Марк Шагал - Джонатан Уилсон


Рассказывая историю жизни Марка Шагала, известный американский писатель Джонатан Уилсон смело и оригинально толкует самые знаменитые картины гениального художника, используя новейшие исследования биографов, в том числе переписку Шагала в переводе Б. Харшава. В книге рассказывается не только о взаимоотношениях с замечательными людьми и об их участии в судьбе художника, но и о том, как внешние события преломлялись в творчестве Шагала. Автор рисует очень сложный, противоречивый, но чрезвычайно интересный образ человека, полностью посвятившего себя искусству.

Содержание:

  • Предисловие 1

  • 1. Витебск 1

  • 2. Санкт-Петербург 4

  • 3. Париж 6

  • 4. Белла 10

  • 5. Возвращение в Витебск 12

  • 6. Еврейский театр 13

  • 7. Берлин 15

  • 8. Снова в Париже 16

  • 9. Палестина 18

  • 10. Вильна 19

  • 11. Виллантруа, Горд, Марсель 21

  • 12. Нью-Йорк 23

  • 13. Вирджиния 26

  • 14. Оржеваль 28

  • 15. Проблема вероисповедания 30

  • 16. Вава 31

  • 17. Счастье 34

  • Эпилог 36

  • Благодарности 36

  • Библиографическая заметка 36

  • Хронология 37

  • От редактора русского издания 38

  • Примечания 38

Джонатан Уилсон
Марк Шагал

Посвящаю Шерон, как и каждый свой день

Предисловие

Она любила Шагала и не стыдилась этого.

Г. Карми Памяти Леи Гольдберг

В 1968 году, когда я учился на первом курсе в университете, у меня в общежитии висел на стене дешевый плакат с репродукцией картины Шагала "Двойной портрет с бокалом вина". Невесомые фигуры - молодой человек и девушка, парящие над русским городком, девушка в белом платье (возможно, свадебном) с соблазнительным глубоким вырезом, юноша в ярко-красном сюртуке, его голова забавно сдвинута по отношению к телу, он улыбается - при взгляде на эту картину у меня возникало радостное восторженно-романтическое ощущение, какое только и бывает в восемнадцать лет. Этот плакат, как мне казалось, вполне соответствовал настроению стихотворения Э. Э. Каммингса, которое начинается так: "где-то, где я никогда не бывал, в недостижимой / дали, твои глаза молчаливые", и фильма "Эльвира Мадиган" шведского режиссера Бу Видерберга о несчастной циркачке. В то время Шагал - этот "скрипач на крыше" - мне не был особенно близок, например, его "Молящийся еврей" - это ведь просто портрет витебского раввина, обвешанного филактериями (лишь позже я узнал, что Шагал считал эту картину своим шедевром), старомодно сентиментальный. Такое может понравиться, думал я, правильно или нет, лишь моим родителям и людям их поколения, которые валом валят на Хаима Тополя или Зеро Мостеля в роли Тевье-молочника. Если б я был богат, я бы купил какое-нибудь "мечтательное" полотно Шагала, навеянное его поездками по французской глубинке, а не, скажем, "Скрипача", где просто сидит на крыше скрипач, - ничего в нем такого особенного, думал я, ничего, кроме ностальгии по давно канувшему в прошлое еврейскому местечку. Но разумеется, я ничего не знал о социальном контексте творчества Шагала и почти ничего - о его жизни. Знал я о нем только то, что и о некоторых других писателях и художниках, с творчеством которых бегло знакомился во время учебы: Кафка, Беллоу, Сутин, ну и Шагал - все они были евреи.

Но вскоре я убедился, что не все ревнители высокого искусства обожают Шагала. Его влюбленные парочки, раввины, громадные букеты и скрипочки весьма двусмысленны, приторны - по их мнению, не китч, но где-то в опасной близости от него.

В последние годы снова возник интерес к творчеству Шагала, отчасти потому, что публика увидела наконец картины, долго лежавшие в запасниках советских музеев. Выставки имели успех. "Новые" работы, такие, как панно для Еврейского камерного театра, выполненные Шагалом в 1920 году, вызвали интерес и к "старым".

