Как знаю, как помню, как умею - Татьяна Луговская 11 стр.


Эта дивная, незабываемая старуха смеялась так самозабвенно, что вставные челюсти подскакивали вверх и вниз между ее сморщенными, лиловыми губами. Плакала, как ребенок, если читала грустную книжку или если ученики ее плохо играли, всем интересовалась (особенно секретами девочек), любила всех людей без исключения и любое веселье. Когда-то, в XIX веке, она окончила Институт благородных девиц, видела нескольких царей, обожала музыку, а когда выходила замуж, то была уверена, что детей вынашивают и родят не женщины, а мужчины.

Играла она великолепно и необыкновенно темпераментно. Цепкие, подагрические руки ее вырывали звуки из рояля и отскакивали от клавишей, как от горячих углей. Треснутое пенсне дрожало на носу, потерявшем от времени всякую форму. Она грозно смотрела в ноты, тряслась и подпрыгивала на табуретке как дикий воин в седле - когда было "форте", и, замирая, начинала крутить по-лебединому своей жилистой шеей, переходя на "пьяно". Она играла нам на концертах и просто по вечерам - Бетховена и Баха, Листа и Шуберта, Чайковского и Бородина, Скрябина и Равеля. Мы слушали. Она аккомпанировала маме, когда та пела, мы тоже слушали и мало-помалу начали проникать в музыку.

Анна Павловна учила музыке чуть ли не всю колонию (мечтала обучить нотам и тетю Грушу, которую находила музыкальной), ликовала, если кто-нибудь быстро продвигался вперед. Увлекала лентяев и страдала за неспособных. Она была уверена, что революция произошла исключительно для того, чтобы все учились музыке…

В комнате у нее было две ценности: огромная гора нот и ночная ваза ручной работы с маркой Севрского завода, предмет первой необходимости, место которому было безусловно в музее, но уж никак не у нее под кроватью…

Затянутая в корсет, с накладными волосами на плешивой голове, со старой, истертой серебряной ложкой в руке (не могла есть казенной оловянной), она важно приходила обедать и с завидным аппетитом ела и похваливала суп, сваренный из селедочных голов и турнепса. Анна Павловна распространяла вокруг себя добродушие и музыку, и мы все ее очень любили.

За тонкой перегородкой, отделявшей светелку учительницы музыки от соседней комнаты, жили старшие девочки и с ними наша Нина. Их комната называлась комнатой "верхних девочек". По стенам, или, как говорила тетя Груша, "в продолжку", там стояли кровати, а на стенах висели почему-то (где только они выкопали!) репродукции Франца Штука в рамках из еловых веток Повернуться там было негде, но все-таки это была прекрасная комната, безусловно красиво украшенная. И еще у верхних девочек было настоящее овальное зеркало и щипцы для завивки волос, а сами верхние девочки были все красотки одна к одной. Все они пели и все играли на рояле. Их было пять: Нюра (она же "Барка"), Нина, Катя, Люда ("Цыпленок") и Людмила Барютина. Потом каким-то чудом удалось втиснуть к ним шестую кровать вместе с Ольгой Грибаковой - по прозванию "Ганнибобель". Ганнибобель красотой не блистала, характер тоже имела спорный и пружинистый, но пианистка была отменная и лучшая в колонии…

Зазвонил колокол… С топотом бегут по лестнице на работу или на урок верхние девочки, но на последних ступеньках задерживаются и усмиряют свой пыл, дабы не схлопотать по лбу дверью, ведущей в комнату зав. школой А. Ф. Луговского.

В этой комнате Александр Федорович живет, работает, принимает посетителей, распекает провинившихся, устраивает ежедневные обсуждения плана сельскохозяйственных работ и еженедельные заседания педагогического совета (в этой же комнате живет его жена Ольга Михайловна). По звонку он так же, как все колонисты, выходит из своей двери, но не спеша, без топота и крика. Вообще он любит тишину и порядок, и перед его дверью лучше не шуметь.

