- Георгий Александрович, я вас давно и хорошо знаю… мы старые товарищи… и, если и были между нами какие-либо недоразумения… там, в Берлине, то в них виноват был я, и даже не я, а разные обстоятельства, от меня не зависящие… Но, во всяком случае, и теперь заявляю… слушайте, Исидор Эммануилович, и вы, ибо я говорю это, главным образом, для вас, что все, что вы, Георгий Александрович, сейчас мне сказали и не только сказали, но и доказали, говорит всецело в кашу пользу, говорит за то, что вы действовали только в интересах дела… Ну, да одним словом, позвольте вам крепко пожать руку…
- Значит, - вставил своим скрипучим голосом Гуковский, - этим вы, Адольф Абрамович, осуждаете мою политику? Да?
- Я сказал, Исидор Эммануилович, - ответил Иоффе, - и предоставляю вам делать выводы…
- Да, я и сделаю выводы, хе-хе-хе! - сказал Гуковский. - И о моих выводах вы узнаете вскоре…
- Ах, я знаю, я знаю, - скучающим и брезгливым тоном ответил Иоффе. - Пойдут жалобы на меня… Но оставим все это. Я должен выполнить мою миссию… Между вами установились… да иначе и не могло быть… совершенно невозможные отношения, и об этом говорит вся Эстония и вообще вся заграница… И нам необходимо прийти к какому-нибудь соглашению. И вот насколько я знаю из слов Георгия Александровича, - вы, Исидор Эммануилович, не следовали тому соглашению, которое вы установили вместе с Георгием Александровичем… Я беру хотя бы дело с Линдманом… вы позволили себе выписать чек на 700 000 марок, чем нарушили ваше обещание не пользоваться оставленным вам для вида и для соблюдения конвенансов правом подписи…
В конце концов был выработан "мирный договор" между мною и Гуковским, сводившийся к тому, что он ведет лишь дипломатическую часть, я же торговую, и что ни один из нас не имеет права залезать в область другого. Мы оба подписали этот "мирный договор", в который, по моему настоянию, был внесен и такой пункт, что это соглашение представляет собою лишь письменное подтверждение того соглашения, которое состоялось между нами в самом начале моего пребывания в Ревеле.
Надо отметить, что наши "мирные переговоры" продолжались два дня и закончились уже в вагоне Иоффе, в котором он жил во время своей миссии в Ревеле. Кроме Гуковского и меня, в вагоне находились также Якубов и Седельников, с которыми беседовал Иоффе. Якубов, между прочим, очень определенно заявил, что он действует на основании инструкций Раб.-кр. инспекции и что едва ли Иоффе нужно вмешиваться в это дело, ибо Гуковский имеет право, в случае недовольства им как главой ревизионной комиссии, обжаловать его действия установленным порядком уже на суде, так как все поступки Гуковского, выявленные и установленные в порядке ревизии, представляют собой уголовно наказуемые деяния. И для образца он привел некоторые дела, на которые ревизия обратила внимание и в оценке которых мы с ним вполне сошлись. Тут Седельников запальчиво объявил, что он сделает свои показания на суде, перед которым Гуковскому придется отвечать.
Не могу не упомянуть об одном характерном эпизоде, происшедшем во время наших объяснений в вагоне Иоффе. Вдруг отворилась дверь и вошел какой-то очень толстый господин с громадным животом и жирным неприятным лицом.
- А, вот вы где! - воскликнул он, обращаясь к Гуковскому. - Разве вас еще не расстреляли? А мне говорили, что вас за все ваши художества давно приставили к стенке… А вы вот живы и здоровы!..
- Жив и здоров, хе-хе-хе, - отвечал Гуковский, здороваясь с вошедшим.
Вошедший оказался профессором Юрием Владимировичем Ломоносовым, с которым мне никогда раньше не приходилось встречаться. Он сказал, что только что из Стокгольма и что ему очень нужно повидаться со мною, условившись встретиться на другой день. Вскоре после его ухода наши "мирные переговоры" были закончены, и все отправились восвояси, кроме меня. Я остался еще у Иоффе, чтобы вспомнить старину (Берлин) и поговорить о ней. И между прочим, когда мы, наговорившись досыта о прошлом, перешли к настоящему, Иоффе сказал мне:
- Ну, дорогой Георгий Александрович, и выпала же вам марка! Вот уж не думал, что Гуковский такая гадина… И ведь я же содействовал его назначению в Ревель…
Мы дружески расстались с Иоффе. Его уже нет в живых. Его долго травили, несмотря на высокие посты, которые он занимал. Этой травлей его довели до глубокой неврастении, сопутствуемой какими-то психическими расстройствами. Он просил и умолял (совершенно больной и разбитый, он был в Москве) о разрешении уехать лечиться за границу, но тщетно.