Творения Шагала с точки зрения вечности кажутся куда более историческими, куда более политически окрашенными, более резкими и жесткими, чем было принято считать. В его работах четко прослеживается история еврейского народа - по ним буквально можно ее пересказать. За долгую жизнь художник застал две мировые войны, Октябрьскую революцию в России и рождение Государства Израиль, и все эти важные исторические события нашли отражение в его творчестве, увиденные как бы через волшебный кристалл еврейского сознания. Шагал не хотел, чтобы его называли еврейским художником, и это тоже понятно в контексте истории: занимаясь сакральным в полном смысле этого слова, внешне он оставался человеком сугубо светским; повествуя о прекрасных или трагических моментах еврейской истории, в том числе о Холокосте, он часто делает Христа главным символом жертвенности и страданий, прекрасно понимая, что, даже очищенный от религиозного контекста, образ Иисуса еврейской аудитории будет чужд. Рожденный в традиционной иудейской семье на окраине Российской империи, Шагал (не будучи христианином) почти столетие спустя нашел вечный покой на католическом кладбище в Сен-Поль-де-Вансе на юге Франции. А созданные им витражные окна украшают и христианские церкви, и синагоги. Его собственная жизнь, как о ней рассказывают его картины, рисунки, литографии, книжная графика, театральные декорации, керамика, гобелены, скульптуры, окна и чисто человеческие поступки, повторяет превратности судьбы еврейского народа в двадцатом веке: это крутые повороты истории, ностальгия по духовно богатому, но обреченному местечковому прошлому и стремление идти в ногу со временем, а может, даже и опережать его.

1. Витебск

Марк Шагал, получивший при рождении имя Моше (Мовша), появился на свет в Песковатиках - бедном районе белорусского города Витебска (с населением 65 тысяч человек) 6 июля 1887 года (хотя сам уверял потом, что 7-го, поскольку "семь" было его любимым числом). Новорожденный выглядел мертвым, и, чтобы вернуть младенца к жизни, его быстро окунули в кадку с холодной водой. Чуть позже в городе случился пожар, уничтожив 125 торговых лавок, 268 деревянных домов и 16 других построек. Так вода и огонь стали изначальными жизнеобразующими стихиями для художника.

Если бы испуганные глаза маленького Шагала могли вобрать в себя то, что его окружало, или если бы его тело было способно летать так же легко, как персонажи его картин, он заметил бы неподалеку от родного дома и стены городской тюрьмы, и приют для умалишенных. Там же, словно поджидая его, виднелись крыши Покровки, по которой бродили собаки и куры, а еще были маковки церквей, и раввины со свитками Торы в руках, и женщины с корзинами, и мужчины, но отнюдь не с Торой, а с полными ведрами молока, и даже, быть может, какой-нибудь скрипач шел впереди веселой свадебной процессии.

Все эти люди, домашние животные и домишки витебских окраин, где обреталось еврейское население города, на всю жизнь стали для Шагала излюбленным мотивом творчества, однако это был еще не весь город. На самом деле Шагал, воспроизводя по памяти родные места, зачастую пытался втиснуть весь обширный Витебск, расположенный у слияния рек Витьбы и Двины, в узкие рамки маленького штетла - еврейского поселка вроде Лиозно в сорока километрах от города, где жили его дедушка и бабушка по материнской линии.

Витебск, который мы видим на картинах Шагала, - это утраченный еврейский мир, на который смотришь с ностальгией. И это действительно так. Но в 1887 году путешественник, остановившийся в Витебске проездом по пути из Киева или Одессы в Санкт-Петербург или из Риги в Москву, долго и, скорее всего, безуспешно искал бы скрипача на крыше. Вместо этого он увидел бы величественный Успенский собор или новый железнодорожный мост, а если ему непременно захотелось музыки - мог бы заглянуть в одно из внушительных городских зданий, где выступали гастролирующие театральные труппы и известные музыканты.

Иногда эти достопримечательности Витебска все же появляются на полотнах Шагала (таких, как "Двойной портрет с бокалом вина", 1917–1918), но занимают там отнюдь не главное место. На протяжении всей своей творческой жизни Шагал неизменно переносил мир, где творится История с большой буквы, на маленькие улицы родного района (местечка), какими он их запомнил с детства: на тех самых улочках, где Шагал бегал ребенком, происходит трагедия Холокоста и здесь же распинают Иисуса Христа, часто изображенного с талитом (молитвенным платком), обмотанным вокруг бедер. И если Шагал не переносил историю в Витебск, то мысленно забирал родной город с собой, как в дорожной сумке, куда бы ни направлялся. Стоило ему, глядя из окна в Париже, "распаковать" свои воспоминания - и вокруг Эйфелевой башни появлялись крохотные домишки Песковатиков, лавчонки и штиблы - маленькие синагоги.

