Не могу не отметить, что все поднятые Воровским и Стучко дрязги произвели на меня удручающее впечатление. Было противно до глубины души… По настоянию моих друзей, Красина и Менжинского, аргументировавших пользою дела, а также Иоффе, переведшего, в сущности, все дело на вопрос своего личного самолюбия, я вынужден был в конце концов согласиться…
Кстати, упомяну, что в течение этой склоки у меня как-то раз произошло объяснение с Воровским. Он пришел ко мне по какому-то делу в мой кабинет. Хотя отношения у нас, как я выше говорил, были более чем холодные, он не ограничился официальным запросом, а счел нужным сделать мне несколько комплиментов по поводу той позиции, которую я занял в переговорах об угле… В частности, он очень одобрял меня за то, что я повлиял на устранение от дела Парвуса. И еще он выразил свою радость по поводу того, что я буду назначен гамбургским консулом…
- Полноте, Вацлав Вацлавович, комедию ломать, - резко оборвал я его. - Ведь я же хорошо знаю, как вы относитесь к этому вопросу… хорошо знаю, как вы всячески стараетесь сорвать мое назначение… Меня это мало интересует, но увольте меня от ваших любезностей!..
Он стал уверять меня, что это неверно, что он ничем не проявлял себя в этом вопросе, наоборот, всячески поддерживал мою кандидатуру перед Иоффе… Меня взорвало от этой новой лжи, и я резко оборвал его и сказал, что больше не хочу говорить на эту тему, и попросил его перейти к цели его обращения ко мне, как к секретарю посольства…
* * *
Я перехожу к моим воспоминаниям о работе в Гамбурге. Но, расставаясь с описанием всего пережитого на советской службе в Берлине, я позволю себе сказать несколько слов от себя лично.
Как я и обещал в своем обращении к читателю, я пишу только правду, все время стараясь быть строго объективным и описывая действительность, встающую передо мной резко до картинности, не позволять себе выражений возмущения и негодования. А между тем в процессе всего того, что мне приходилось переживать, я, живой человек, человек, шедший на службу к большевикам не карьеры ради и не ради наживы, а лишь во имя идеи служения родине, не мог оставаться равнодушным к тому, что происходило вокруг меня… И все это, как оно и понятно читателю, не могло заглушить внутри меня тяжелых сомнений, размышлений и пр.
Само собою, я относился спокойно к многочисленным личным выпадам против меня, ко всякого рода кляузам, оскорблениям меня как личности, не желая становиться на одну доску хотя бы с пресловутым "личным секретарем" посла, которая с назойливостью липнущей к лицу мухи вечно старалась угостить меня какой-нибудь проделкой обывательского характера… Но, конечно, это мешало жить и работать. Отнимало много крови и времени. Но я был уже зрелым человеком, знал жизнь и не мог, конечно, не видеть и не сознавать, что во всем этом, т. е. в дрязгах и интригах и вообще во всем поведении "личного секретаря" и находившегося под ее влиянием Иоффе и других сотрудников, было, в сущности, много высоко комического. Но пошлость всегда остается пошлостью, как бы ни философствовать на эту тему. И вот эта-то пошлость, дававшая тон всему, пошлость, покрывавшая своим грязным налетом всю жизнь посольства, представляла собой глубокое болото, в котором, нередко казалось мне, вот-вот я захлебнусь… И было так трудно делать вид, что я не замечаю ее, и внешне ничем не реагировать на все эти мелочи, на все выходки, которыми меня старались донять. Но я сдерживался, молчал и лишь в разговорах с моим старым другом В. Р. Менжинским, также видевшим многое в высоко комическом духе, порой отливал свое возмущение и черпал бодрость…
Но это было еще с полгоря, все то, что было направлено лично против меня. Было многое гораздо хуже. В своем пошлом обывательском ослеплении, смешивая все понятия и уже совершенно не отделяя личного от общественного, исключительно думая о себе и о своем маленьком "я", эта публика просто мешала мне работать, противодействуя всему, что исходило от меня… И тут, конечно, я не мог оставаться спокойным наблюдателем жизни со всеми ее проявлениями, но в интересах моего служения должен был бороться, т. е. принимать известное участие в склоке, как это было, например, ну хотя бы в вопросе о назначении меня в Гамбурге консулом.
