XXV
Прошло несколько дней, и в Ревель, проездом в Москву, прибыл В. Л. Копп. Я уже говорил о нем, описывая начало его карьеры в Берлине, где я по воле рока, так сказать, принял его от "советской купели"… По изгнании советского посольства из Германии он в качестве вчерашнего ярого меньшевика был принят в Москве очень холодно. Правда, он поторопился заделаться "твердокаменным" большевиком, но доверия к нему не было, и, насколько я знаю по рассказам других, особенно недружелюбно к нему относился Чичерин, тоже бывший меньшевик… Поняв, что тут взятки гладки, Копп обратился к Красину. Как я упоминал, покойный Красин был очень добрый и доверчивый человек, отогревший на своей груди не одного темного героя. Так, между прочим, еще в дореволюционное время, будучи директором "Сименс и Шуккерт", он отогрел Воровского, Литвинова и многих других, поспешивших при советском режиме "отблагодарить" его и ставших его неукротимыми врагами, как, например, Литвинов, вечно тайно и явно копавший ему яму…
Красин относился очень терпимо к людям и их взглядам и, в частности, был чужд того беспардонного озлобления, с которым большевики относились к меньшевикам. В тяжелые времена подпольной работы революционеров он, как и я, вел борьбу с меньшевистским крылом социал-демократической партии, но эта борьба никогда не переходила у него в личную. Поэтому, например, выступая на всех партийных съездах против покойного Г. В. Плеханова, он сохранял с ним самые хорошие личные отношения до самой смерти последнего… Копп хорошо знал, с кем имел дело, и без труда сумел войти в доверие к Красину, принявшему его на службу в комиссариат торговли и промышленности на скромную должность заведующего одним из незначительных отделов. Копп понимал, что на этой должности он карьеры не сделает, он понимал, что для того чтобы выдвинуться и заставить "сферы" забыть о своем былом меньшевизме, надо сделать что-нибудь выходящее более или менее из ряда обыденного.
Зная хорошо немецкий язык и Германию, он предложил Красину перебраться тайно в Германию и, пользуясь там личными знакомствами, исподволь завести торговые сношения с Германией. Красин одобрил эту авантюрную идею. Но для осуществления ее требовалось согласие других и, между прочим, самого Ленина, который встретил этот проект крайне отрицательно, подозревая в нем какие-то тайные меньшевистские махинации. С большим трудом удалось Красину разубедить Ленина и получить его согласие… В конце концов Красин наладил это дело так, что Копп был присоединен к одной из партий немецких военнопленных, возвращающихся на родину, в качестве германского солдата (конечно, переодетый в германскую форму), что было нетрудно устроить, так как Копп в совершенстве владел немецким языком. В Москве в то время находилось отделение германского Совета солдат и рабочих, которое, по рекомендации Красина, выдало Коппу соответствующее удостоверение, и Копп двинулся в путь. Советское правительство, с своей стороны, снабдило его средствами, состоявшими из значительного количества реквизированных бриллиантов, которые Копп скрыл на себе и которые он взялся - продавать, чтобы иметь средства для своих операций. Когда я возвращался из Германии в Россию, я узнал от комиссара Аскольдова, что дорогой, ночуя в Ново-Александровой, я разминулся с той партией германских военнопленных, с которой шел Копп.
Когда я был в Москве, от Коппа получались изредка письма, но никаких серьезных дел у него не налаживалось. Тем не менее он стал на виду. А после того, как во всей Европе начался поворот в сторону установления мирных отношении с советами, Копп, хотя и не был аккредитован в Германии советским правительством, стал, по существу, торгпредом, развивая значительные операции, о которых ниже.
По дороге из Берлина Копп заехал в Копенгаген, где в то время находился в качестве члена делегации Красина Литвинов, которого англичане не впустили в Англию, несмотря на очень благожелательное отношение Ллойд Джорджа к советской России. И вот здесь, в Копенгагене, Копп и Литвинов очень сошлись, и их дружба, основанная, надо полагать, на принципе "рыбак рыбака видит издалека", с годами, кажется, все растет и крепнет.
Трудно было узнать в этом растолстевшем, с солидным брюшком, очень тщательно одетом господине того Коппа, которого я некогда под расписку принимал от немецкого конвойного солдата в виде оборванного русского военнопленного, робкого и угодливого, старавшегося со всеми ладить… Теперь он чувствовал себя уже на твердой дороге, он уже угодил начальству, и в самом тоне его, в манере держать себя и говорить появились столь несвойственная ему раньше вескость и солидность, часто и легко переходящие в хамство и наглость, свойства, которыми отличается и Литвинов.
