- Ну, полно вам, ребята, языки чесать, нечего зря в колокола звонить, - оборвал его один из красноармейцев, оказавшийся старшим. - Так это они невесть что болтают, - заметил он, обращаясь ко мне, - пустомели… А вот вам, товарищ консул, придется идти с нами к ротному… там вам все объяснят…
И мы направились куда-то вдаль от боевой линии. Мы подошли к ряду изб, в одной из которых и помещалась канцелярия ротного командира. Я вошел в светлую горницу и увидал двух молодых людей в русских рубашках, занятых игрой в шахматы. Один из игравших был ротный командир, другой полуротный. Оба они были прапорщики запаса из студентов, призванных на войну. Они прямо накинулись на меня с массой вопросов: как и что делается за границей? Пришлось делать целый доклад. Наконец меня и моих спутников отправили в сопровождении конвоя в полковой штаб, находившийся далеко, в лесной чаще. Так, все на тех же телегах, переезжая из штаба в штаб, мы продвигались по пути к Двинску.
Грустная и тяжелая это была дорога. Мы ехали по разоренной стране. Всюду следы войны. Обгорелые остатки целых выжженных деревень. Кое-где встречались покинутые концентрационные лагери, напоминавшие клетки для диких зверей. Мы ехали, вернее тащились по лесам и пустыням, поросшим травой, вдоль запущенных полей, и мы почти не встречали скота, - все или почти все было реквизировано, перерезано… И всюду картины лишений, лишений без конца! С большим усилием и за безумные деньги мы раздобывали необходимую провизию. Но особенно меня поражало население тех местностей, по которым приходилось проезжать. Уныние и полная безнадежность царили повсюду, и люди даже не скрывали своего отчаяния и в случайных беседах открыто жаловались на то, что большевики довели их своими реквизициями и всей своей политикой до полного разорения, полной нищеты, - что они постепенно перерезали весь скот… Сопровождавшие нас красноармейцы лишь подтверждали слова крестьян и тоже грустно и безнадежно вздыхали. Никто не скрывал своей ненависти к новому режиму, и все ждали освобождения извне, от французов, англичан, немцев…
Переночевав еще в Ново-Александровске, мы на второй или третий день под вечер добрались, наконец, до Двинска. Остановились в грязной, запущенной гостинице, хозяйка которой не скрывала своего недовольства, говоря, что большевики ее вконец разорили. Поражало то, что никто не боялся говорить вслух о своей ненависти к большевикам и о своих "контрреволюционных" надеждах и вожделениях. Хозяйка нашей гостиницы, узнав, что мы приехали из Германии, с горечью сказала мне:
- Ах, господин, господин, зачем же вы не остались там?.. Вы сами полезли в петлю… Над нами ведь царит проклятие… Что мы будем делать!.. только Бог знает… Все помрем…
Я отправился в штаб начальника двинского укрепленного района. Это был старый боевой генерал царской службы, человек очень почтенный и искренно служивший (он говорил об этом откровенно) не большевикам, а России, какова бы она ни была… Политкомиссар Аскольдов в разговорах со мной отзывался восторженно об этом генерале, и, насколько я мог судить, между ними обоими были самые теплые товарищеские отношения, основанные на объединявшей их обоих преданности делу. Оба, и генерал и политкомиссар, встретили меня очень приветливо и тепло. Конечно, и здесь я должен был, как это повторялось во всех штабах по пути моего следования, делать подробные сообщения о том, что творится за границей. К ним почти не доходили известия извне…
Только из Двинска я мог послать в Москву телеграмму Красину по адресу "Метрополь, комната № 505", сообщенному мне Аскольдовым. И уже через два часа мне в гостиницу был доставлен ответ за подписью Красина с указанием адреса, где я должен был остановиться, на Б. Дмитриевке.
Поздно вечером ко мне в гостиницу явился комендант города Двинска. Это был препротивный молодой человек, партийный коммунист. Представившись мне, он тотчас же вызвал к себе хозяйку гостиницы и, не знаю уж почему, сразу же стал говорить с ней грубо, обращаясь к ней на "ты" и, к моему возмущению, все время пересыпая свою речь словами "жиды, жидовка".
- Ты у меня смотри, - начал он свою речь, - чтобы господину консулу не было оснований жаловаться!.. Ты всякие эти жидовские фигли-мигли оставь!.. Слышишь!..
- Слушаю, господин комендант… Будьте покойны, - я сделаю все, чтобы господин консул были довольны… Конечно, теперь трудно с провизией и вообще трудно, но все, что я могу, будет сделано…
- Нечего мне зубы заговаривать, знаю я тебя, жидовская морда, знаю!.. И имей в виду, что господин консул и его спутники будут стоять у тебя в порядке реквизиции - никакой платы, понимаешь!..
