Заразительная атмосфера волшебства, рождественские подарки и традиции – все это нашло отклик у писателей в западной литературе, среди которых: Ги де Мопассан, Артур Конан Дойл, Чарльз Диккенс и др. Эта книга, как рождественские огни, наполнит вас ощущением уюта и чудес.
Содержание:
Ги де Мопассан - Перевод с французского А. Чеботаревой - Сочельник 1
Сельма Лагерлеф - Перевод со шведского В. Спасской - Легенды о Христе 2
Ганс Христиан Андерсен - Перевод с датского А. и П. Ганзен - Девочка со спичками 30
Артур Конан Дойл - Перевод с английского Ф. Латериера - История голубого алмаза 30
Чарлз Диккенс - Перевод с английского И. Пушешникова - Рождественская песнь в прозе 33
О'Генри - Перевод с английского В. Бабков - Дары волхвов 49
Сноски 50
Рассказы зарубежных писателей
© ООО Группа Компаний "РИПОЛ классик", 2016
Ги де Мопассан
Перевод с французского А. Чеботаревой
Сочельник
Уже не помню точно, в каком это было году. Целый месяц я охотился с увлечением, с дикою радостью, с тем пылом, который вносишь в новые страсти.
Я жил в Нормандии, у одного холостого родственника, Жюля де Банневиль, в его родовом замке, наедине с ним, с его служанкой, лакеем и сторожем. Ветхое, окруженное стонущими елями здание в центре длинных дубовых аллей, по которым носился ветер; замок казался давно покинутым. В коридоре, где ветер гулял, как в аллеях парка, висели портреты всех тех людей, которые некогда церемонно принимали благородных соседей в этих комнатах, ныне запертых и заставленных одною старинной мебелью.
Что касается нас, то мы просто сбежали в кухню, где только и можно было жить, в огромную кухню, темные закоулки которой освещались, лишь когда в огромный камин подбрасывали новую охапку дров. Каждый вечер мы сладко дремали у камина, перед которым дымились наши промокшие сапоги, а свернувшиеся кольцом у наших ног охотничьи собаки лаяли во сне, снова видя охоту; затем мы поднимались наверх в нашу комнату.
То была единственная комната, все стены и потолок которой были из-за мышей тщательно оштукатурены. Но, выбеленная известью, она оставалась голой, и по стенам ее висели лишь ружья, арапники и охотничьи рога; стуча зубами от холода, мы забирались в постели, стоявшие по обе стороны этого сибирского жилища.
На расстоянии одного лье от замка отвесный берег обрывался в море; от мощного дыхания океана днем и ночью стонали высокие согнутые деревья, как бы с плачем скрипели крыши и флюгера и трещало все почтенное здание, наполняясь ветром сквозь поредевшие черепицы, сквозь широкие, как пропасть, камины, сквозь не закрывавшиеся больше окна.
В тот день стоял ужасный мороз. Наступил вечер. Мы собирались усесться за стол перед высоким камином, где на ярком огне жарилась заячья спинка и две куропатки, издававшие вкусный запах.
Мой кузен поднял голову.
– Не жарко будет сегодня спать, – сказал он.
Я равнодушно ответил:
– Да, но зато завтра утром на прудах будут утки.
Служанка, накрывавшая на одном конце стола нам, а на другом – слугам, спросила:
– Знают ли господа, что сегодня сочельник?
Разумеется, мы не знали, потому что почти никогда не заглядывали в календарь. Товарищ мой сказал:
– Значит, сегодня будет ночная месса. Так вот почему весь день звонили!
Служанка отвечала:
– И да, и нет, сударь; звонили также потому, что умер дядя Фурнель.
Дядя Фурнель, старый пастух, был местной знаменитостью. Ему исполнилось девяносто шесть лет от роду, и он никогда не хворал до того самого времени, когда месяц тому назад простудился, свалившись темной ночью в болото. На другой день он слег и с тех пор уже находился при смерти.
Кузен обратился ко мне:
– Если хочешь, пойдем сейчас навестим этих бедных людей.
Он разумел семью старика – его пятидесятивосьмилетнего внука и пятидесятисемилетнюю жену внука. Промежуточное поколение давно уже умерло. Они ютились в жалкой лачуге, при въезде в деревню, направо.
Не знаю почему, но мысль о Рождестве в этой глуши расположила нас к болтовне. Мы наперебой рассказывали друг другу всякие истории о прежних сочельниках, о наших приключениях в эту безумную ночь, о былых успехах у женщин и о пробуждениях на следующий день – пробуждениях вдвоем, сопровождавшихся удивлением по сему поводу и рискованными неожиданностями.
