Все сходство между этими местами и взрывами горечи у Гамлета сводится к тому, что и эти последние имеют своей темой превращение форм и изменение материи в природе. Но дух, в котором говорит об этом Гамлет, представляет коренное различие с Бруно. Бруно хочет констатировать, что душевный элемент пронизывает и то, что по виду всецело принадлежит миру материи; Гамлет хочет, наоборот, показать, как жалко и тленно человеческое существование.
Между тем как раз в этих пунктах Гамлет очень близко подходит к Монтеню; у последнего довольно часто встречаются обороты, подобные приведенным выше; он упоминает имя Суллы, как Гамлет имена Александра и Цезаря, и если сопоставить его выражения с выражениями Шекспира, то совпадение будет поразительное. Гамлет говорит, например, что Полоний за ужином, где не он кушает, а его кушают.
Гамлет (IV, 3): "Конгресс политических червей только что за него принялся. В области съестного этот червячишка - единственный монарх. Мы откармливаем животных, чтобы откормить себя, а себя - для червей. Жирный король и тощий бедняк - только различные кушанья, два блюда для одного стола. Этим все кончается".
Монтень (livre II, ch. XII): "Не нужно кита, слона или крокодила или других подобных животных, из которых довольно одного, чтобы покончить со множеством людей. Достаточно крохотных вшей, чтобы принудить Суллу отказаться от диктатуры. Сердце и жизнь великого и победоносного императора, это - завтрак для маленького червячка".
Мы видели, что слова Гамлета об относительности всякого воззрения хотели произвести от Бруно. В действительности они ближе подходят к Монтеню. Когда Гамлет (впервые в издании in-folio), по поводу возражения Розенкранца против реплики "Дания - тюрьма", говорит (II, 2): "Само по себе ничто ни дурно, ни хорошо; мысль делает это тем или другим. Для меня Дания - тюрьма", - то у Монтеня мы встречаем это почти дословно (livre I, ch. XL):
"То, что мы называем злом или страданием, не есть само по себе зло или страдание; лишь наше представление придает ему это свойство".
Мы видели, что слова Гамлета о его смерти: "Не после, так теперь, теперь, так не после и т. д." хотели вывести из слов Бруно в посвящении его "Candelojo": "Все существующее находится либо там, либо здесь, либо близко, либо далеко, либо теперь, либо впоследствии, либо раньше, либо позже". Но та же мысль, которая у Гамлета находит себе конечное выражение в словах: "Быть готовым - вот все", - встречается с тем же самым заключением у Монтеня в 19 главе его первой книги: "О том, что философствовать - значит учиться умирать", - главе, послужившей вообще основой для рассуждений Гамлета на кладбище. Здесь говорится о смерти так:
"Нет места, откуда бы она ни приходила. Она угрожает всегда. Неизвестно, где ожидает нас смерть; будем ждать ее всюду... Я постоянно бываю приблизительно настолько подготовлен, насколько это возможно. Надо всегда быть в сапогах, всегда быть готовым пуститься в путь... Что нам за дело до того, когда это будет, раз это неизбежно!"
Затем встречаются яркие точки соприкосновения между знаменитым монологом "Быть или не быть" и тем местом у Монтеня (livre III, ch. XII), где он передает главное содержание защитительной речи Сократа. Сократ предполагает, как известно, различные возможности: смерть есть или улучшение нашего состояния, или уничтожение нашего существа; но и это будет улучшение, если мы вступим в долгую и мирную ночь, так как самое лучшее, что мы знаем в жизни, это - спокойный и глубокий сон без сновидений. В положительное улучшение нашего состояния посредством смерти Шекспир, по-видимому, не верил; Гамлет не предполагает его даже, как нечто возможное, но зато поэт заставляет его остановить свои мысли на вечном сне и на мучительной возможности ужасных сновидений. По временам у Гамлета мы как бы чувствуем подлинник Платона в изложении Монтеня. Во французском тексте говорится об удовлетворении, которое нам доставляет мысль, что в будущей жизни "мы не будем иметь дела с несправедливыми и подкупленными судьями". Гамлет говорит об освобождении от "притеснения тиранов и обиды гордого". Несколько строк, прибавленных к изданию 1604 г., прямо напоминают одно место в переводе Флорио.