Судя по нашей последней беседе с ним в Ревеле, во время которой он хотя и говорил со мной очень осторожно (ведь в СССР даже близкие друзья, увы, говорят друг с другом дипломатически), однако разочарование в советской деятельности и в советских достижениях прорывались в нем довольно определенно. Но тогда еще жив был Ленин, начавший уже в своих речах осторожно предостерегать товарищей от увлечений, которые он называл "детскими болезнями", подготовляя их таким образом к необходимости изменения твердокаменного курса в сторону постепенного смягчения режима и к переходу на новые рельсы, на рельсы строительства нашей родины, первым этапом чего и явилась новая экономическая политика, известная под сокращенным названием нэп… И Иоффе, даже не стесняясь, благо об этом говорил уже сам "Ильич", все свои надежды возлагал на изменение курса, как на единственный выход из того тупика, в котором уже тогда находилась Россия, так как видел вполне основательно спасение только в том направлении, с которым ведет теперь безумную борьбу Сталин, искренний, но неумный человек…
И я не сомневаюсь, что Иоффе говорил не со мной одним о своих разочарованиях и своих надеждах, что благодаря круговой системе сыска в СССР и взаимному подсиживанию и доносам становилось известным в сферах, где господином положения после смерти Ленина был уже Сталин. И потому-то, я полагаю, несмотря на все старания Иоффе, его просьбы и даже унизительные мольбы, ему отказывали в разрешении ехать лечиться за границу, где он, прозревший и разочаровавшийся в интегральном большевизме, мог быть (а я уверен, и был бы) опасен советскому правительству своими разоблачениями… Больной и физически, и душевно, весь терзаемый противоречиями, чувствуя себя в роковом кольце, из которого не было выхода, Иоффе, не желая сдаваться, - настолько-то был порядочен - покончил с собой выстрелом из револьвера… А ведь он был безусловно талантливый человек и, в частности, как дипломат пользовался далеко за советскими сферами выдающейся репутацией…
XXIX
Читателю, хоть сколько-нибудь следившему за развитием советской власти с самого ее появления на исторической арене, известно, конечно, что правительства всех стран, до Америки включительно, наложили в свое время, между прочим, бойкот на русское золото, которое, таким образом, легально не котировалось на западноевропейских биржах. Между тем у советского правительства для его закупок, не считая небольших запасов иностранной золотой валюты, оставшихся от царских времен, не было иных ресурсов, кроме золотых полуимпериалов. До моего приезда Гуковский, как я уже отметил, ведший небольшой обмен валюты лично, по произвольному, ему одному ведомому курсу, прямо из своего письменного стола, а в крупном масштабе при посредстве такого "банкира", как упомянутый выше Сакович, все время терял на этом обмене. Этому понижению курса нашего золота помимо бойкота способствовало еще и то, что, заключая договоры с разного рода поставщиками на товары, он в виде авансов открывал им аккредитивы, внося наше русское золото, которое уже сами поставщики должны были обменивать на ходовую, обычно шведскую, германскую и изредка английскую валюту. Поставщики пользовались угнетенным положением русского золота на западноевропейской бирже, а кроме того, входя с Гуковским в "полюбовные" сделки, лимитировали наше золото в иностранной валюте по самому низкому курсу. У нас же в Москве, плохо разбираясь в валютных операциях и переоценивая удельный вес бойкота русского золота, одобряли те курсы, о которых им сообщал Гуковский в своих реляциях, как о высших "достижениях".
Назначив меня в Ревель, советское правительство возложило на меня обязанность снабжать актуальной валютой все наши заграничные организации, возглавляемые Красиным в Лондоне, Коппом в Берлине, Литвиновым в Копенгагене и разными специально командированными в ту или иную страну лицами (как, например, Бронштейн, брат Троцкого) для определенных закупок, а также и многочисленные тайные отделения Коминтерна, пожиравшие массу денег… Задача эта при современной ситуации была очень нелегкая. Я имел возможность продавать золото только в Стокгольме. Конечно, стокгольмская биржа была лишь промежуточным этапом для нашего золота и в свою очередь перепродавала его (иногда, как мне говорили, для обезличивания нашего золота в интересах сокрытия его происхождения, его переплавляли в слитки "свинки") на крупных биржах, как берлинская, например. Разумеется, мы теряли от этой перепродажи, но ничего в то время нельзя было поделать… Когда я приехал в Ревель, наше золото продавалось Гуковским на стокгольмской бирже по (если не ошибаюсь) 1,83 шведской кроны на золотой рубль. Это было, разумеется, очень мало.