Таким образом, обед наш затянулся. Покончив с ним, мы выкурили множество трубок и, охваченные веселостью отшельников, веселой общительностью, внезапно возникающей между двумя закадычными друзьями, продолжали без умолку говорить, перебирая в беседе самые задушевные воспоминания, которыми делятся в часы такой близости.
Служанка, давно уже оставившая нас, появилась снова:
– Сударь, я ухожу на мессу.
– Уже?
– Четверть двенадцатого.
– Не пойти ли нам в церковь? – спросил Жюль. – Рождественская месса очень любопытна в деревне.
Я согласился, и мы отправились, закутавшись в меховые охотничьи куртки.
Сильный мороз колол лицо, и от него слезились глаза. Воздух был такой студеный, что перехватывало дыхание и пересыхало в горле. Глубокое, ясное и суровое небо было усеяно звездами, они словно побледнели от мороза и мерцали не как огоньки, а словно сверкающие льдинки, словно блестящие хрусталики. Вдали, по звонкой, сухой и гулкой, как медь, земле звенели крестьянские сабо, а кругом повсюду звякали маленькие деревенские колокола, посылая свои жидкие и словно тоже зябкие звуки в стынущий простор ночи.
В деревне не спали. Пели петухи, обманутые всеми этими звуками, а проходя мимо хлевов, можно было слышать, как шевелились животные, разбуженные этим гулом жизни.
Приближаясь к деревне, Жюль вспомнил о Фурнелях.
– Вот их лачуга, – сказал он, – войдем!
Он стучал долго, но напрасно. Наконец нас увидела соседка, вышедшая из дому, чтобы идти в церковь.
– Они пошли к заутрене, господа, помолиться за старика.
– Так мы увидим их при выходе из церкви, – сказал мне Жюль.
Заходящая луна серпом выделялась на краю горизонта средь бесконечной россыпи сверкающих зерен, с маху брошенных в пространство. А по черной равнине двигались дрожащие огоньки, направляясь отовсюду к без умолку звонившей остроконечной колокольне. По фермам, обсаженным деревьями, по темным долинам – всюду мелькали эти огоньки, почти задевая землю. То были фонари из коровьего рога. С ними шли крестьяне впереди своих жен, одетых в белые чепцы и в широкие черные накидки, в сопровождении проснувшихся ребят, которые держали их за руки.
Сквозь открытую дверь церкви виднелся освещенный амвон. Гирлянда дешевых свечей освещала середину церкви, а в левом ее приделе пухлый восковой младенец Иисус, лежа на настоящей соломе, среди еловых ветвей, выставлял напоказ свою розовую, жеманную наготу.
Служба началась. Крестьяне, склонив головы, и женщины, стоя на коленях, молились. Эти простые люди, поднявшись в холодную ночь, растроганно глядели на грубо раскрашенное изображение и складывали руки, с наивной робостью взирая на убогую роскошь этого детского представления.
Холодный воздух колебал пламя свечей. Жюль сказал мне:
– Выйдем отсюда! На дворе все-таки лучше.
Направившись домой по пустынной дороге, пока коленопреклоненные крестьяне набожно дрожали в церкви, мы снова предались своим воспоминаниям и говорили так долго, что служба уже окончилась, когда мы пришли обратно в деревню.
Тоненькая полоска света тянулась из-под двери Фурнелей.
– Они бодрствуют над покойником, – сказал мой кузен. – Зайдем же наконец к этим беднягам, это порадует их.
В очаге догорало несколько головешек. Темная комната, засаленные стены которой лоснились, а балки, источенные червями, почернели от времени, была полна удушливого запаха жареной кровяной колбасы. На большом столе, из-под которого, подобно огромному животу, выпячивался хлебный ларь, горела свеча в витом железном подсвечнике; едкий дым от нагоревшего грибом фитиля поднимался к потолку. Фурнели, муж и жена, разговлялись наедине.
Угрюмые, с удрученным видом и отупелыми крестьянскими лицами, они сосредоточенно ели, не произнося ни слова. На единственной тарелке, стоявшей между ними, лежал большой кусок кровяной колбасы, распространяя зловонный пар. Время от времени концом ножа они отрезали от нее кружок, клали его на хлеб и принимались медленно жевать.
Когда стакан мужа пустел, жена брала кувшин и наполняла его сидром.
При нашем появлении они встали, усадили нас, предложили "последовать их примеру", а после нашего отказа снова принялись за еду.
Помолчав несколько минут, мой кузен спросил:
– Так, значит, Антим, дед ваш, умер?
– Да, сударь, только что кончился.
Молчание возобновилось. Жена из вежливости сняла со свечи нагар. Тогда, чтобы сказать что-нибудь, я прибавил:
– Он был очень стар.