Дальше, в конце коридора, было помещение со странным названием "докторская". Почему докторская? Правда, там мама принимала больных и делала перевязки, но главным образом это был класс, где училась старшая группа, а вечерами отец вел там кружки: по истории драмы, истории искусства и поэзии.

Докторская когда-то была неплохой комнатой, но от нее все время откусывали кусочки для вновь появившихся учителей - они тогда назывались шкрабами, (школьные работники). Вообще в хвосте дома непрерывно что-то переплывало и перемещалось с места на место: то перегородки, то шкрабы. Н. А. Арсеньев (историк), К. В. Арсеньев (французский и немецкий языки), М. М. Кубларова (физик), Милентьев (математик) и еще разные другие. Вот и все обитатели нашего "главного дома".

Мальчики там не жили. Они, как тараканы, жили по щелям в разных местах: в бывшей молочной, в сарае (переделанном в спальню), в отвоеванном от сеновала закутке, который они сами оборудовали под жилое помещение.

Тесно было в нашей колонии, мало в ней было места, а обитатели ее росли и множились, как на дрожжах. Тесно было нам, но мы не обращали на это внимания и не страдали, тем более что летом мы почти не находились в помещении: все больше на улице.

Зимой неказистый участок перед нашим домом сильно заносило снегом и пять растущих на нем берез принаряжались в кружево инея. Осенью земля хлюпала от грязи, грязно было и весной, пока не проклюнется первая травка. Хорошо помню летнюю, теплую, вытоптанную вокруг берез землю, неказистые кусты сирени по "фасаду" дома, дырявый забор и калитку в огород, куда мы гурьбой устремлялись после работы. И дальше по тропинке, между грядок (с вырванной морковкой в руке), с горки, под откос к реке Таргоше и с высокого берега бултыхание в воду, и брызги, и крик, и сразу в реке тесно от мокрых голов и голых спин. С нашей стороны обрыв и омут, а на том берегу, чуть наискосок, отмели и дали необъятные, а левее желтые кувшинки и ивы голубым водопадом падающие в воду. Искупаемся и, как солдаты, толпой вылезаем на берег. На ходу застегивая пуговицы и отжимая волосы, бегом назад, чтобы не опоздать к обеду. Где-то на половине пути уже слышен первый басовый удар колокола.

Этот висящий на крыльце нашего дома колокол был сердцем и часами колонии. Он тревожил нас и успокаивал. Звал на работу и на отдых, на завтрак, обед и ужин, на ученье и на собрание. Как ясно я помню его форму, размер, язык и веревку, конец которой развился и превратился в лохматую кисть. Летом колокол накалялся на солнце, как горячий утюг, и голос его становился низким и важным, зимой он покрывался сединой инея, а веревка, привязанная к его языку, костенела от мороза. Зуб на зуб не попадал у нашего колокола, и его замерзший голос был тонкий. Холодно было ему, холодно было и нам звонить в него под ветром и вьюгой: на крыльце продувало со всех сторон, а звонить нужно было долго, чтобы везде, во всех уголках колонии и даже в лесу было слышно. Чтобы стук топора и пилы, которой наши мальчики пилили дрова за молотилкой у оврага, не заглушали его.

Когда солнце поворачивало на весну, наш колокол хорошел. Обвешанный тоненькими сосульками, он блестел и переливался, как люстра. К сожалению, от первого его удара вся эта сосуличная хрустальная красота с легким звоном падала на крыльцо и разлеталась во все стороны ледяными брызгами. Осенью наш колокол обливался дождем, чернел и мрачнел, веревка его раздраженно болталась на ветру, и он жалобно стонал, а ночью, если очень вслушиваться, можно было разобрать, как он жалуется кому-то на что-то, а может быть, даже звонит - шепотом.

