующий Геббельс наслаждался его душевными муками. Затем он передал телеграмму своему ближайшему окружению, и постепенно выяснилось, что она была отправлена совсем не из Берлина, а с женевского почтамта. Просто г-н министр хотел доставить себе удовольствие нагнать страх на г-на фон Штуттергейма, этого "мягкозадого демократа" и свойственника г-на Идена.
Однажды и я оказался между колесами геббельсовской машины лжи. Выступление министра пропаганды Германии перед представителями мировой печати в Женеве принесло лишь весьма скромный успех; его надлежало закрепить и расширить. С этой целью возник план заснять звуковой фильм, сделать этакое своеобразное международное обозрение. В комнате прессы при конференции по разоружению было объявлено, что г-н министр готов лично дать интервью перед объективом киноаппарата одному из французских и одному из английских или американских журналистов. Но ни один из журналистов не выказал желания взять интервью, и казалось, что вся затея провалилась. [155]
Однако не было такого положения, из которого Геббельс не мог бы вывернуться при помощи надувательства.
Однажды, когда я возвращался из города в отель, мне бросилась в глаза целая батарея киноаппаратов, установленная в саду. Входя в вестибюль, я размышлял, что бы это могло значить, как вдруг ко мне кинулся эсэсовский "фюрер" Иосиас князь цу Вальдек унд Пирмонт:
- Куда вы запропастились, Путлиц? - крикнул он возбужденно. - Вот уже битый час, как вас ищут, словно иголку.
Еще со студенческих времен, которые он провел в Мюнхене, Иосиас, оказавшийся затем одним из прихвостней Геббельса, был известен как опаснейший бандит. Впоследствии, в 1945 году, ко времени окончания войны, ему как эсэсовскому "фюреру" был подчинен концентрационный лагерь Бухенвальд.
Он принялся ощупывать мой галстук:
- Поправьте галстук! Вы сейчас должны вместе с министром участвовать в звуковой киносъемке. Вы будете играть роль иностранного корреспондента. Вот два текста, английский и французский. Присядьте здесь и выучите их наизусть, чтобы все было в порядке. Министр сейчас сойдет вниз. Спешите, в вашем распоряжении секунды.
Вскоре появился Геббельс со своей свитой, и можно было начинать спектакль. Меня посадили в садовое кресло у столика, налево стояла скамья. На нее рядышком уселись плюгавый Геббельс и массивный переводчик Пауль Шмидт, которому впоследствии Гитлер присвоил ранг посланника. Наведенные на нас аппараты начали слегка гудеть.
-Que pebsez vous, Monsieur le Ministre?..{16} - принялся я по-французски бубнить свою роль.
Шмидт переводил на немецкий язык, Геббельс что-то отвечал, а затем Шмидт снова излагал это по-французски. Вслед за тем то же самое было проделано по-английски.
На берлинских экранах фильм демонстрировался под названием: "Мировая печать упорно добивается интервью у имперского министра д-ра Геббельса". Мои тамошние друзья, видевшие эту кинохронику, немало подивились, обнаружив, что вся великая мировая печать воплощена в моей персоне. Хроника была показана и в Женеве, где мою физиономию ежедневно видели в коридорах и всем участникам конференции было известно, что она принадлежит одному из сотрудников немецкой делегации. [156]
Обман был легко раскрыт и дал повод для стольких неприятных комментариев, что Геббельс по возвращении в Берлин был вынужден отказаться от фильма. В Германии в этой связи, конечно, не было сказано ни слова, а иностранную печать попросту заверили в том, что все дело здесь в подлой еврейской подделке, трюке, совершенном при помощи фотомонтажа.
Сначала я втайне испытывал радость по поводу того, что, хотя и не добровольно, немного содействовал разоблачению методов геббельсовской пропаганды. Но теперь дело принимало небезопасный для меня оборот. Кое-кто из моих коллег, доброжелательно относившихся ко мне, уже пророчил:
- По возвращении в Берлин вы, по всей вероятности, исчезнете в концлагере.
Первый удар кулаком
Конференция по разоружению все более увязала в бесплодных схоластических дебатах. Ни один из участников не мог больше ожидать существенного успеха или хотя бы сколько-нибудь значительных пропагандистских достижений. Нацисты тоже постепенно теряли интерес к конференции, и высокопоставленные гости из Берлина появлялись все реже.