О раннем периоде жизни Шагала мы знаем в основном по книге его воспоминаний "Моя жизнь", которую тридцатипятилетний Шагал написал в 1921–1922 годах в Москве, в неспокойное и тревожное время. Однако, как и в своих живописных работах, в этом тексте (проиллюстрированном серией офортов и гравюр) Шагал не стремится придерживаться исторической канвы, повествование состоит в основном из отдельных историй, собранных по ассоциативному принципу. Читатель не найдет здесь точной датировки тех или иных событий, зато обнаружит множество словесных портретов самых разных людей, с которыми Шагалу довелось встретиться, причем все это щедро сдобрено цветистой риторикой, лирическими сентиментальными отступлениями и огромным количеством самовосхвалений. Последнее вполне объяснимо для художника с такой необычной и прочной репутацией, ведь во время написания книги он по поручению местного Наркомпроса (Народного комиссариата просвещения) работал учителем рисования в двух колониях для детей-сирот в подмосковной Малаховке. Но не будем забегать вперед.

"Одежда отца была вечно забрызгана селедочным рассолом, - пишет Шагал в "Моей жизни". - Он перетаскивал огромные бочки, и сердце мое трескалось, как ломкое турецкое печенье, при виде того, как он ворочает эту тяжесть или достает селедки из рассола закоченевшими руками" . От бедных работников селедочных лавок, даже если они не придерживались строгих правил хасидской жизни, едва ли стоило ожидать большой любви к высокому искусству. Захар (Хацкел) Шагал не был исключением. Он, отец восьмерых детей, считал, что его старший сын должен продолжить семейное "доходное дело". Однако в решающий момент Захар достал из своего кармана требуемое количество денег и швырнул их под кухонный стол, потом его сын униженно ползал по полу, собирая раскатившиеся рубли. В своих мемуарах Шагал вспоминает, что в тот момент ощутил смесь радости и унижения, но "… обижаться нечего - такая уж у него манера".

И Шагал действительно не обижался на отца - об этом красноречиво говорит написанная им в 1914 году, полная лирической грусти картина "Отец и бабушка". Эта работа, выполненная темперой, сейчас хранится в Русском музее в Санкт-Петербурге. На ней изображен сутулый мужчина с настороженным, тревожным взглядом. Он сидит за столом на кухне, перед ним чайный стакан и кусочки рафинада. Рядом - старушка в платочке и кошка. Правда, на ярко-синем пиджаке и картузе мужчины не заметно разводов от селедочного рассола, его одежда больше напоминает форму почтальона у Ван Гога. В верхнем правом углу видна дверь, закрытая на засов, за окном на веревке - стираное белье. Когда была написана эта картина, отцу художника исполнился пятьдесят один год, а Шагалу двадцать семь лет. Он уже побывал в Париже, достиг если не успеха, то определенной известности и вернулся домой. Захар Шагал на картине кажется усталым, поникшим - мы почти физически ощущаем тоску человека, вся жизнь которого отдана тяжелой физической работе.

Такой же удрученный вид у него и на рисунке чернилами и тушью 1911 года "Отец, мать и я", мать же Шагала, напротив, изображена здесь в щегольской шляпке и с жизнерадостной улыбкой.

Многочисленные картины и рисунки Шагала, дополняющие его воспоминания (или наоборот, текст служил дополнением к визуальному ряду), выполненные им в возрасте двадцати с небольшим лет, тоже рассказывают о витебском детстве. Среди этих работ "Суббота" (1910), "Наша столовая" (1911), "Деревня с водоносами" (1911–1912), "Сельская лавка" (1911), но, пожалуй, ни одна из них так не связана с прошлым, как "Покойник" (1908). Шагал написал эту очень важную для понимания его творчества картину в двадцать один год, в то время он учился живописи у Леона Бакста в частной студии Званцевой в Санкт-Петербурге.

Сюжет этой картины - случай из детства художника, почему-то надолго врезавшийся в память. Вот что пишет Шагал в "Моей жизни": "Однажды ранним утром, еще до зари, под нашими окнами раздались крики. При слабом свете фонаря я еле разглядел бегущую по пустым улицам женщину". Муж женщины был при смерти, и она умоляла соседей, в том числе и маленького Шагала, спасти его. "Желтые свечки, цвет угасшего лица… Покойный, с величаво-скорбным лицом, освещенный шестью свечами, уже лежит на полу".