СТИЛЬ ВРЕМЕНИ

Откуда взялись эти слова в колонии: тырить, шамать, шамовка, варганить, заливать, фиг с ним, буза и т. д.? Наверняка, они летали в воздухе. Ведь жили-то мы среди леса, а не среди беспризорников, а все-таки долетели они и до нас. И еще долетело, что все друг друга звали: Нинка, Манька, Танька, Бубка, Катька и так далее. Это было, как сокрушенно отмечала мама, "стилем времени". Стилем времени, видимо, было и варить сахарный песок, который выдавался первое лето один раз в месяц по 300 грамм на душу. Этот удивительный сладкий день задался с нетерпением. Получив сахарный песок, все начинали варить его, большинство - чтобы полакомиться, некоторые рассудительные колонисты - из экономии.

Рецептов было множество. Варили сахар с молоком, с водой, с водой и лимонной кислотой, сахар крем-брюле, сахар-леденец, а некоторые лакомки (и я в их числе) варили тянучку. Тянучка была не экономна: добрая ее половина съедалась еще во время варки на пробах. Варили сахар в разных пропорциях и в разной посуде. Миски, кружки, консервные банки - все шло в ход, а у некоторых колонистов были даже привезенные из дома специальные кастрюльки. Весь двор в этот день дымился и курился. Два кирпича на ребро, между ними щепки или сучья, на них миска или кастрюлька с сахаром. Между кирпичами огонь, над кирпичами - струйка дыма, вертикальная, если тихо, и стелющаяся, если ветерок, а вокруг этих очагов на корточках, как индейцы, мальчики и девочки. (Говорят, что поварское дело - мужское. Возможно, потому среди мальчиков были просто виртуозы по варке сахара). Сваренный сахар выливался на облитую водой тарелку и остужался. Застывший, он раскалывался щипцами на малюсенькие кусочки и распределялся на месяц. Так должно было быть, но на самом деле этого не было. Из всех колонистов помню только Флорю Постникова, который, приходя пить чай, в течение целого месяца вынимал из коробочки по кусочку сваренного сахара. Большинство не могло растянуть этот сахар на месяц. А много было и таких, которые съедали весь паек в один день.

Заранее запасалась интересная книжка и приглядывалось местечко в тени под кустиком. Можно было лечь, можно сесть - как кому нравится. Часа через два результат был налицо: прочитано несколько десятков страниц, съеден месячный рацион сахара, получена легкая тошнота от непривычного обжирания сладким, счастье от пережитого и тоскливая перспектива предстоящего. Анализируя в воспоминаниях все эти чувства, я утверждаю, что доминировало наслаждение. Особенно, если варилась тянучка. Растягивать тянучку на месяц было практически невозможно, так как она переставала тянуться. Тянучка годилась только для греховного и преступного удовлетворения неудержимой страсти.

- Таня, ты сварила сахар? - спрашивала мама.

- Да.

- Как ты сварила?

- Я сварила тянучку.

Мама сокрушенно махала рукой, и больше не было ни вопросов, ни ответов. Все было ясно!..

День кончился. Солнце близилось к закату, попахивало дымком и жженным сахаром, и вся я до самых ушей была наполнена счастьем и тянучкой. О будущем я, разумеется, не думала…

Однажды, сама того не желая, я стала свидетельницей разговора моих родителей. Разговор этот произвел на меня впечатление и запомнился.

В один прекрасный сахарный день я сварила тянучку, выклянчила у нашей колонистки Маргариты Греесс сказки Гофмана, облюбовала себе местечко за кустом сирени и разлеглась там вместе со своей миской, ложкой, тянучкой и "Щелкунчиком".

По другую сторону сирени стояли врытый в землю стол и две лавки. За этим столом отец вел занятия со старшей группой, но сейчас занятий не было, и лавки были пустые; сквозь гущу листвы едва просвечивало их серое выветренное дерево. Было тихо. Я с увлечением читала, ела тянучку и вдруг поняла, что совсем рядом со мной за кустами разговаривают отец и мать. Я и не заметила, как они пришли и сели за стол.

Мама говорила жалобно и просительно:

- За Нину я не беспокоюсь, она уже взрослая, но, Александр Федорович, давай возьмем Таню к себе, ведь она растет беспризорной девочкой.

- Оленька (по этой "Оленьке" я поняла, что отец не уступит - и обрадовалась), Оленька, она растет не беспризорной, она растет в коллективе.