Можно, привести много совпадений в употреблении имен и оборотов речи, совпадений, не имеющих, однако, настоящей силы доказательства. Там, где Монтень изображает анархическое состояние, среди которого протекла его жизнь, слова "Все рушится вокруг нас" переданы у Флорио замечательно поэтическим выражением "All is out of frame" (все выходит из своих рамок). Это имеет известное сходство с оборотом речи, которым Гамлет (впрочем, еще в издании 1603 г.) изображает смутное время, наступившее вслед за смертью его отца: "The time is out of joint" (время вышло из своих суставов). Быть может, это сходство случайно, но, как один из многих других сходных пунктов, оно указывает на то, что Шекспир был знаком с переводом ранее его выхода в свет.
Сверх того, сначала Рештону (в "Shakespeare's Euphuism", 1871 г.), а позднее и Бейрсдорфу удалось привести немало параллелей к "Гамлету" в "Эвфуэсе" Лилли и как раз в тех пунктах, где другие исследователи видели влияние гораздо далее отстоящего от Шекспира Джордано Бруно. Бейерсдорф заходит подчас чересчур далеко, стараясь приписать чтению "Эвфуэса" такие мысли у Шекспира, видеть в которых результат этого чтения значило бы прямо оскорблять поэта. Но по временам встречается действительная аналогия. Утверждали, будто король там, где он хочет представить Гамлету безрассудство его чрезмерной скорби об умершем отце (I, 2), ищет доводов к утешению в философии природы Бруно. В действительности же письмо Эвфуэса к Ферардо по поводу смерти его дочери заключает в себе как раз те же аргументы.
Полагали, что когда Гамлет (II, 2) говорит о "мерзавце-сатирике", посмеявшемся в книге, которую принц читает в эту минуту, над дряхлостью стариков, поэт должен был иметь в виду одно место из "Spaccio" Бруно, где старые люди охарактеризованы, следующим образом: "Те, у кого снег на голове, а на челе морщины". Но если, наконец, под "мерзавцем-сатириком" и подразумевается какой-нибудь определенный автор, что весьма нелепо предполагать, то Лилли подходит под это наименование, ибо всюду, где в "Эвфуэсе" старики дают молодежи благие советы, они неизменно являются с "белыми волосами и слезящимися глазами", и Эвфуэс, точь-в-точь как Гамлет, заставляет умолкнуть почтенного джентльмена, нравоучительные рассуждения которого представляются ему ничем иным, как завистью одряхлевшей старости к крепости, свойственной молодым людям, и чьи умственные способности кажутся ему столь же слабыми, как его ноги.
Наконец, жестокие слова Гамлета к Офелии и его презрительные выражения о женщинах: "Непрочность, женщина твое названье!" - хотели возвести к диалогу Бруно ("De la Causa", IV), где педант Полиннио выступает женоненавистником. Но все сходство заключается в том, что здесь женщина, в силу ортодоксального богословского толкования, является причиной всяких бедствий как виновница первородного греха. Между тем во многих местах "Эвфуэса" встречаются выражения, несравненно более близкие к словам Гамлета. Если, например, Гамлет на вопрос Офелии, что он хочет сказать, отвечает (III, 1): "То, что если ты добродетельна, так добродетель твоя не должна иметь дела с твоей красотой", то в "Эвфуэсе" сказано совершенно одинаково: "Твоя покойная мать часто повторяла, что у тебя больше красоты, чем годится для женщины, которая должна быть добродетельна", и Ферардо говорит поэтому: "О, Люцилла, Люцилла, лучше бы ты была не так прекрасна!" Если Гамлет говорит о ничтожности женщин и их способности развращать мужчин ("Умные люди знают хорошо, каких чудовищ вы из нас делаете"), то в "Эвфуэсе" есть совершенно соответственные обвинения женщин в лживости, ревности, непостоянстве ("Я думаю, что женщины своей лживостью, ревностью и непостоянством сущее бедствие для мужчин") и в том, что они действуют на мужчин развращающим образом. Бейерсдорф, несомненно, прав и в том утверждении, что в словах Гамлета явственно слышен еще хитросплетенный стиль Эвфуэса в том месте, когда датский принц, дав Офелии совет насчет того, чтобы добродетель ее не имела дела с ее красотой, прибавляет: "Красота скорее превратит добродетель в распутство, чем добродетель сделает красоту себе подобной".