В салонах отеля "Карлтон-парк" профессионалы из среды старого чиновничества снова были в своем кругу, почти как во времена Веймарской республики.
Однако все более упорными становились слухи, что Гитлер поговаривает о "последней капле в чаше его терпения" и намерен односторонне прервать конференцию. В то время все мы думали, что подобный шаг неизбежно повлечет за собой репрессивные меры со стороны союзных держав и, может быть, даже вновь вызовет оккупацию германской территории.
С тяжелым сердцем мы, как обычно, собрались утром 14 октября на очередное совещание делегации в кабинете посла Надольного, как вдруг из Берлина пришла телеграмма, что Германия не только покидает конференцию по разоружению, но и вообще выходит из Лиги Наций и всем нам надлежит как можно скорее вернуться в Берлин. [157] Это превосходило наши самые тяжелые опасения. Лица присутствующих стали белыми как мел. Даже адмирал фон Фрейберг и другие высшие офицеры с Вендлерштрассе, находившиеся среди нас, пришли в ужас от той безответственности, с которой была поставлена на карту судьба нации и создана опасность военного вмешательства союзников.
Мы чувствовали себя, как на похоронах, когда несколько часов спустя Надольный официально довел до сведения других делегаций германское заявление. Оно было с сожалением принято к сведению - и ничего не произошло. Наше прощание с иностранными коллегами подчас было даже трогательным. Между лицами любой профессии возникает определенное чувство товарищества. Так обстоит дело и среди дипломатов независимо от того, сколь велики национальные различия и разница интересов. Наши коллеги понимали, в каком положении мы находимся, и даже старались утешать нас. Пожимая мне в последний раз руку, глава отдела печати английского Министерства иностранных дел сэр Артур Уиллард сказал:
- Ситуация весьма серьезная. Будем надеяться, что она снова нормализуется и дело не дойдет до худшего. Во всяком случае, хочу вам сказать, что моя жена и я всегда будем рады, если, приехав в Лондон, вы заглянете к нам.
За ужином у посла Надольного, в кругу ближайших сотрудников, мы обсуждали события дня. Открыто задавали вопрос, является ли Гитлер всего лишь сумасшедшим или же он сознательно хочет взять курс на развязывание войны.
Надольный привел слова, сказанные будто бы в 1914 году умным французским послом в Берлине Жюлем Камбоном. На подобный же вопрос он, как рассказывают, ответил: "Нет, немцы не хотят войны, но они постоянно претендуют на все плоды победы".
Кто-то другой из сидевших за столом пророчески заметил:
- Послевоенный период окончился, начался предвоенный период.
Всех волновало одно: как может такая политика, если ее продолжать, кончиться добром?
На следующее утро германская делегация покинула Женеву. Остался на несколько дней только я с двумя секретарями консульства, чтобы завершить последние канцелярские дела. [158]
Я не торопился на обратном пути. Стояла чудесная осень, в Южной Германии был в разгаре сбор винограда. Я потихоньку ехал в своем автомобиле, наслаждаясь ландшафтом, окрашенным в багрянец и золото, останавливался, где попало, и отдавал дань молодому вину. Вернулся я в Берлин примерно на неделю позднее, чем мои коллеги.
Здесь уже шли разговоры о моем приключении с геббельсовским фильмом. Но, как бы то ни было, в Министерстве иностранных дел все еще господствовал старый корпоративный дух. Было решено, что мне ни в коем случае не следует возвращаться к прежней работе в отделе печати. Там я неизбежно вновь попался бы на глаза раздраженному Геббельсу, от которого можно ожидать чего угодно, и, по всей вероятности, такая встреча имела бы самые нежелательные последствия. При сложившихся обстоятельствах вообще представлялось рискованным оставлять меня в Берлине.
К моей большой радости, я получил назначение в наше посольство в Париже.
Больная Франция
Приближалась зима, но Париж очарователен даже тогда, когда льет дождь и город окутан туманом.
Наконец-то судьба захотела, чтобы я попал туда, куда сам всегда больше всего стремился попасть.