- Саша, но ведь все девочки на пять-шесть лет старше, чем она, мало ли чему она может научиться? (Черта лысого, - подумала я, - научишься у них чему-нибудь! Стоит мне прислушаться, когда они шепчутся, как тут же кто-нибудь скажет: "Туська, уходи, ты еще маленькая!")

- Оленька, во-первых, Маргарита только на три года старше Тани. А к зиме приедут девочки одного с ней возраста. Не надо отличать ее от других и не надо ее опекать. Она неглупая девочка и не научится плохому. Ей надо жить, как все. С учением, правда, неважно получается, нет для нее группы, но и это уладится. Не горюй, она растет хорошо и привыкает к труду.

Мама тяжело вздохнула. Папа кашлянул. И Александр Федорович и Ольга Михайловна Луговские поднялись и пошли, каждый по своим делам, а я еще долго не могла читать, все думала о том, что я - неглупая и хорошая девочка и угрызалась, что опять сварила тянучку. Уж если сам папа говорит, что я неглупая, надо бы мне было сварить крем-брюле, его ведь не съешь в один день: все зубы обломаешь.

"ВАРГАНКА"

В первую голодную зиму девятнадцатого года иногда вечером, потихоньку от старших, девочки варили в печке галок и ворон. Это блюдо называлось "варганкой". Дело это было запретное, тайное. Если кто-нибудь из мальчиков подстреливал из рогатки галку или ворону, то еще перед вечером девочки начинали шептаться, многозначительно переглядываться, что-то прятать, отсыпать соль из кухни, волноваться, уговариваться…

Я-то тут была сбоку припека, но все знали, что я не донесу на "варганщиков" и поэтому от меня не скрывали вечернего пиршества.

Вот хлопнула дверь, и Вера Белова принесла что-то под пальто: это турнепс. Одного здорового турнепса вполне хватало на одну варганку. Потом где-нибудь на скотном дворе ощипывали и потрошили галку или ворону (что было) и тоже тайком волокли под пальто в комнату нижних девочек. И вот, когда вечером начинали топить печку (а топку всячески оттягивали до после ужина), дверь закрывалась на крючок, разговор велся шепотом, и приступали к готовке.

Галку и нарезанный турнепс клали в посуду, заливали водой, задвигали в топку и возникало томительное ожидание. Все сидели на корточках перед печкой, а один заведовал "варганкой": приоткрывал дверцу печки, нюхал (впрочем, нюхали все), пробовал, солил.

Не дай Бог, если кто-нибудь из преподавателей подергает дверь, желая войти в комнату. Особенно боялись маму. Другие дернут дверь, видят, что она заперта и уйдут. А мама обязательно постучит, да чтобы ей открыли, да войдет, да еще начнет принюхиваться и скажет: "Что это у вас, мадам, пахнет горелым - не попала ли в печку какая-нибудь дрянь?" Вот страх-то, что тут делать? Но всегда что-то делали и как-то умели отвлечь, оттеснить старших от печки.

А "варганка" тем временем кипит, томится и преет, начинает уже прекрасно благоухать. "Готово, готово?" - спрашивают все. - "Нет, - говорит главная, - еще надо подождать: ворона очень старая". - Боже мой, еще ждать!..

И наконец готово! Ложки и миски уже давно припасены, разливают всем поровну. И как это было вкусно! Это было вкусно, потому что сытно и еще потому что - тайно. Что может сравниться по вкусу с вороной, убитой из рогатки зимой девятнадцатого года!.. Ручаюсь, не было ничего вкусней!

Подумать грустно, что есть на свете люди, которые никогда, ни разу в своей жизни не жили в колонии Сергиево-Игрищево, не сидели на корточках перед печкой и не ели из оловянной миски "варганку"!

