Среди красных вождей - Георгий Соломон (Исецкий) 11 стр.


Когда я пришел в себя и был уже на пути к выздоровлению, один из врачей, лечивших меня, как-то в разговоре со мной (он, надо отметить, вообще относился ко мне и моему положению очень сердечно) стал усиленно рекомендовать мне расстаться с помещением консульства, за которым усиленно следят, и переехать с женой в одну хорошо известную ему санаторию, где, он ручается, я буду в полной безопасности. Этот добрый человек был, как он намекнул, весьма встревожен за меня теми упорными слухами, которые царили, и, имея связи, он говорил, как о несомненном будущем факте, о моем аресте… После долгих переговоров по этому поводу и после моих категорических отказов он со слезами на глазах сказал:

- Я сделал все, господин консул, чтобы вас убедить. Вы не хотите следовать моим дружеским советам и сами себя обрекаете на… Ах, поймите же, ведь здесь речь идет не только об аресте, нет, это гораздо серьезнее, дело идет о вашей жизни…

Мне это казалось, конечно, просто значительным преувеличением, продиктованным чрезмерным страхом за меня, и я старался успокоить моего доктора. Тогда он рекомендовал мне "на случай крайней необходимости" скрыть где-нибудь на себе пакетик веронала, чтобы в случае чего безболезненно умереть…

Однако тучи сгущались надо мной. В городе продолжали ходить всевозможные слухи по поводу меня. Их подтвердил и один господин из русской колонии, с которым я познакомился во время организации общества помощи военнопленным. Он как-то прокрался ко мне и стал уговаривать меня уехать из Гамбурга, где, дескать, мне несдобровать, и очень рекомендовал мне уехать в маленький пограничный городок Хадерслебен в Шлезвиге, откуда благодаря имеющимся у него связям я легко мог бы пробраться в Данию, где у него тоже имелись связи…

- Люди, к которым я вас направляю, евреи, - сказал он, - и они помогут вам и все сделают для вас, как для еврея…

- Да, но, к сожалению, я не еврей, - заметил я.

- Как!.. Вы не еврей?.. Какое несчастье!.. Тогда я почти бессилен помочь вам… Впрочем, я все-таки напишу моим друзьям, может быть, они все-таки смогут что-нибудь сделать для вас…

И он тут же дал мне адрес, которым, кстати сказать, мне не пришлось воспользоваться. Но его советом относительно пограничного городка Хадерслебена я все-таки воспользовался.

Я был еще очень слаб. И вот моя жена, Е. К. Нейдекер и Коновалов решили за меня, что я должен уехать. Однажды рано утром меня под руки вывели из нашей квартиры, и мы с женой в сопровождении Е. К. Нейдекер, ни за что не хотевшей нас бросать в трудную минуту, уехали (железные дороги, хотя и плохо, но уже функционировали) в Хадерслебен. Это было 15 декабря 1918 года.

Много пришлось нам биться в Хадерслебене, где, как я вскоре в этом убедился, за мной была усиленная слежка… Надежда перебраться в Данию упала. Я все еще был очень слаб. Е. К. Нейдекер через несколько дней уехала в Гамбург, чтобы ликвидировать помещение консульства, позаботиться об архиве и пр.

Целый месяц мы вели тяжелое прозябание в Хадерслебене. 15 января свершилось то, чего мы ожидали. В дверь комнаты отеля, где мы жили, раздался резкий стук, и к нам вошли два полицейских.

- Вы господин генеральный консул Соломон? - спросил один из них, по-видимому, старший.

- Да, - ответил я.

Он ударил меня ладонью по плечу со словами: "Вы арестованы". То же самое повторилось и с моей женой…

Нам предъявили приказ министра иностранных дел о нашем аресте и доставке нас в Берлин. Полицейские обыскали наши вещи и велели их уложить в чемоданы, все время грубо понукая нас, и увели в местную тюрьму. Наутро в тюрьму явился прокурор, которому я заявил протест по поводу лишения меня свободы. Но он грубо расхохотался и принялся меня отчитывать, как-де нехорошо, что я большевик… Вслед за ним явились два жандарма, которые отвели нас на вокзал и затем увезли в Берлин. Благодаря железнодорожной разрухе нам пришлось еще переночевать в тюрьме в Фленсбурге…

На следующий день по пути произошла маленькая горькая для меня сцена. Поезд остановился на вокзале в Гамбурге, где была пересадка. Не знаю уж почему, старший из сопровождавших нас жандармов обратился к содействию солдата, дежурного по станции, от имени совета солдат и матросов. Я увидел знакомое по прежним сношениям лицо. Но он только взглянул на меня. По его глазам я видел, что он великолепно узнал меня. Но он тотчас же отвернулся и услужливо и заискивающе обратился к жандармскому вахмистру…

IX

Поздно вечером, 17 января, на третий день ареста, голодные и измученные, мы были в Берлине. Жандармы повезли нас на Вильгельмштрассе, в министерство иностранных дел. В вестибюле мы встретились с только что привезенной с нашим поездом из Гамбурга Е. К. Нейдекер, арестованной на моей консульской квартире, которую они вместе с Коноваловым оставались хранить… Я снова пытался протестовать… Дежурный чиновник, расписавшись в получении арестантов, при нас же позвонил по телефону тайному советнику Надольному. Я стоял у аппарата и, по странной случайности, слышал весь разговор. Чиновник сообщил, что нас доставили в министерство, и спрашивал, что с нами делать?