На другой день после приезда Коппа - это было в воскресенье - в пять часов утра в дверь моей комнаты раздался энергичный и настойчивый тревожный стук. Я еще спал, так как накануне работал до поздней ночи. Накинув на себя кое-что, я бросился к двери, полный тревоги: так стучат только при пожаре или вообще при исключительных обстоятельствах. На мой вопрос: "кто там?" - голос из-за двери торопливо и тревожно ответил мне:
- Это я, Георгий Александрович… Седельников… с экстренным поручением от Чичерина и Лежавы…
С Тимофеем Ивановичем Седельниковым я познакомился в Москве, когда собирался в Ревель. Он занимал в Наркомвнешторге какую-то фантастическую должность, честь изобретения которой всецело принадлежит "гениальности" Лежавы, этого "без пяти минут государственного деятеля", - он был "организатором Наркомвнешторга". Дело в том, что Лежава за короткое время своего пребывания во главе комиссариата успел настолько запутать все дела и внести во все такую дезорганизацию, что для приведения их в порядок он не нашел ничего лучшего, как учредить эту, не только бесполезную, но даже приносившую вред должность, на которую пригласил Седельникова, человека более чем ограниченного по уму, нервноневменяемого, не имевшего никаких организаторских способностей, но зато поистине гениального путаника, крайне самоуверенного и напористого. Часто бывая перед отъездом в Ревель в Наркомвнешторге, я видел Седельникова "на работе": он ко всем лез со своими нелепыми указаниями, на всех кричал, всем что-то объяснял, сам путался и путал других, окончательно сбивая всех с толку… Он был членом Первой Государственной думы, казак, примкнувший к фракции трудовиков, крайний толстовец, но понимавший Толстого по-своему, как не снилось и самому Толстому. Однако он был глубоко и ригористически честный и бескорыстный человек, совершенно и до святости чуждый микроба стяжаний.
Он вошел или, вернее, влетел ко мне запыхавшись, точно проделал весь свой путь от Москвы в Ревель бегом. Он привез мне письмо от Чичерина и Лежавы. Оба они писали, что, по полученным ими точным сведениям, Балахович, стянув и увеличив свои банды, движется вперед с намерением перерезать железнодорожный путь, соединяющий Эстонию с Россией, а потому требовали, чтобы ревельское представительство немедленно приготовилось к отъезду из Эстонии и чтобы я тотчас же увез все золото, лежавшее на хранении в эстонском Государственном банке, и что Седельников командирован мне в помощь с поручением изъять и доставить в Москву золотую наличность. Тон приказа был строгий и безапелляционный и, как всегда у Чичерина, истерический… Но зная, как Чичерин, да и вообще московские деятели, легко впадают в панику, и видя, что и это письмо было написано в состоянии полной растерянности, я, естественно, усомнился в целесообразности и необходимости указанных мер. Ведь если бы Балахович начал движение наперерез линии, то, конечно, в Ревеле это было бы давно известно, и наша контрразведка не могла бы не быть в курсе этого, а следовательно, знали бы об этом и Гуковский, и я.
Было воскресенье, банк был закрыт… Между тем Седельников, не по разуму решительный и глубоко истерический, настаивал на том, что он сейчас же "выворотит наизнанку" весь эстонский Государственный банк, вынет золото и увезет его. А золота в банке было на двадцать миллионов рублей. Я позвал к себе Коппа, остановившегося в том же "Золотом льве", сообщил ему о распоряжении Чичерина и Лежавы и высказал свои соображения. Копп согласился со мной, и мы решили немедленно же отправиться к Гуковскому, чтобы сообщить ему эту новость и принять решение совместно. По случаю воскресенья Гуковский был за городом на даче, где жила его семья. Мы отправились туда втроем.
Само собою, я был категорически против, принятия упомянутых мер, которые могли бы только вызвать ненужные и вредные панику, и толки… Мне удалось убедить и Гуковского. И немедленно же по возвращении в город я бросился к прямому проводу, вызвал сперва Лежаву, а потом и Чичерина… Оба эти сановника пребывали в панике… Обычная московско-советская картина… Я с трудом успокоил их обоих, заверив, что о движении Балаховича, скитающегося и прячущегося почти в полном одиночестве, нет никаких сведений, и потому нельзя поднимать шум и вносить в общественное мнение тревогу, что нам совсем не на руку…
Уж не знаю, как и от кого, но в "Петербургской гостинице" уже ходили всевозможные слухи, укладывались чемоданы и пр. - все то, что мне приходилось уже несколько раз описывать выше. Я успокоил эти тревоги. Но на мое горе, Седельников, испросив по прямому проводу разрешение у Лежавы, остался на неопределенное время в Ревеле и по экспансивности своей бурной натуры и по усердию, а не по разуму вмешался в наши внутренние дела, обостряя и без того тяжелые отношения между мною и Гуковским. Но об этом ниже…
В скором времени по моему требованию Линдман представил окончательный счет по экспедиции товаров, требуя около четырех с половиною миллионов эстонских марок. Я поручил Ногину проверить этот счет не только формально, но и по существу.