- Слушаю, господин комендант…
Я не выдержал. Отозвав в другую комнату ретивого коменданта, я заявил ему свой протест по поводу манеры его обращения с этой почтенной женщиной и сказал, что я, конечно, буду платить, что я уже сговорился с ней о цене за комнаты и пр.
- Ха-ха-ха! - искренно расхохотался он. - Вы привыкли там, за границей, а здесь, у нас, не Европа. Все это сволочи, буржуи, контрреволюционеры, - с ними иначе нельзя, а то они к нам на шею сядут. Ведь это все наши враги, и добром с ними ничего не сделаешь… Будьте покойны, товарищ, я знаю, что делаю…
- Все это хорошо, - ответил я, - только я вам заявляю, что не хочу принимать участия в тех оскорбительных выходках, которые вы себе позволяете, и имейте в виду, что я за все буду платить…
- Ну, нет-с, этого я вас прошу не делать, вы подорвете мой престиж, ведь теперь война… А оскорбления!.. Ха-ха-ха! Вот уж это ей нипочем - раз вытереться… - И он, отмахнувшись от меня, как от назойливой мухи, возвратился в комнату, где мы оставили хозяйку, и снова накинулся на нее.
Как ни хлопотала несчастная "контрреволюционерка", стараясь угодить нам, доставая свое лучшее белье, готовя нам ужин, тем не менее мы могли провести у нее только одну ночь, которую мы все не спали, ведя отчаянную борьбу со вшами, покрывавшими и нас и наши вещи… Весь дом был наполнен этими паразитами. Наутро мы перебрались в другую гостиницу, относительно довольно чистую. С большим трудом я уговорил хозяйку покинутой гостиницы взять с меня плату, уверив ее всеми мерами, что не скажу об этом коменданту…
В Двинске нам пришлось задержаться на несколько дней из-за железнодорожной разрухи: не было подвижного состава. И мы воспользовались этим временем, чтобы немного передохнуть после долгого и утомительного пути на простых крестьянских телегах по избитым, вконец испорченным дорогам. За это время мне пришлось познакомиться с поистине ужасной жизнью двинчан. Подвоза из разоренных реквизициями деревень не было. У крестьян отбиралось все: хлеб, скот, всякие овощи, словом - вся провизия. Рынки пустовали, большинство лавок было закрыто. Всюду нищие. И по словам местных жителей, нас ждал голод и в пути по железной дороге. С большими усилиями, не желая прибегать к помощи "бравого" коменданта, мы запаслись, при содействии хозяев гостиницы, кое-какой провизией для пути по железной дороге.
Аскольдов и генерал снабдили меня всевозможными пропусками, открытыми листами, удостоверениями к разным властям об оказании мне и моим спутникам всякого рода содействия к беспрепятственному следованию в Москву, о том, что мой и моих спутников багаж не подлежит таможенному досмотру, специальное удостоверение за массой подписей (Аскольдова, генерала, коменданта, председателя местной ВЧК и пр.) на имя агентов и учреждений ВЧК, что наш багаж не подлежит их ревизии и пр. Все эти бумаги составили собою целый объемистый пакет. Уже одно только умопомрачительное количество этих удостоверений и приказов к разного рода властям способно было вселить подозрение и сомнение в их целесообразности, - ведь у семи нянек дитя без глаза.
Наконец мы выехали из Двинска. Нам отвели половину вагона третьего класса, которая была закреплена за мною путем специальных удостоверений к военным, железнодорожным властям и учреждениям ВЧК. Но, как и следовало ожидать, на первой же станции, где вагоны брались штурмом, к нам в отделение набилось народу, что ни пройти, ни пролезть. Но тут, без моего вмешательства, явился предупрежденный по телефону из Двинска начальник станции с агентами ВЧК, которые, несмотря на наши протесты (было просто стыдно пользоваться исключительными условиями), грубо удалили почти всех пассажиров, лишь по моим настояниям оставив немногих, впрочем ехавших до ближайшей остановки. И тут же, как я это понял вскоре, ко мне прикомандировали чекиста под видом красноармейца, возвращающегося из командировки, попросив меня приютить его в "моем" отделении до Москвы. Он на всех остановках запирал наш вагон на ключ и никого не впускал в него… Не знал я и не думал тогда, что с этих пор я был обречен в дальнейшем всегда иметь около себя этого соглядатая: изменялись лишь лица, но "ангел-хранитель" всегда был со мною. Но об этом дальше. По временам я урывался от моего соглядатая и входил во второе отделение нашего вагона. Там сидели крестьяне и всякого рода люди, и мне приходилось слышать отрывки из их разговоров, полных нескрываемого озлобления против большевиков, жалоб на грабежи и насилия под видом реквизиций… Становилось душно от этих разговоров и жалоб и было больно и тяжело, точно я переживал тяжелый сон…
Несмотря на все удостоверения, наш путь по жел. дороге шел с перерывами. Так, помню, это было уже в Смоленске, поезд остановился, и я вошел в контору начальника станции. Она была вся забита волнующимися и кричащими людьми. Среди них, точно в истерике, вертелся начальник станции в изодранной одежде, в красной измятой и покрытой пятнами фуражке. Его осаждали разные лица. Все это были представители разных ведомств, снабженные, как и я, тучами предписаний, удостоверений, приказов. Все они наперебой требовали от этого мученика в красной фуражке отправить их, тыча ему в глаза свои удостоверения, крича и угрожая. Начальник станции, точно волк, травимый со всех сторон борзыми, сыпал ответы направо и налево.