Не мог я, разумеется, оставлять без внимания те случаи - а их было миллион, - когда в посольстве творилось что-нибудь, явно направленное в ущерб делу. Напомню хотя бы о том, как все, кому было не лень, тратили деньги из государственной казны, на которую, повторяю, вся эта публика даже до образованного, но слабохарактерного Иоффе включительно, смотрела как на свою собственность, которой можно располагать по своему усмотрению… Упомяну также и о том, о чем я не говорил или очень мало говорил до сих пор, а именно об неудержимом обжорстве моих сотрудников. Явившись по своему положению нуворишами, дорвавшись до момента, когда они получили возможность, никем и ничем не сдерживаемые, "лопать" (да простит мне читатель это совсем не литературное выражение) сколько угодно и что угодно, и даже как угодно, они не стеснялись и форменным образом обжирались. И помимо того, что приобреталось за большие деньги в Берлине, из голодной, уже истощенной России постоянно доставлялись дипломатическими курьерами разные русские деликатесы, как икра, балык, колбасы, масло, окорока, консервы… Как ни пошла борьба в этом направлении, как ни унижает она человека, но я не мог и здесь не положить предела аппетитам сотрудников… И, конечно, это вызвало еще большее озлобление против меня и частое нарушение тех или иных введенных мною ограничительных норм. Упомяну вновь о низшем персонале, состоявшем из немецких граждан, главным образом, спартаковцев, которые, видя, как обжорствуют "господа" и считая себя равными с ними, следовали их примеру… Этот низший персонал, пользуясь внутри посольства неограниченной свободой, вечно устраивая какие-то собрания, тратя на них служебные часы и вырабатывая на них какие-то новые требования и протесты… Были, например, протесты по поводу того, что в столовую служащих на десерт подавался компот, а им просто сырые фрукты… И здесь шли склоки и дрязги, в которых мне приходилось вечно разбираться и по поводу которых мне приходилось держать ответ перед уполномоченными партии… Но были обстоятельства еще серьезнее.
Выше я говорил, что посольство было окружено целой сетью посторонних ему лиц. Тут были представители разных партий, а также и просто - иногда прикрытые партийной принадлежностью - охочие люди, стремившиеся использовать момент и урвать там, где, как они видели, плохо лежит. Эти последние выступали в виде разного рода посредников, говорили о своем влиянии в тех или иных политических партиях, на тех или иных политических деятелей, обещали устроить то или иное дело в интересах России… По заведенному еще до моего прибытия в Берлин порядку вся эта пестрая публика вела свои переговоры непосредственно с Иоффе или "личным секретарем" посла…
И народные деньги таяли и тратились зря, обогащая этих людей.
Я упомянул об одном из них, которого мне вместе с Менжинским удалось обезвредить, именно о Парвусе. Но устранение его вызвало, как я упомянул, много личного озлобления против меня…
И, разумеется, все это, вместе взятое, не могло не вызвать во мне горьких размышлений и тяжелых сомнений. Позволю себе сказать, что, решив идти на советскую службу, я шел на борьбу. И вот эта борьба развернулась передо мной и поглотила меня всего. Но что это была за борьба! Увы, это была мелкая, пошлая борьба с мелкими ничтожными людишками, черпавшими свою силу и энергию в своей первобытной, оголенной от всего высокого морали и этики…
Уже в Берлине во мне начали говорить сомнения, не сделал ли я крупную ошибку, пойдя на советскую службу. Уже там мне часто начинало казаться, что вся моя работа бесцельна, что бессмысленны все приносимые мною жертвы, что меня это советское чрево сожрет и поглотит так же, как в лице моих посольских товарищей оно пожирает и уничтожает разные деликатесы. Но жизнь была сильнее размышлений - она требовала, чтобы я не обращал внимания на всю эту пошлость, которая меня окружала, она втянула меня в свое колесо и вертела мною по своему произволу… И тогда я впервые понял на самом себе, что значит поговорка "коготок увяз"… Но во мне все еще тлела какая-то надежда, что все, о чем я упоминал, не что иное, как только ряд мелочей, обычных в жизни, что они являются лишь результатом переходного времени, что борьба с ними и возможна, и необходима, и что она не может не быть плодотворной, и под ее влиянием все это мелкое, ненужное исчезнет, как накипь. Хотелось верить, что все эти отрицательные стороны представляют собою следствие ломки старого, ненужного и постройки нового, необходимого. Хотелось верить, что сознание того, что именно необходимо, проникнет в сознание наших товарищей, и они пойдут по пути настоящего строительства новой жизни, отказавшись от всего утопического…