Делаю необходимую оговорку. Конечно, я не собираюсь говорить во всех деталях о подвигах Гуковского, я привожу подробности лишь некоторых типичных дел, чтобы по ним дать читателю представление о том, как расхищались (а возможно, и сейчас расхищаются) народные средства. Представленная Линдманом в окончательный расчет фактура касалась, главным образом, экспедиции закупленных Гуковским селедок. Они оказались частью совершенно гнилыми, частью протухшими, проржавевшими и тому подобное (не будучи специалистом и позабыв уже многое, не могу точно указать всех недостатков этого залежалого, многолетнего товара). Селедки были укупорены частью в рассохшиеся, частью прогнившие и полопавшиеся бочки, почему из значительного числа их вытек рассол, и товар, говоря языком рыбаков, нуждался в "переработке и обработке", т. е., попросту говоря, в фальсификации с целью сбыть негодные, в общем, к употреблению селедки. Этой операцией, по указанию Гуковского, и был занят Линдман (кстати, принимавший какое-то участие и в поставке, кажется, в качестве посредника), причем "работа" эта производилась почему-то в Нарве, куда для надзора за ней и был Гуковским командирован покойный Маковецкий. Но Маковецкий был честный человек, и все попытки Линдмана "заинтересовать" его в этом деле не увенчались успехом. Маковецкий вел учет работам и материалу, затраченному на них, т. е. соли, лесным материалам, гвоздям и пр. Поэтому для окончательной проверки счетов Линдмана я передал всю эту отчетность Маковецкому, который, сверив все статьи представленного счета со своими записями, точно установил, что Линдману вместо четырех с лишним миллионов причитается всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок.
Проверка эта заняла много времени - более недели, если не ошибаюсь. Линдман же чуть не ежедневно приставал с требованиями "урегулировать счет", причем на этом настаивал и Гуковский. Естественно, что до окончания проверки я не мог разрешить уплату. И вот однажды Линдман явился ко мне с настоятельным требованием уплатить ему хотя бы часть, что-то около семисот тысяч марок, которые-де нужны ему для расчета с рабочими и за материал. Я опять отказал. Он пошел от меня к Гуковскому, который явился ко мне и стал настаивать, чтобы я уплатил Линдману хотя бы эту часть…
- Проверка не кончена, - ответил я, - но я уже теперь могу сказать, что Линдман страшно преувеличил счет и что ему причитается значительно меньше.
- Линдман - это честнейший человек, - горячо возразил Гуковский, - и я вам ручаюсь, что он ни одной копейки лишней не насчитал… Это я вам говорю… и вы должны ему все уплатить. Вы разоряете несчастного человека, он подаст на вас жалобу в суд… будет скандал!.. Наконец, я требую, чтобы вы уплатили ему все… И вам следует и впредь с ним работать…
Несмотря на эту сцену, я остался при своем.
В тот же день вечером Линдман вновь пришел ко мне. Вид у него был наглый. Он снова стал требовать до учинения с ним окончательного расчета уплатить ему семьсот тысяч. На мой новый отказ он, повторив угрозы, высказанные Гуковским, ушел…
Напомню читателю, что, сговариваясь с Гуковским о распределении между нами обязанностей, я в интересах сохранения престижа, чтобы не деквалифицировать его в глазах эстонского правительства, а также банков и вообще деловых сфер, нашел справедливым, чтобы за ним формально сохранилось право подписи, причем он клятвенно подтвердил мне, что никогда не будет пользоваться своею подписью…
На другой день я получил из банка уведомление об оплате чека, выданного Гуковским на имя Линдмана на сумму около семисот тысяч эстонских марок… На мой вопрос Гуковский нагло ответил мне, что он честный человек, и потому, раз я отказываюсь удовлетворить законное требование Линдмана, он должен был вмешаться… И дня два спустя он прочел мне новый донос, в котором он писал кому-то из своих "уголовных друзей" (кажется, Крестинскому, но, конечно, с копиями всем остальным), как, преследуя его и перенося свою злобу на всех работавших с ним, я, "не останавливаясь перед явной недобросовестностью", отказался покрыть счет Линдмана, экспедитора, честно работавшего у него все время. А потому он, Гуковский, чтобы избежать скандального процесса - ибо "глубоко возмущенный этим, простой, но честный Линдман хотел вчинить иск, обвиняя Соломона в недобросовестном отказе платить - должен был выписать чек за своей подписью, чем, дескать, и потушил готовый разразиться скандал"…
Проверка счетов Линдмана была закончена, и, как я выше упомянул, ему причиталось всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок, и, вычтя выданные им Гуковским деньги, я рассчитался с ним. Он требовал всю сумму, угрожал мне и письменно, и на словах судом и прочее. Гуковский лез ко мне, настаивал вместе с Линдманом, но не решался более самостоятельно выписывать чек.