- Я ничего не могу сделать, товарищи, - надрываясь, кричал он в одну сторону, - нет подвижного состава… Жалуйтесь, - отвечал он другому, - что хотите делайте со мною, хоть расстреляйте, не могу: нет подвижного состава, нет тяги… только завтра, если прибудет состав, я могу отправить поезд… Хорошо, - говорил он третьему, - увольняйте, мне и так больше невмоготу…
А осаждавшие его кричали, жестикулировали, ругались площадными словами, дергали его каждый в свою сторону, требуя, чтобы он слушал… Мне тоже нужно было справиться о времени дальнейшего следования. Но я не решился в свою очередь терзать этого страстотерпца и ушел. От кого-то я узнал, что поезд на Москву предполагается на другой день. Мы выгрузили наш багаж, перетащили его в находившийся около вокзала какой-то полуразрушенный домишко, где один из носильщиков устроил нас на ночлег. Все мы поместились в одной проплеванной и загаженной комнате, почти без мебели.
Бродя в ожидании поезда по Смоленску, я видел и слышал то же, что и в пути: пустые рынки, заколоченные лавки, сумрачные лица, исхудалые и истощенные и озлобленные жалобы и проклятья. Все, кого я встречал в Смоленске и с кем говорил, были полны нескрываемой ненависти к большевикам. Так, хозяйка хибары, где мы нашли приют, узнав, что я "своей охотой" возвращаюсь в советскую Россию, начала охать и ахать и рассыпалась в жалобах на насилия…
- Вот у меня есть племянник, Мишей зовут. А вот уже четвертый месяц, как его чекисты арестовали и увезли в Москву, и с тех пор ни слуху ни духу… Писала я ему, а ответа нет, справлялась о нем и тоже ничего не добилась - точно в воду канул… А и арестовали-то его тоже зря. У него был товарищ, дружили они еще по школе. Ну, товарищ этот был, известно, еврей. Вот как-то раз - а было это четыре месяца назад - они и поспорили о чем-то друг с другом… люди молодые, ну, известно, долго ли поспорить. Ну только Миша и обругай его в споре-то "жидом", а тот его "кацапом…" А звать его Гершкой. И вот этот Гершко побежал в милицию жаловаться, а оттуда его послали в Чеку, вот и пришли чекисты и забрали моего Мишу - ты, говорят, черносотенец, не имеешь ты полного права выражаться… Ну, а Миша говорит: "Да он обругал меня "кацапом"…" Они не стали его слушать да отослали в Москву. Теперь и сам этот Гершко плачет по Мише, "что, мол, я со зла наделал, погубил лучшего моего друга…" Ходил он сам в Чеку, просил ослобонить Мишу, а ему ответили, что так этого дела оставить нельзя, потому что тут "контрреволюция"… Уж Гершко и прошения посылал в Москву, и все нипочем, а Миша мой сидит да сидит, коли жив еще..
Мы добрались наконец до Москвы. Это было 6 июля 1919 года. Нашлись какие-то носильщики, которые, выгрузив наш обильный багаж, повезли его на ручной платформе-тележке к выходу. Я сопровождал его. Вдруг несколько человек в кожаных куртках грозно остановили носильщиков.
- Стой! - властно крикнул один из них. - Откуда этот багаж, чей?..
Носильщики остановились. "Это чекисты", - быстро шепнул мне один из них. Я подошел к старшему и, назвав себя, дал ему все указания.