И, мучаясь в своих сомнениях, я говорил самому себе, что за всей этой обывательской пошлостью, за всеми этими перебоями стоит прекрасная и великая и такая чистая Россия, которой должно служить, не щадя себя и не предъявляя ей - даже в своих мыслях - никаких счетов за личные жертвы и лишения, ибо переживаемый великий процесс должен закончиться, и закончится торжеством России и ее великого народа… А в сравнении с этой великой целью таким ничтожным и смешным казалось мне мое маленькое "я"…
VII
Итак, 8 октября соглашение о покупке угля у германского правительства было подписано, и 9-го утром я со своим штатом уже выехал в Гамбург. Там на вокзале меня встретили представители пароходства и страховых обществ, тоже спешивших с отправкой угля в Петербург и потому выехавших в Гамбург еще до подписания соглашения. Эти лица все подготовили к моему приезду: заняли помещение для меня в гостинице, а также устроили для меня временно консульское бюро в одном из многочисленных громадных домов, сплошь наполненных пустовавшими, ввиду войны, помещениями, специально приспособленными под коммерческие бюро. В одном из них я временно устроил свою канцелярию. И, таким образом, в тот же день мы могли уже начать работу, материалы для которой были заранее подготовлены этими обоими представителями. Работа была очень спешная, сложная и нервная. Ввиду того, что нормальная консульская работа не требует значительного штата служащих, отправка же угля представляла собою явление временное, я ограничился очень небольшим личным составом. Он состоял из секретаря консульства, бухгалтера, делопроизводителя, помогавшего бухгалтеру на время спешки с отправкой угля, машинистки и агента для торговых поручений.
Работа закипела. Пароходы спешно грузились и выходили в море, и к двадцатым числам октября из разных немецких портов были отправлены все 25 пароходов со ста десятью тысячами тонн угля. А некоторые из этих пароходов, первые, успели уже и возвратиться обратно.
Одновременно я открыл также и деятельность консульства по всей его компетенции вплоть до торговых дел. Правда, в последнем отношении работы было мало. За время войны громадный мировой Гамбург находился в спячке: все было пусто, все стояло, и город и его мировой порт, когда-то кипевший жизнью, производили впечатление чего-то выморочного… Но на меня наш центр, в лице Красина, который в то время уже был народным комиссаром торговли и промышленности, возложил широкие торговые функции, прислав и продолжая присылать мне запросы и спецификации требуемых для России товаров. И хотя деловая жизнь в Гамбурге замерла, тем не менее изо всех щелей его полезли ко мне разные коммерсанты и спекулянты со всевозможными предложениями… Они не скрывали, что, несмотря на всю бдительность властей, они успели утаить много товаров, которые они и спешили навязать мне. Большинство этих коммерсантов, как это всегда и бывает в смутные времена, состояло из разных темных личностей. Среди них было немало и представителей русской колонии в Гамбурге.
В первый же день моего пребывания в Гамбурге я обменялся визитами с президентом сената и некоторыми другими официальными лицами. Президент сената и другие представители его (все больше коммерсанты) не скрывали своей радости по поводу моего приезда: они питали надежды, что благодаря мне удастся оживить торговую деятельность Гамбурга, и потому были очень предупредительны по отношению ко мне и к моим сотрудникам.
Конечно, я не мог, по своему положению российского консула, не коснуться и дел наших военнопленных. Они находились в разных разбросанных около Гамбурга концентрационных лагерях и на работах у частных хозяев, к которым они были прикреплены. Положение их было очень тяжелое, и именно русских военнопленных, с которыми обращались очень сурово, совсем не так, как с военнопленными других воевавших с Германией государств… И едва я успел приехать, как военнопленные стали засыпать меня жалобами на насилие и пр.
Иногда они появлялись у меня, получив на то разрешение, с личными просьбами, например, по оформлению их браков с женами-немками, с которыми они жили невенчанными, а также по сношению с родными в России и пр.
Вскоре же по моем прибытии ко мне явился и представитель русской колонии. Это был молодой человек, который представился мне, как "уполномоченный русской колонии".
- Правда ли, - нервно и сильно жестикулируя, обратился он ко мне сразу с вопросом, - что вы назначены гамбургским консулом?
Вопрос этот привел меня в понятное недоумение. Тем не менее я ответил ему утвердительно.