С биографической, а не с чисто художественной точки зрения эта картина интересна прежде всего потому, что в ее основе - творчески преображенные детские впечатления Шагала. В "Покойнике" "пустые улицы" уже не пустынны. Мы видим, что кроме рыдающей женщины прямо на мостовой лежит сам покойник, а рядом - дворник с метлой (сама Смерть?), невозмутимо делающий свое дело, как обычно в предрассветный час. Примечательно, что Шагал перенес действие, увиденное когда-то в реальной жизни, из помещения на улицу - покойник лежит теперь прямо посреди дороги, и, хотя его по-прежнему окружают шесть горящих свечей, вся сцена в результате поражает своей нарочитой "нееврейскостью".

Возможно, в этом и состоит главная задача художника - показать миру то, что обычно таится внутри, раскрыть секреты и таким образом дать нам возможность понять что-то в себе. Так, уже в ранней работе "Покойник" Шагал смело нарушил ряд считавшихся непреложными правил, эта работа - одновременно и прощание с Витебском, и плач по ушедшему прошлому, бытописание еврейского мира, который он хорошо знал, и одновременно нарушение его устоявшихся правил. Более того, бросающиеся в глаза диспропорции композиции, где люди крупнее зданий, указывают как на чрезмерное влияние образов детства на воображение Шагала (подобное мироощущение многие из нас проносят через всю жизнь), так и на влияние модного в те годы неопримитивизма.

Как и многие другие выдающиеся художники, Шагал постоянно помнил о своей малой родине, которую покинул, чтобы иметь возможность творить: Шагал связан с Витебском так же прочно, как Джеймс Джойс с Дублином или Филип Рот с Ньюарком.

В "Покойнике" мы видим и неизменного скрипача на крыше, и здесь будет уместно сказать несколько слов об этом знаковом для Шагала образе. Этот первый шагаловский скрипач на крыше ничуть не фантастичен, а вполне реален. Это простой парень в шляпе (он без бороды), который уселся на коньке крыши и наигрывает что-то - вероятно, грустную, траурную мелодию. А может, ему, как и уличному дворнику, нет дела до покойника и рыдающей женщины. Большой сапог - вывеска обувной мастерской - свисает с торца облюбованной им крыши (Шагал писал, что его дядя Неях "играл на скрипке… как сапожник"), но место для скрипача выбрано вовсе не ради иносказания. Порой обитатели штетлов и городков действительно забирались на крыши - иногда из страха, иногда забавы ради. Дед Шагала, например, забирался наверх погрызть морковку и поглядеть с высоты, что делается вокруг.

Но без сомнения, скрипач - очень важный для Шагала образ: в бедном районе Витебска человек со скрипкой, вероятно, стал для него первым наглядным примером творческой личности: талант, далекий от эмоций, которые он вызывает в зрителях, и целиком сосредоточенный на технике. Скрипач - это еще и бродяга-цыган, чье искусство не знает ни сословных, ни культурных границ, близко и понятно всем.

Если скрипач был частью "воспитания чувств" Шагала, то же самое можно сказать о местной синагоге. На праздник Йом-Кипур (День искупления, Судный день) отец Шагала делал в некоторых местах молитвенника своей жены пометки: "Плачь". Фейга-Ита следовала этим указаниям. "В положенном месте… - пишет Шагал, - она вместе с другими женщинами принималась проливать священные слезы. Щеки краснели, по ним скатывались влажные бриллиантики и капали на страницы". Этот забавный эпизод говорит кое-что о раннем понимании Шагалом механизма сентиментальности, но можно рассматривать его и как аллегорию отношения Шагала к собственной аудитории в тот период, когда он еще не достиг вершин мастерства: художник стремится вызвать ритуализованное сопереживание произведению, которое напоминает о страдании или радости, но сами эти чувства полностью не представлены.

Но быть может, здесь следует обратить внимание на саму Фейгу-Иту. Когда речь шла о будущем ее сына, эта любимая и любящая дочь резника из соседнего Лиозно, которая днем работала в своей бакалейной лавочке, а все остальное время занималась большим и хлопотным домашним хозяйством, отнюдь не всегда была такой покорной. Несмотря на недовольство мужа, она поощряла талант Шагала, хотя не вполне понимала его увлечение. И когда в возрасте примерно тринадцати лет сын заявил, что хочет стать художником, она откликнулась на его просьбы (хотя считала, что ему вполне подошла бы профессия приказчика или бухгалтера) и отвела его в местную частную художественную школу. Она называлась Школа живописи и рисунка художника Пэна, и поступление в нее стало для Шагала первой важной ступенью на пути к вершинам мастерства.

Дальше