- Ага, - ответил он, - так… ну так тем более багаж должен быть осмотрен нами…
- Нет, товарищ, - твердо и решительно возразил я, - мой багаж вашему осмотру не подлежит…
- Не говорите глупостей, гражданин, мы знаем, что делаем, вы нам не указ… Предъявите ваши документы и идем с нами…
- Никуда я с вами не пойду и производить обыск в моем багаже не позволю… Вот мои документы, - сказал я, вытащив из кармана мои удостоверения. - Я вам не позволю рыться в моих вещах, я везу с собой массу важных документов, которые не имею права никому показывать: я еду из Германии, я бывший советский консул… Я сейчас позвоню Чичерину, Красину…
Чекисты в это время успели рассмотреть мои документы и после некоторых препирательств и ругани (настоящей ругани), с озлоблением, точно звери, у которых вырвали из зубов добычу, пропустили меня и моих спутников.
А кругом стояли стон и плач. Чекисты набрасывались на пассажиров, отбирали у них котомки, мешочки, чемоданы с провизией и реквизировали эти продукты. Напомню читателю, что в Москве в это время уже начинался лютый голод, а покупать и продавать что-нибудь было строго воспрещено, под страхом тяжелой кары… Все должны были довольствоваться определенными выдачами по карточкам, по которым почти ничего не выдавалось. Среди молящих и плакавших на вокзале мне врезалась в память одна молодая женщина, хотя и одетая почти в лохмотья, но сохранившая облик интеллигентного человека. У нее отобрали мешок с какой-то провизией.
- Не отнимайте у меня, прошу вас, - молила она чекиста, вырвавшего у нее из рук ее мешок. - Я привезла это моим детям… они голодают… Господи, я насилу раздобыла, за большие деньги… продала теплое пальто… не отнимайте, не отнимайте…
И она побежала за быстро шедшими чекистами, плача и моля…
- Знаем мы вас, буржуев, - говорил ей в ответ чекист, грубо отталкивая ее. - Спекулянты проклятые, небось на Сухаревку потащишь… А вот за то, что ты пальто продала, следовало бы тебя препроводить к нам…
Испуганная женщина моментально умолкла и быстро скрылась в толпе, оставив в руках чекиста добычу…
Я стиснул зубы, с трудом удержав себя, чтобы не вмешаться… Что я мог сделать…
Оставив моих спутников, я вышел с вокзала искать извозчиков. Их не было. Растерянный, стоял я, не зная, что делать, когда из подъехавшего автомобиля выскочил и бросился ко мне Красин, предупрежденный мною телеграммой из Смоленска…
XI
Красин предоставил мне свой автомобиль, и мы перебрались с вокзала на Б. Дмитровку (кажется, № 26), в дом, который по реквизиции был предоставлен комиссариату иностранных дел. Это был прекрасный барский особняк, роскошно и со вкусом меблированный. Но поселившиеся здесь товарищи успели загрязнить его и вообще привести его в невозможный вид. Оставшаяся при доме прислуга его прежних владельцев все время негодовала и жаловалась мне на то, что новые жильцы обратили его в "свинюшник".
Я, согласно уговору, поехал в "Метрополь" к Красину, с которым мы после долгой разлуки и пробеседовали чуть не весь остаток дня. Сперва я, конечно, рассказал ему о моих злоключениях, пережитых в Берлине, Гамбурге, об аресте и пр. И вот тут-то от него я и узнал, что Чичериным своевременно были получены все мои радиотелеграммы, посланные из Гамбурга, что даже сам Ленин одобрил меня и мой образ действий. Неполучение же ответа ни на одну из моих телеграмм Красин объяснял тем, что и Чичерин, относившийся ко мне под влиянием Воровского весьма отрицательно, и Литвинов, по свойственной его характеру завистливости, решили "подставить ножку" и оставить меня выпутываться как угодно из моего затруднительного положения. Затем Красин сообщил мне, что, узнав из телеграммы германского министерства иностранных дел о нашем аресте в качестве заложников, он требовал от Чичерина принятия мер к нашему немедленному освобождению. И Чичерин, и Литвинов уверяли его, что делается все необходимое, что они обмениваются телеграммами с германским правительством, но что последнее затягивает. Словом, оказалось, что и в данном случае было сведение личных счетов со мной. Меня спокойно бросили на произвол судьбы…
Я упоминаю об этом не для того, чтобы жаловаться или рисоваться моими страданиями, нет, а с единственной целью показать читателю, как советское правительство и его деятели, сводя свои личные счеты, относятся к своим даже высоко стоящим сотрудникам, каковым был я, сознательно обрекая их на всякие случайности: ведь ничего не было сделано для освобождения тех германских граждан, заложниками за которых мы являлись. Они все - и Чичерин и Литвинов - не могли не понимать, что своим пассивным отношением они обрекают меня на всякие случайности, вплоть до расстрела… Но что им, всем этим не помнящим родства, до других, что им, этим "идеологам" борьбы "за лучший мир", до чужой жизни…