- В таком случае я ничего не понимаю, - сказал он, пожимая плечами. - Вот копия моего письма к послу Иоффе, отправленного ему вскоре после его прибытия в Берлин… Вы видите, что в нем я от имени гамбургской колонии русских приветствую его, как представителя свободной от уз бюрократического правительства России… А дальше я ему пишу, видите, что колония надеется, что при выборе для Гамбурга русского консула он не пойдет по избитому пути бюрократической системы назначения официальных представителей свободной России, а примет во внимание кандидатуру того лица, которое ему может указать колония из своей среды… И вот я теперь ничего не понимаю, как могли вас назначить?..
- Позвольте, - спросил я, - а что же вам ответил Иоффе?
- Иоффе? Да вот его ответ, подписанный им самим.
И он протянул мне бумагу на бланке посольства. В своем ответе в обычных трафаретных выражениях Иоффе благодарил за выраженные симпатии и в заключение писал, что вопрос о назначении консула в Гамбурге еще не поднимался и что пока он ничего по этому поводу не может сказать.
- А между тем вот вас уже назначили, - заговорил снова молодой человек. - Не думаю, чтобы наша колония была довольна… мы, верно, будем протестовать, тем более что колония в своем ответе выставила своего кандидата…
Вся эта дискуссия казалась мне весьма комичной. Однако сохраняя серьезное выражение лица, я спросил моего протестанта:
- А кого колония предполагала назначить консулом?..
Он скромно улыбнулся и ответил:
- Колония находит, что самым подходящим кандидатом являюсь я… Ну, а теперь мы будем протестовать против того, что советское правительство тоже следует бюрократическим методам…
Впоследствии, ориентировавшись в гамбургских делах, я узнал, что этот господин никаким уполномоченным колонии не был. Он написал письмо Иоффе с приветом от русской колонии, переговорив с несколькими знакомыми и заручившись их согласием на то, что он подпишет это приветствие от имени колонии.
Через несколько дней после этой сцены он снова явился ко мне с предложением разных товаров, причем стал говорить о своей честности, в доказательство чего он представил мне удостоверение одного из гамбургских негоциантов в том, что, работая у него в качестве служащего, он "честно сдал ему все 20 000 мешков из-под хлеба"… Впоследствии этот господин так мне надоел всякими пустяками, с которыми он обращался, что я распорядился, чтобы его больше ко мне не пускали…
Далее у меня было много хлопот с передачей мне находившегося на хранении у испанского генерального консула имущества прежнего, царских времен, российского консула… Все переговоры шли через сенат, так как Испания не признала нового строя в России. В конце концов имущество было передано не мне лично, а сенату, который передал его уже мне.
Между тем на политическом горизонте собирались грозные для нас тучи… Постепенно в газетах, сперва робко, как бы нащупывая почву, стали появляться какие-то недружелюбные для советского правительства выпады, которые чем дальше, тем больше принимали открыто враждебный характер. А к концу октября в прессе началась явная травля. Появились статьи, резкие по форме и содержанию, в которых говорилось о том, что советское правительство ведет агитацию и пропаганду, и задавался вопрос, доколе же германское правительство будет терпеть у себя эту "кухню ведьм" ("хексенкюхе"), в которой готовится отрава, угрожающая всему народу?.. И всюду поползли слухи и слухи. Говорили, что германское правительство вот-вот потребует, чтобы русское посольство уехало в Россию…
Когда мне как-то в конце октября пришлось съездить по делам на несколько часов в Берлин, я встретил в посольстве столь знакомую мне картину полной паники. Помимо обычных нелепостей, шли разговоры о том, что ввиду плохих дел немцев на войне они собираются просить мира и поэтому уже заранее хотят заслужить у Антанты и порвать с советской Россией… Говорилось и говорилось… Но я знал уже, какое значение имеют все эти пересуды, имел ясное представление о том, насколько быстро у нас распространяется паника, а потому пошел к Иоффе узнать, в чем дело. Он был, по обыкновению, спокоен, но крайне озабочен, чего он и не скрыл от меня.
- Да, - сказал он, - заваривается какая-то каша. Очевидно, откуда-то из высших сфер дан сигнал травить нас… Возможно, что слухи о близкой капитуляции немцев основательны, ведь дела их очень плохи, и нет ничего невозможного в том, что они предпримут что-нибудь против нас… Но факт тот, что на Вильгельмштрассе стали со мной как-то особенно холодны… Ну, да посмотрим, что будет… Пока работаю, и чуть не каждый день мне приходится бывать на Вильгельмштрассе, и все из-за разных нелепых придирок…
Поговорил я и с Менжинским, который тоже ничего веселого мне не сказал…