БАНЯ

Сегодня топят баню! Дым валит из трубы столбом. Дверь в баню открыта, чтобы вышел наружу угар. Дымит наша баня, пока не разогреется как следует. Снег завалил ее до самых малюсеньких окошек. К дверям в сугробах прорыт коридор. Дежурные носят воду: в каждой руке по ведру. Надо натаскать целый котел и большую бочку. Топится наша баня вовсю, и скоро пойдем мыться. Баня маленькая и моются в ней по очереди. Перемоются все девочки, пойдут мыться мальчики. Мальчики будут мыться, когда уже стемнеет, потому что многие из них выскакивают из бани нагишом и прыгают в снег. В снег - и обратно в баню. Это удовольствие мне непонятно.

Я моюсь во вторую смену. Добрая Маня Лукьянова позвала меня:

- Туська, - сказала она, - пойдем со мной, я тебя потру, а то ведь ты сама не вымоешься как следует.

Мы идем и несем в руках узелочки с чистым бельем. Идти недолго, баня рядом. В маленьком предбаннике теснота и давка ужасные: кто-то отмылся, кто-то только что пришел, кто-то расчесывает волосы (у кого косы), а стриженые мотают головой, как собаки после купания, и брызги летят во все стороны. Ничего нельзя разобрать, крик, шум. Пар с улицы, пар из бани. Темно от пара и холодно от дверей, в которые входят и выходят.

А в самой бане жара и тоже шум. Стою и закрываю уши ладонями, потом открываю, потом опять закрываю. Получается очень интересно: чмокает что-то в ушах.

- Иди сюда, - кричит мне добрая Маня и начинает мазать мне голову зеленым мылом из баночки. Все мы моем голову этим мылом, чтобы не заводились в волосах вши. Это мыло общее: наверное, оно казенное.

И тут я заметила, что некоторые девочки берут мало мыла из баночки, а другие норовят захватить побольше, хотя зачем им лишнее мыло? Голову можно промыть, если его и немножко: даже лучше промывается - ведь это мыло очень едучее. И еще я заметила, что одни толкаются и все время хватают горячую воду из котла и льют ее на себя без толку, а другие девочки намылят себя хорошо и окатываются одним ковшом. А одна нижняя девочка начала стонать, что она не промыла голову. Она ее не промыла потому, что очень много зеленого мыла намазала на себя, вот теперь и страдает от своей жадности. Эта не промыла голову, потому что перемазалась мылом, а рядом другая - только что не плачет и пристает ко всем, и сует всем обмылок настоящего прежнего туалетного розового мыла. И кричит на всю баню диким голосом:

- Девочки, помойте лицо моим мылом, оно же настоящее, оно же пахнет! Ой, девочки, миленькие, помойте, так приятно!

Так было ясно все в этой бане, когда все там были совершенно голые и одинаковые и мокрые - а вот все-таки разные. Одной потерли спину, а когда пришла ее очередь тереть, то она говорит: "Я уже чистая, а ты еще грязная, и поэтому я не будут тереть тебе спину. И вообще, я ухожу. Мне жарко!"

Если говорить по правде, то таких девочек, которые хватали всего побольше и лили воду зря, занимали по две шайки и говорили, что им жарко - было только две на всю баню, и на них никто не обращал внимания. А я обратила на них внимание.

- Подумаешь, им жарко! Присядь на корточки, и сразу станет прохладно. Жарко-то наверху, а около пола всегда прохладнее. Вот какие вредные девчонки, - думала я. Но тут Маня Лукьянова начала тереть меня от затылка до пяток с такой силой, что все думы вылетели у меня из головы, кроме одной: как бы не свалиться, как бы удержаться, стоя на скользком полу.

Здорово она меня вымыла, ведь мыльца-то было чуть-чуть. Главное мытье было в натирании, а натирать Маня была мастерица…

До чего же приятно после душной, жаркой бани бежать по морозцу в дом и разлечься в изнеможении на своей постели, а потом попить морковного чайку! Прелесть, как хорошо, как дружно мы пили чай из жестяного чайника! Все распаренные, красные, довольные и чистые. А главное, все веселые! Маня Лукьянова говорила, что после бани всегда бывает хорошее настроение. Это правда, настроение у всех было очень хорошее.

Назад Дальше