Мишель, который тем временем женился, предоставил в мое распоряжение свою уютную холостяцкую квартиру на четвертом этаже элегантного дома в районе Пасси. Из моих окон открывался вид на противоположный берег Сены с Эйфелевой башней и Дворцом инвалидов. От моего друга я унаследовал также экономку Полину, которая замечательно умела готовить. Таким образом, я в течение короткого времени устроился со всеми удобствами. Через посредство Мишеля и его друзей я без труда установил достаточный контакт со светскими французскими кругами. Казалось, я должен был чувствовать себя счастливым, как никогда. [159]
Но то радостное состояние, которое раньше всегда охватывало меня в Париже, не наступало. Давно исчезла серебряная полоска, которая, как в нашем воображении десять лет назад, мерцала на горизонте; прекрасным мечтам о германо-французской дружбе пришел конец. У власти в Германии был Адольф Гитлер, и тяжелая поступь его военных колонн по мостовой немецких городов отдавалась и в домах на бульварах Парижа. Теперь нечего было и думать о подлинном взаимопонимании.
Мы очень откровенно говорили с Мишелем и вполне сходились с ним во мнениях на этот счет. Но даже его обуяло какое-то душевное оцепенение:
- Вы, немцы, окончательно впали в старое варварство. Вы - угроза не только нашей, а всей европейской цивилизации. Самое ужасное в том, что вы становитесь все сильнее, а мы - все слабее. Страшно подумать о будущем.
- Это так, Мишель, и именно поэтому мы, те, кто любит европейскую культуру, должны быть заодно. Сегодня Франция больше, чем когда-либо, является надеждой для всех подлинных немцев, желающих спасти наше общее будущее от господства варваров. Вы должны всеми силами помочь нам избавиться от Гитлера.
- Не хочу тебя обижать, Вольфганг, но я пришел к выводу, что вы, немцы, как таковые останетесь неисправимыми варварами. Не будь Гитлер таким отвратительным бошем, я бы его охотно у тебя купил. Нам во Франции нужен сегодня этакий Гитлер, чтобы сплотить нас. Только так мы сможем вновь стать сильными.
- Ты с ума сошел, Мишель! Да ведь Гитлер у вас - это означало бы конец французской культуры.
- Французский Гитлер, в отличие от вашего, никогда не был бы варваром. Франции нужен национальный диктатор, иначе она погибнет.
К сожалению, Мишель был не одинок в своих взглядах. В высших кругах общества, где я постоянно бывал, повсюду можно было слышать подобные речи. Отсюда нечего было ожидать хотя бы малейшей помощи немецким антифашистам. Дух самой Франции подгнил и находился в состоянии опасного кризиса.
Правда, собственно фашистов было немного. Они называли себя франкистами. Наш главный нацист в посольстве - атташе по вопросам пропаганды Шмольц, сын крупного рейнского промышленника, ради карьеры женившийся недавно на личной секретарше Геббельса, - поддерживал с ними тесный контакт. Но и сам он признавал, что у них мало шансов играть когда-либо значительную роль. [160] Однако тем могущественнее были реакционные союзы, и прежде всего так называемые "Croix de Feu" "Огненные кресты", предводителем которых являлся бывший полковник де ля Рокк. Они представляли собой примерно то же, чем в Германии был "Стальной шлем" под руководством Франца Зельдте.
Я своими глазами наблюдала парижский бунт в ночь на 6 февраля 1934 года, когда "Огненные кресты" сочли момент подходящим для того, чтобы насильственно свергнуть во Франции республиканский строй и захватить власть.
В те дни в атмосфере Парижа была какая-то нервная напряженность, и под ее воздействием даже посторонний человек испытывал, вероятно, то же чувство, какое охватывало людей в начале июля 1789 года, накануне штурма Бастилии, которым началась великая революция. Несмотря на запрещение выходить на улицу, я вместе с одним моим другом из английского посольства пошел после ужина на площадь Согласия, чтобы увидеть историческое зрелище, которое, как все ожидали, должно было там разыграться. Площадь от края до края была заполнена огромной массой возмущенных людей.
Мы едва успели туда добраться, как позади нас начали опрокидывать автомобили, таскать садовые скамейки, стулья из кафе и вообще все, что попадалось под руку, и сооружать баррикады, в один миг перегородившие Елисейские поля. Сначала мы не понимали, кто собирался здесь сражаться. Во всяком случае, французский народ еще не потерял сноровки в строительстве баррикад. Елисейские поля - это фешенебельная улица, по крайней мере вдвое, если не втрое, шире, чем Унтер ден Линден в Берлине. В мгновение ока она была перекрыта. У подножия обелиска посреди обширной площади Согласия, примерно на том месте, где когда-то Людовик XVI положил свою голову под нож гильотины, пылал автобус.