Прежде всего я устранил, конечно, "банкира" Саковича и вошел в непосредственные сношения с банкиром "Шелль и К°" и стал производить мои валютные операции через его посредство, что мне гарантировало известную устойчивость и добросовестность и избавляло от необходимости уплачивать еще и этому ненужному посреднику известную комиссию. Само собою, устранение Саковича не обошлось без сцены со стороны Гуковского. Через банк "Шелль" я вел и аккредитивные операции, устанавливая в договорах твердо тот курс, по которому я отдавал поставщику золото. Но биржа в Стокгольме была мала, и понятно, я не мог выбрасывать на нее, не рискуя понизить цену, большие количества золота. Приходилось действовать с выдержкой. Тем более что первое время "Шелль" был один, и у него не было конкурента.
Как раз в это время мне написал стокгольмский банкир Олоф Ашберг, о котором я уже упоминал в "Введении" этих воспоминаний. Он предлагал мне свои услуги как банкир, говоря, что по первому моему требованию он прибудет в Ревель. Я немедленно выписал его. Таким образом я устроил конкуренцию "Шеллю". Насколько я успел узнать Ашберга, работая с ним, это был умный и опытный и даже талантливый банкир, и он очень помог мне в Ревеле в моих банковых делах. Между прочим, он предложил мне сделать попытку продавать золото в Америке. Дело это было трудное, так как русское золото можно было провезти в Америку только контрабандой. Но Ашберг взял на себя всю эту неприятную сторону сделки. Я ему дал для пробы 500 000 золотых рублей, и спустя известное время он продал его в Нью-Йорке по небывало высокому курсу, около 2,35 шведской кроны за золотой рубль. Но это был единственный случай, и повторить его было нельзя из-за трудностей перевоза золота в Америку.
Развивая постепенно, шаг за шагом, мои операции по обмену золота, я путем упорной работы, все повышая и повышая курс золотого рубля, довел его до 2,19 шведской кроны на стокгольмской бирже. Должен отдать справедливость и Шеллю и Ашбергу, которые, конечно, зарабатывая сами, все время давали мне необходимые советы, чем и помогли мне в сравнительно короткий промежуток времени довести курс золотого рубля до указанного уровня.
Мою работу по поднятию курса рубля очень тормозили постоянные требования, предъявляемые лицами, которых я должен был питать валютой и которые осаждали меня, не давая мне возможности выжидать, что при правильном ведении валютных операций было необходимо. Мешал и досаждал мне также и Гуковский, при котором состоял некто (не ручаюсь за точность его фамилии) Дивеловский, титуловавший себя "полномочным представителем Коминтерна". Личность совершенно бесцветная, он, по распоряжению Коминтерна, которому был открыт беспредельный кредит, постоянно обращался ко мне с требованиями перевести в такой-то и такой-то валюте столько-то и столько-то за счет Коминтерна по таким-то и таким-то адресам: это были условные адреса на имя разных нейтральных лиц. Причем требования эти скреплялись подписью Гуковского. Я к Коминтерну не имел никакого отношения и являлся лишь его "банкиром", причем в моих книгах велся точный учет всем переведенным на его счет суммам. Могу сказать только одно, что денег на счет Коминтерна переводилось много… Будущий историк сможет, если книги эти не будут уничтожены, точно установить суммы выброшенных на дело "мировой революции" народных сбережений, которые я с таким трудом превращал в актуальную валюту.
Я сказал: "на дело мировой революции". Приведу из этой сферы один эпизод, из которого читатель увидит, как расширительно толковался этот термин и его потребности. Я опишу этот эпизод подробно, чтобы читателю были ясны все его детали.
Мне подают полученную по прямому проводу шифрованную телеграмму. Она подписана "самим" Зиновьевым. Вот примерный ее текст:
"Прошу выдать для надобностей Коминтерна имеющему прибыть в Ревель курьеру Коминтерна товарищу Сливкину двести тысяч германских золотых марок и оказать ему всяческое содействие в осуществлении им возложенного на него поручения по покупкам в Берлине для надобностей Коминтерна товаров.
Зиновьев".