- Отправьте их под надежной охраной в полицейпрезидиум в Александерплац, - услыхал я резкий голос Надольного.

- Но господин консул протестует против своего ареста, указывая на свою дипломатическую неприкосновенность… Он требует, чтобы ему разрешили поместиться в гостинице, он даст подписку о невыезде.

- Я сказал, - ответил Надольный резко, - отправьте его в полицейпрезидиум… Протесты!.. Кончилось их время, слава Богу!..

Был вызван военный караул. Молодому лейтенанту, почти мальчику, было поручено доставить нас в тюрьму. Он взял с собой на помощь еще одного солдата. Нас усадили в автомобиль и повезли по мрачным улицам Берлина, только что пережившего новый путч, во время которого были убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург, в полицейпрезидиум. Юноша лейтенант был настроен воинственно, он все время держал в руках револьвер, направленный на меня, и поторопился показать нам свою власть, когда я обратился к жене с каким-то вопросом.

- Замолчать! - свирепо крикнул этот юноша. - Не сметь разговаривать!.. Еще одно слово и… - он многозначительно указал на свой револьвер.

Мы ехали молча. А кругом в морозном воздухе время от времени раздавались еще выстрелы, то одиночные, то небольшими залпами, свидетельствуя о том, что путч не был еще окончательно ликвидирован…

Уже в канцелярии полицейпрезидиума на вопрос чиновника, за что я арестован, я снова заявил протест, на который в виде ответа последовало недоуменное пожимание плечами. После некоторых формальностей нас развели по камерам. Меня не обыскивали, но мою жену надсмотрщица заставила раздеться донага в холодном коридоре и тщательно обшарила и ее, и ее пожитки… В тюрьме полицейпрезидиума тоже все было запущено, было холодно, грязно… Не раздеваясь, я повалился на койку, дрожа от холода и от смертельной усталости… Рано утром я потребовал, чтобы меня свели в канцелярию, где я снова написал протест и потребовал объяснения причины моего ареста. Смотритель, ознакомившись по моим словам с моим делом, стал меня утешать, говоря, что это, должно быть, просто недоразумение, которое немедленно рассеется. Он тут же позвонил в министерство иностранных дел и сообщил о моем протесте и о моем болезненном состоянии. Ему ответили, что чиновник, которому поручено расследование дела, уже выехал в полицейпрезидиум и скоро объяснит мне все.

И действительно, скоро меня снова позвали в канцелярию в особый кабинет, где я увидел маленького чиновника министерства иностранных дел, приходившего ко мне иногда в посольство с поручениями от Надольного, фон Треймана, а рядом с ним еще одного господина, как оказалось, полицейского комиссара по уголовным делам. Я сразу же потребовал объяснения причины такого явного нарушения моей неприкосновенности. Но, разумеется, я никакого удовлетворительного ответа не получил. И затем начался допрос.

- Вы обвиняетесь, - начал фон Трейман, - в том, что, находясь на дипломатическом посту и пользуясь экстерриториальностью, занимались пропагандой, тратя на это имевшиеся в вашем распоряжении средства. Это во-первых. А во-вторых, в том, что, находясь в Гамбурге и в Хадерслебене, куда вы выехали без разрешения, вы сделали попытку нелегально уехать из Германии. Угодно вам будет отвечать на эти обвинения?

Я изъявил полное согласие дать объяснения.

- Прежде всего, - сказал чиновник, - не признаетесь ли вы чистосердечно, сколько точно вы израсходовали денег на пропаганду… Имейте в виду, что чистосердечное указание смягчит вашу участь, что мы, в сущности, хорошо знаем ту сумму, которую вы употребили на преступные цели. Но нам нужно ваше чистосердечное признание…

- Прежде всего, - ответил я, - я категорически отрицаю взводимое на меня обвинение, что и прошу записать в протокол: никакой пропагандой я не занимался, почему и не мог тратить на нее денег.

- А, хорошо, хорошо, - с хитрой улыбкой опытного следователя ответил фон Трейман. - В таком случае, не будете ли вы любезны точно указать, какую сумму вы израсходовали в Гамбурге?