В "Гамлете", как и в других пьесах Шекспира, встречаются следы особого рода атомистически-материалистического учения. В "Юлии Цезаре" Антоний в заключительных словах о Бруте буквально употребляет выражение: "Так были смешаны в нем элементы". В "Мере за меру" сказано (III, 1):
Не самобытна ты,
Но состоишь из тысячи атомов,
Из праха порожденных
Вспомним слова Гамлета (I, 2):
О, если б вы, души моей оковы,
Ты, крепко сплоченный состав костей,
Испарился в туман, ниспал росою!
И к Горацио (III, 2):
И ты благословен: рассудок с кровью
В тебе так смешаны.
Выше было замечено, как далеко отстоит эта вера в атомы, если только можно здесь признать таковую, от идеалистического учения Бруно о монадах. По всей вероятности, в приведенных цитатах лишь отразилось общераспространенное во времена Шекспира воззрение, что все свойства темперамента зависят от смешения соков. В этом, как и во множестве других пунктов, Шекспир более близок к народным воззрениям и менее напичкан книжной наукой, более наивен и менее метафизичен, чем хотели его сделать ученые исследователи.
Монтень и Лилли принадлежали к числу писателей, усердно читавшихся Шекспиром в то время, как "Гамлет" начал создаваться в его душе. Но, разумеется, он не ради "Гамлета" совещался с ними. Ради "Гамлета" он прибегал к другим источникам, но то были не книги, а люди и народ, среди которого он ежедневно вращался. Так как Гамлет был датчанин, и судьба его завершилась в далекой Дании, имя которой пока еще не так часто произносилось в Англии, как стало произноситься благодаря браку нового короля с датской принцессой, то у Шекспира возникло естественное желание навести справки об этой малоизвестной стране и ее нравах.
В 1585 г. на сцене городской ратуши в Гельсингере выступили английские актеры, и так как мы имеем основание думать, что их труппа была та самая, которая в следующем гору играла при дворе, то среди ее членов должны были находиться три лица, принадлежавших в то время, как Шекспира начала занимать мысль о "Гамлете", к его актерскому товариществу и, вероятно, к его ближайшему кружку, именно - Вильям Кемп, Джордж Брайен и Томас Поп. Первый из них, знаменитый клоун, впоследствии состоял при труппе Шекспира от 1594 г. до марта 1602 г., когда он перешел на полугодовой срок в товарищество Генсло; не позже 1594 т. поступили в труппу и оба другие актера.
Очевидно, от этих своих товарищей, быть может, одновременно и от других английских актеров, игравших в 1596 г. в Копенгагене под режиссерством Томаса Саквилла при коронации Христиана IV, Шекспир получил сведения о различных подробностях, касающихся Дании и, прежде всего, конечно, о датских именах, которые хотя и исковерканы наборщиками в различных текстах "Гамлета", но все же не до такой степени, чтобы их нельзя было узнать. В первом издании in-quarto мы встречаем имя Rossencraft, превратившееся во втором издании в Rosencr-aus, а в издании in-folio в Rosincrane и достаточно ясно показывающее, что оно есть старинное датское дворянское имя Rocencrans. Точно таким же образом мы видим в трех изданиях имя Gilderstone, Cuyldensterne и Guildensterne, в котором узнаем датское Gyldenstjerne, а имя норвежского посланника Voltemar, Voltemand, Valtemand, Voltumand - это все искажения датского Valdemar. Имя "Гертруда" Шекспир тоже должен был - узнать от своих товарищей, и им он заменил имя Geruth новеллы; во втором издании in-quarto оно, вследствие описки, превратилось в Gertrad.