И вслед за тем ко мне является без доклада и даже не постучав и сам "курьер" Коминтерна. Это развязный молодой человек типа гостиннодворского молодца, всем видом и манерами как бы говорящий: "А мне наплевать!" Он спокойно, не здороваясь и не представляясь, усаживается в кресло и, имитируя своей позой "самого" Зиновьева, говорит:
- Вы и есть товарищ Соломон?.. Очень приятно… Я Сливкин… слыхали?.. да, это я товарищ Сливкин… курьер Коминтерна, или, правильнее, доверенный курьер самого товарища Зиновьева… Еду по личным поручениям товарища Зиновьева, - подчеркнул он.
Я по своей натуре вообще не люблю амикошонства, и, конечно, появление "товарища" Сливкина при описанных обстоятельствах вызвало у меня обычное в таких случаях впечатление. Я стал упорно молчать и не менее упорно глядеть не столько на него, сколько в него. Люди, знающие меня, говорили мне не раз, что и мое молчание, и глядение "в человека" бывают очень тяжелыми. И, по-видимому, и на Сливкина это произвело удручающее впечатление: он постепенно, по мере того как говорил и как я молчал, в упор глядя на него, стал как-то увядать, в голосе его послышались нотки какой-то неуверенности в самом себе и даже легкая дрожь, точно его горло сжимала спазма. И манеры, и поза его стали менее бойкими… Я все молчал и глядел…
- Да, по личным поручениям товарища Зиновьева… по самым ответственным поручениям, - как бы взвинчивая себя самого, старался он продолжать, постепенно начиная заикаться - Мы с товарищем Зиновьевым большие приятели… э-э-э, мы… то есть он и я… Вот и сейчас я командирован по личному распоряжению товарища Зиновьева… э-э-э… никого другого не захотел послать… э-э-э… пошлем, говорит, товарища Сливкина… он, говорит, как раз для таких деликатных поручений… э-э-э… Меня все знают… вот и в канцелярии у вас… все… э-э-э… спросите кого хотите про Сливкина, все скажут… э-э-э… душа… э-э-э… человек…
Он окончательно стал увядать. Я был жесток - продолжал молчать и глядеть на него моим тяжелым взглядом…
- А что, собственно, вам угодно? - спросил я его, наконец.
- Извините, товарищ Соломон… э-э-э… верно, я так без доклада позволил себе войти… извините… может быть, вы заняты?..
- Конечно, занят, - ответил я. - Что же вам все-таки угодно?
И он объяснил, что явился получить ассигнованные ему двести тысяч германских марок золотом и что так как он едет с "ответственным" поручением самого товарища Зиновьева, то и позволил себе войти ко мне без доклада и даже не постучать. Он предъявил мне соответствующее удостоверение, из которого я узнал, что "он командируется в Берлин для разного рода закупок по спискам Коминтерна, находящимся лично у него, закупки он будет производить лично и совершенно самостоятельно, лично будет сопровождать закупленные товары", что я "должен ему оказывать полное и всемерное содействие, по его требованию предоставлять в его распоряжение необходимых сотрудников…" и что "отчет в израсходовании двухсот тысяч марок Сливкин представит лично Коминтерну".
- Хорошо, - сказал я, прочтя его удостоверение, - идите к главному бухгалтеру, у него имеются все распоряжения…
Он ушел. Была какая-то неувязка в документах. Он кричал, бегал жаловаться, всем и каждому тыча в глаза "товарища Зиновьева", свое "ответственное поручение" и пр.
- Кто такой этот Сливкин? - спросил я Маковецкого, который в качестве управделами должен был все знать.
- Просто прохвост, курьер Коминтерна, - ответил Маковецкий. - Но все дамы Гуковского от него просто без ума. Он всем всегда угождает. Одна говорит: "товарищ Сливкин, привезите мне мыла Коти"… "духов Аткинсона" просит другая. Он всем все обещает и непременно привезет… Вот увидите, и вам привезет какой-нибудь презент, от него не отвяжешься… Но он действительно очень близок Зиновьеву… должно быть, по исполнению всяких поручений…
И он замолк, так как был человеком скромным и целомудренно не любил касаться житейской грязи…
Перед отъездом Сливкин зашел и ко мне проститься, доложив о себе через курьера.
- Я зашел проститься, - сказал он, - и спросить, нет ли у вас каких-либо поручений?.. что-нибудь привезти из Берлина?.. Пожалуйста, не стесняйтесь, все, что угодно… денег у меня достаточно… хватит…
- Нет, благодарю вас, - ответил я, - мне ничего не нужно… Желаю вам счастливого пути…
Он ушел видимо разочарованный…