- Точно я не могу указать, - ответил я, - у меня нет при себе отчета, он в моих делах в Гамбурге, но приблизительно я истратил свыше 12 миллионов марок…

- Свыше 12 миллионов марок? - переспросил фон Трейман, не скрывая своего удовольствия по поводу так ловко выуженного у меня признания. - А! вот как, вот как, очень хорошо… Господин комиссар, не угодно ли вам записать это признание господина консула… Да, так… А на какие именно точно цели вы израсходовали в один месяц вашего пребывания в Гамбурге столь колоссальную сумму денег?

- Если вопрос этот вас интересует, вам нужно взять мои бухгалтерские книги, которые остались в Гамбурге. Или, еще лучше, обратитесь в банк "Дисконто Гезельшафт", где у меня текущий счет и где я хранил и храню все отпущенные мне суммы и через который я производил платежи по предъявленным мне счетам и требованиям.

Лицо у моего следователя вытянулось.

- А, - разочарованно протянул он. - Но на что вы тратили деньги?

Я объяснил: на уплату пароходству и страховым обществам. Он стал наседать на меня и сказал, что ему хорошо известно, что я тратил и на другие цели. И он вытащил из досье номер газеты, в которой было отмечено мое пожертвование 1000 марок в пользу семей убитых во время революции, и предъявил его мне. Я, конечно, подтвердил.

- Так вот, это и есть ваше преступление, - сказал фон Трейман.

- Так значит, все лица, которые внесли тогда те или иные пожертвования, тоже привлечены к ответственности? - спросил я.

Он смутился, сказав, что это видно будет. Полицейский комиссар пришел ему на выручку и, отозвав его к окну, стал ему что-то доказывать и в чем-то убеждать его…

Не менее слабо было и обвинение меня в желании бежать из страны, правительство которой усиленно настаивало на моем отъезде из нее. Я тут же попросил разрешения мне обратиться к помощи адвоката. Фон Трейман резко отказал мне.

Из этого допроса так ничего и не вышло. Я внес также протест по поводу моей абсолютно ни в чем не повинной жены и потребовал свидания с ней. Снова частный разговор с комиссаром, и мне объявили, что нам разрешено поместиться в одной камере.

Меня увели и через некоторое время отвели в обширную камеру на 24 человека, где я нашел уже и свою жену и наши вещи. Таким образом, нас и держали вместе во все время этого почти двухмесячного тюремного сидения.

Вскоре меня снова вызвали на допрос, причем тот же фон Трейман сказал мне, что моя жена и я арестованы в качестве заложников за каких-то немецких граждан, арестованных советским правительством в Риге, и что нас постигнет равная им участь… И началось безрадостное прозябание в загрязненной, запущенной тюрьме, полной насекомых, в которой обыкновенно держат воришек и проституток. В то время Германия находилась в ужасающих экономических условиях, а потому и немудрено, что и тюрьмы были в самом плохом состоянии: пища была отвратительна (мы питались на свой счет, и нам приносили обед из какого-то плохенького ресторана), да и не топили почти совсем, хотя стояла на редкость суровая зима: лишь два раза в день, в шесть часов утра и в шесть вечера пускали по трубам пар на полчаса, и вслед за тем все выстывало. Но были периоды, когда за недостачей угля и совсем не топили. Немудрено, что я, не оправившись еще как следует после испанки, стал все слабеть, точно таял, а потому пребывание в тюрьме было для меня очень мучительно…

В тюрьме я случайно узнал, что, кроме Е. К. Нейдекер, был арестован также "по моему делу" и Коновалов, которого содержали в том же полицейпрезидиуме. Впрочем, Е. К. Нейдекер, как германская подданная, была освобождена через три дня. Я распорядился, чтобы Коновалову давали обед из того же ресторана, из которого получали и мы. Через некоторое время Е. К. Нейдекер добилась разрешения навещать нас, и при первом же свидании она сообщила нам, что на другой же день после ее ареста у нее на квартире в предместье Берлина был произведен обыск. В ее квартире никого не было. Перевезя после нашего отъезда в Хадерслебен оставленные нами в Гамбурге вещи к себе, она просто заперла свою квартиру на ключ, попросив соседей наблюдать за ней. Явившиеся для обыска солдаты во главе с офицером взломали замок и, к изумлению соседей, произвели обыск, но, в сущности, это был простой грабеж средь бела дня. Солдаты похитили все ее драгоценности и массу наших вещей, причем этот "обыск", по свидетельству соседей, происходил под рояль, на котором играл офицер, пока "работали" солдаты. Все награбленные вещи солдаты взвалили на грузовик и уехали…