Очевидно, под влиянием бесед с товарищами Шекспир и действие в "Гамлете" перенес из Ютландии в Гельсингер (Эльсинор), который они посетили и затем описали ему. Поэтому ему известен замок в Гельсингере, законченный постройкой лет за двадцать перед тем.
В сцене, где Полоний подслушивает за ковром, и где Гамлет, укоряя королеву в ее преступлении, указывает на портреты умершего и царствующего королей, хотели даже видеть доказательство того, что Шекспиру была до некоторой степени известна внутренность замка. Эта сцена часто играется таким образом, что Гамлет показывает матери висящий у него на шее миниатюрный портрет отца, но слова в драме не оставляют никакого сомнения в том, что Шекспир имел при этом в виду стенные изображения во весь рост.
Между тем от того времени сохранилось сделанное одним английским путешественником описание одной комнаты в Кронборге, где говорится: "Она увешана коврами из новой цветной шелковой материи без золота, на которых все датские короли изображены в старинных костюмах, смотря по обычаю различных времен, со своим оружием и с надписями, повествующими о всех их завоеваниях и победах".
Шекспир мог, следовательно, слышать об обстановке этой комнаты, хотя это мало правдоподобно. Что Полоний должен был подслушивать за ковром, подразумевалось само собой, а что в королевском замке висели портреты королей, это естественно было предположить, не зная даже наверное, что так действительно было в Дании. Зато, посылая Гамлета учиться в Виттенберг, Шекспир, вероятно, выбрал этот город на основании хорошо известного ему факта, что Виттенбергский университет, которого англичане избегали как лютеранского, был посещаем многими датчанами, и заставляя в первом и пятом акте сопровождать заздравные кубки звуками труб и пушечными выстрелами, он, без всякого сомнения, знал, что это датский обычай, и введением его в свою пьесу постарался придать ей местный колорит. В то время, как Гамлет и его друзья (I, 4) ожидают появления тени, раздаются звуки труб и пушечные выстрелы. Горацио спрашивает: "Что это значит, принц?" Гамлет отвечает:
Король всю ночь гуляет напролет,
Шумит, и пьет, и мчится в быстром вальсе.
Едва осушит он стакан рейнвейна,
Как слышен гром и пушек, и литавр,
Гремящих в честь победы над вином.
В последней сцене пьесы король согласно с этим говорит:
Дать мне кубки, пусть труба литаврам,
Литавры пушкам, пушки небесам
И небеса земле воскликнут хором:
Король за Гамлета здоровье пьет!
Шекспир не устоял даже против желания показать, что ему известна невоздержанность датчан в употреблении крепких напитков и проистекающие отсюда странные обычаи, ибо, как тонко заметил Шюк, для того, чтобы дать место в пьесе своим сведениям на этот счет, он должен был заставить уроженца Дании, Горацио, расспрашивать Гамлета, обычай ли это в стране ознаменовывать каждый заздравный кубок трубами и пушками?
В ответ на его вопрос Гамлет и говорит с Горацио, как с иностранцем, об этом обычае и произносит глубокомысленные слова, в которых высказывает сожаление о том, что один какой-нибудь недостаток может погубить добрую славу как отдельной личности, так и целого народа, и покрыть его имя позором, ибо очевидно, что эти обычаи, соблюдавшиеся на пирах, позорили датский народ в глазах лучших англичан.