В самом же начале моей деятельности в Ревеле ко мне явился из Стокгольма представитель известной своими электротехническими изделиями фирмы "Эриксон". Это был шведский инженер, очень приличный человек, часто бывавший до войны в России и говоривший недурно по-русски. Он предложил мне приобрести, кажется, восемьсот аппаратов Морзе. Закулисной стороной этого дела было то, что находившаяся с нами в состоянии войны Польша хотела купить эти аппараты. Не имея из России задания на покупку этих аппаратов, я срочно запросил Троцкого, который немедленно ответил мне, что аппараты эти крайне нужны военному ведомству и что он получил на приобретение их кредит, и просил сделать все, чтобы аппараты эти не попали к полякам.
Фирма "Эриксон", сколько я помню, требовала 960 шведских крон, т. е. ту же цену, по которой представитель продал Гуковскому одну партию в четыреста аппаратов. Не будучи электротехником, я поручил Фенькеви (инженеру-электротехнику) вести переговоры с представителем "Эриксон" и постараться, если возможно, сбить эту цену. После долгих, в течение нескольких дней, переговоров представитель фирмы "Эриксон" согласился понизить цену на пять процентов. Меня не удовлетворяла эта скидка, и я попросил Фенькеви прийти ко мне с представителем. Они пришли, и тут произошла сцена, о которой я не могу умолчать.
Я начал сам торговаться, доказывая поставщику, что цена, потребованная им, настолько высока, что мне придется отказаться от покупки. Он настаивал на своем, указывая на то, что предыдущая партия была куплена нами же по той же цене, с которой он теперь согласен скинуть еще пять процентов, что, принимая во внимание массу "накладных расходов", он никак не может скинуть еще, ибо и так фирме не останется почти никакой выгоды. Я же указывал ему на цены довоенные. Он несколько раз снова принимался высчитывать про себя "накладные расходы" и все повторял: "Меньше нельзя…" Наконец я как-то внутренне почувствовал, что в этих-то "накладных расходах" и зарыта собака. И я принялся вместе с ним расшифровывать этот "X".
- Ну, хорошо, - сказал я, - давайте выясним вместе, из чего слагаются эти накладные расходы… Скажем, укупорка, доставка с завода на пароход, фрахт с нагрузкой, выгрузкой… кажется, все.
Он неуверенно покачал головой.
- Разве это не все? - спросил я. - Ах, да, я забыл страховую премию… Теперь все, кажется. Переведем все это на деньги…
- Вы говорите, что это все накладные расходы? - с непонятным мне сомнением в голосе и подчеркивая "все", спросил он. - Разве больше для нас не будет никаких расходов?
- Я лично не знаю, - ответил я. - Вам виднее… может быть, есть еще какие-нибудь расходы… скажите, учтем и их…
- Гм… вы говорите, это все? - переспросил он вновь с каким-то удивлением и недоверием и снова подчеркивая слово "все". И, встав с кресла, он в раздумье прошелся по моему кабинету и, остановившись у печки, прислонился к ней спиной.
- Да, конечно, все, - подтвердил и Фенькеви. - Мы принимаем и проверяем доставленные вами аппараты здесь в Ревеле, в таможенном складе, и уже затем идут наши расходы, нагрузка в вагоны и железнодорожный тариф… все это вас не касается…
И вдруг представитель, к моему удивлению, сказал, как будто все еще сомневаясь:
- Если это все наши расходы… гм, я могу еще понизить цену…
- То есть?
- Я могу уступить аппрат по 600 шведских крон…
Я и Финькеви, оба посмотрели на него с нескрываемым изумлением. Он выдержал наш взгляд и еще раз повторил: "Шестьсот шведских крон…"
Проект договора вчерне был готов, оставалось только вставить в него цену и еще кое-какие детали… Мы занялись этим. Однако мы оба не могли опомниться от изумления. Но цена была вписана в договор, я ясно читал: "600 шведских крон…" И я обратился к представителю с вопросом:
- Теперь, когда дело окончено, позвольте задать вам один вопрос… Ваша фирма известна всему миру как солидная, серьезная фирма. Вы лично производите на меня впечатление солидного и серьезного коммерсанта… И вот я ничего не понимаю… Запросив 960 крон, вы в конце концов уступаете за 600… это скидка чуть не в сорок процентов… Я не понимаю… неужели же серьезная фирма может так бессовестно запрашивать…
- Я вам скажу всю правду, господин Соломон, - решительно и с волнением в голосе заявил он. - Да, я запросил, бессовестно запросил… так солидные дома и тем - более с солидными клиентами не поступают, это верно… Но дело в том, что при господине Гуковском надо было платить эти… как их… ну, да "фсятки" (взятки)… около сорока процентов… Извините, ведь я вас не знал…