И Е. К. Нейдекер, и я подали формальную жалобу, но бесплодно…

Находясь в тюрьме, я продолжал настаивать на том, чтобы мне дали возможность обратиться к адвокату. Мне упорно отказывали, несмотря на то что арестованному вскоре после нас Радеку, как мы узнали из газет, было тотчас же разрешено обратиться к известному адвокату Розенбергу. Тогда я в одно из свиданий с Е. К. Нейдекер передал ей тайно письмо на имя бывшего посольского юрисконсульта Оскара Кона, который в то время был членом национального собрания, заседавшего в Веймаре. Но время шло, а Кон не являлся. От той же Е. К. Нейдекер я узнал, что власти скрывают наш арест от газет и, в частности, обязали ее под угрозой немедленного нового ареста никому не говорить, что сталось с нами… Мы были тщательно изолированы от всего мира; к нам никого, кроме Нейдекер, не пускали, никому не позволяли писать письма, и ни от кого мы не получали писем. Правда, несколько раз за время нашего сидения к нам в камеру проникали в форме надзирателей и в штатском какие-то подозрительные люди с предложением передать на волю письма, вести нашим знакомым и вообще помочь нам. Но, подозревая провокацию, я упорно отказывался от этих услуг.

Как ни тяжело было для нас сидение в тюрьме, но было одно светлое явление, о котором мы всегда вспоминаем с чувством искренней благодарности. Этим явлением было отношение к нам тюремной администрации, которая все делала для смягчения тяжести нашего заключения, относясь к нам с исключительной сердечностью и стараясь всячески скрасить нашу жизнь…

Заметив, что у меня началось кровохарканье и что мне с каждым днем становится все хуже, смотритель тюрьмы направил ко мне тюремного врача, доктора Линденберга. Очень старенький и слабый, этот почтенный доктор отнесся сперва ко мне весьма сурово, как к ярому и преступному большевику. Но по мере наших свиданий старичок все более и более отмякал и в конце концов принял в нас и в нашей судьбе самое горячее дружеское участие…

Недели через три после нашего заключения нас однажды утром отвезли в Моабит на допрос. Сопровождал нас агент полиции в штатском. Это был очень предупредительный человек, который сразу, сказав, что ему известно, что нас держат в тюрьме незаконно, стал уверять, что после допроса в Моабите нас освободят.

Допрашивал меня главный прокурор, доктор Вейс, являвшийся чем-то вроде нашего прокурора судебной палаты. Выслушав мои подробные объяснения по поводу моих "преступлений", он, не обинуясь, сказал, что наше заключение является незаконным, что на основании произведенного расследования и моих объяснений прокуратура пришла к заключению, что в данном деле нет никакого состава преступления и что поэтому я и моя жена подлежим немедленному освобождению.

- Я совершенно не понимаю, за что же вас арестовали и держат так долго в заключении? - недоумевая, спросил он.

Я сообщил ему о последнем заявлении фон Треймана, что нас держат как заложников. Он густо покраснел и сказал:

- В Германии нет такого закона… закона о заложниках… Это не может быть, тут какая-нибудь ошибка… Сейчас вас освободят… Вот мы поговорим по телефону при вас же, чтобы вы слышали все, что мы скажем…

И он обратился к своему помощнику и попросил его переговорить с Надольным. И я слышал, как этот молодой прокурор говорил Надольному, что по расследовании дела прокуратура пришла к заключению, что меня держат совершенно незаконно и что она требует немедленного освобождения нас… Однако, по мере этой телефонной беседы, голос прокурора все падал и падал… Тем не менее он сказал нам, что не сегодня, так завтра мы будем освобождены… по выполнении министром иностранных дел некоторых необходимых формальностей. Сердечно и радушно прощаясь с нами, доктор Вейс с гордостью сказал:

- Вы видите, что в Германии нельзя держать в заключении людей, ни в чем не повинных…

И нас снова повезли в полицейпрезидиум, где мы просидели еще более трех недель, все время находясь в распоряжении министерства иностранных дел. Не знаю, долго ли мы сидели бы еще в тюрьме и вообще что было бы с нами, если бы нас не освободил старичок доктор Линденберг. Он долго и упорно хлопотал о нашем освобождении ввиду нашего болезненного состояния, писал бумаги, удостоверения в том, что мы "не способны выносить тюремное заключение" ("nicht haftfahig"), и требовал самым настоятельным образом хотя бы нашего интернирования в больнице. Как-то - это было дня за три до нашего освобождения - Е. К. Нейдекер, пришедшая на свидание с нами и ждавшая в канцелярии, слыхала, как доктор Линденберг вызвал Надольного к телефону и говорил ему:

- Это ни в чем не повинные люди… Ведь прокурор сказал, что их арест незаконен… Я требую, чтобы их немедленно освободили. - И далее, на какое-то возражение Надольного, он с раздражением крикнул - Я доктор, а не палач… прошу не забывать этого!

Назад Дальше