Некто Вильям Сегар, главный герольдмейстер того времени, пишет в своем дневнике, под датой 14 июля 1603 г.: "Сегодня вечером король (Дании) взошел на английский корабль, где его ожидал банкет на верхней палубе, защищенной от солнца пологом из затканного серебром полотна. Каждый тост вызывал шесть, восемь или десять залпов из тяжелых орудий, так что за время пребывания короля на корабле было сделано 160 выстрелов".
О празднике, данном тем же королем в честь английского посланника, он пишет так: "Было бы излишне рассказывать о всех излишествах, которые тут имели место, и тошно было бы слышать эти пьяные застольные речи. Нравы и обычаи ввели это в моду, а мода сделала это привычкой, подражать которой нашей нации не подобает".
Речь идет о короле Христиане IV, которому в то время было 26 лет. Три года спустя, когда он посетил английский двор, то этот последний, бывший ранее вполне трезвым, успел заразиться той невоздержанностью, подражания которой так опасался для Англии почтенный автор дневника. Знатные дамы стали наравне с мужчинами обнаруживать сильное пристрастие к вину. Харрингтон с большим юмором описал празднества, в которых принимал участие датский король. Он рассказывает, что после обеда было дано большое мимическое представление, называвшееся Соломоновым храмом. Предполагалось представить прибытие царицы савской. Но, увы, дама, изображавшая царицу и готовившаяся преподнести их величествам драгоценные дары, споткнулась на ступенях, ведших к их трону, опрокинула все, что у нее было в руках: вино, желе, сладкие напитки, пирожки, пряности, - на колени датскому королю, сама же повалилась прямо в его объятия. Его попробовали обсушить. Он встал, чтобы начать танцы с царицей савской, но, в свою очередь, упал перед ней и его пришлось уложить на постель в одном из внутренних покоев. Праздник продолжался, но большинство присутствующих падало и не могло подняться с пола.
Затем явились в процессии, богато разодетые, Надежда, Вера и Любовь. Надежда заговорила первая, но не могла произнести свою речь и удалилась, извинившись перед королем; Вера ушла, шатаясь, одной только Любви удалось преклонить колени перед монархом, но когда она стала искать Надежду и Веру, то оказалось, что обе они, мучимые рвотой, лежат в малом зале. Потом появилась Победа, но она торжествовала недолго, - ее должны были увести, как жалкую пленницу, и дать ей выспаться на крыльце; под конец показался Мир, начавший весьма немирно набрасываться со своей оливковой ветвью на тех, кто ради требований приличия хотел его вывести.
Таким образом, пристрастие к вину и прославление пьянства, как чего-то благопристойного и заслуживающего удивления, Шекспир счел датским национальным пороком. Ясно, однако, что здесь, как и в других пьесах, он отнюдь не имел в виду дать точную характеристику чуждого народа.
Не специально национальные черты интересуют его, а общечеловеческие, и не за пределами Англии ищет он моделей для своего Полония, своего Горацио, своей Офелии и своего Гамлета.
ГЛАВА XLIII
Личный элемент в "Гамлете".
Если мы попытались, как видел читатель, собрать изрядное количество исторического и драматургического материала, новеллистических сюжетов, обрывков философии, этнографических сведений, которыми пользовался Шекспир, работая над своим "Гамлетом", или которые, безотчетно для него самого, носились в это время в его памяти, то этим, само собой разумеется, мы не хотели сказать, что стимул к этому произведению был им получен извне. Как мы уже упоминали, путем сочетания внешних впечатлений не может, конечно, создаться ни одно поэтическое произведение, достойное быть названо бессмертным.
Исходной точкой Шекспира был его внутренний порыв, побудивший его заняться этим сюжетом; затем, все, имевшее к нему отношение, кристаллизовалось вокруг него, и он мог сказать вместе с Гете:
"Если я и долго таскал дрова и солому и тщетно пытался согреться... то под конец пламя в один миг вспыхивало над собранным топливом".