Его пятидесятисемилетняя внучка ответила:
– О, его время прошло, ему здесь больше нечего было делать!
Мне захотелось взглянуть на труп столетнего старика, и я попросил, чтобы мне его показали.
Крестьяне, до той минуты спокойные, неожиданно взволновались. Они вопросительно и обеспокоенно взглянули друг на друга и ничего не ответили.
Мой родственник, видя их смущение, настаивал.
Тогда муж спросил подозрительно и угрюмо:
– А на что вам это?
– Ни на что, – ответил Жюль. – Но ведь так всегда делается; почему вы не хотите показать его нам?
Крестьянин пожал плечами:
– Да я не отказываю, только в такое время это неудобно.
Множество догадок мелькнуло у каждого из нас. И так как внуки покойника по-прежнему не двигались и продолжали сидеть друг против друга, опустив глаза, с теми деревянными недовольными лицами, которые словно говорят: "Проваливайте-ка вы отсюда", Жюль сказал решительно:
– Ну, ну, Антим, вставайте и проводите нас в комнату старика.
Но крестьянин, хотя и покоряясь, хмуро ответил:
– Не стоит беспокоиться, его там уже нет, сударь.
– Где же он в таком случае?
Жена перебила мужа:
– Я вам скажу. Мы положили его до завтра в хлебный ларь; больше нам некуда было его деть.
Сняв тарелку с колбасой, она подняла крышку со стола, нагнулась со свечей, чтобы осветить внутренность огромного ящика, и в глубине его мы увидели что-то серое, какой-то длинный сверток, из одного конца которого высовывалось худое лицо с всклоченными седыми волосами, а из другого – две босые ноги.
То был старик, весь высохший, с закрытыми глазами, закутанный в свой пастушеский плащ и спавший последним сном среди старых черных корок хлеба, таких же столетних, как и он сам.
Его внуки разговлялись над ним!
Жюль, возмущенный, дрожа от гнева, закричал:
– Да почему же вы не оставили его на его кровати, мужичье вы эдакое?
Тогда женщина расплакалась и быстро заговорила:
– Я все вам скажу, сударь, у нас только одна кровать в доме. Раньше мы спали на ней вместе с ним, ведь нас было всего трое. Когда он заболел, мы стали спать на земле, а в такие холода, как сейчас, это тяжело. Ну, а когда он помер, мы так и сказали себе: раз он теперь больше не страдает, зачем оставлять его в постели? Мы отлично можем убрать его до завтра в ларь, а сами ляжем на кровать, потому что ночь будет холодная! Не можем же мы спать с покойником, господа!..
Мой кузен, вне себя от негодования, быстро вышел, хлопнув дверью, а я последовал за ним, смеясь до упаду.
Сельма Лагерлеф
Перевод со шведского В. Спасской
Легенды о Христе
Святая ночь
Когда мне было пять лет, меня постигло очень большое горе. Более сильного я, кажется, с тех пор и не знала: умерла моя бабушка. До самой своей кончины она проводила дни, сидя в своей комнате на угловом диване и рассказывая нам сказки.
Бабушка рассказывала их с утра до вечера, а мы, дети, тихо сидели возле нее и слушали. Чудесная это была жизнь! Никаким другим детям не жилось так хорошо, как нам.
Лишь немногое сохранилось у меня в памяти о моей бабушке. Помню, что у нее были красивые, белые как снег волосы, что она ходила совсем сгорбившись и постоянно вязала чулок.
Помню еще, что, кончив рассказывать какую-нибудь сказку, она обыкновенно опускала свою руку мне на голову и говорила:
– И все это такая же правда, как то, что мы сейчас видим друг друга.
Помню я и то, что она умела петь чудесные песни, но пела она их не часто. В одной из этих песен речь шла о рыцаре и о морской царевне, и у нее был припев: "Ветер холодный-холодный над морем подул".
Помню еще короткую молитву и псалом, которым она меня научила.
Обо всех сказках, которые она мне рассказывала, у меня осталось лишь бледное, смутное воспоминание. Только одну из них я помню так хорошо, что могла бы пересказать ее и сейчас. Это маленькая легенда о Рождестве Христовом.
Вот почти все, что я могу припомнить о своей бабушке, кроме того, что я помню лучше всего, – ощущение великой утраты, когда она покинула нас.
Я помню то утро, когда диван в углу оказался пустым, и было невозможно представить, когда же кончится этот день. Этого я не забуду никогда.
И помню я, как нас, детей, подвели к усопшей, чтоб мы простились с ней и поцеловали ее руку. Мы боялись целовать покойницу, но кто-то сказал нам, что ведь это последний раз, когда мы можем поблагодарить бабушку за все радости, которые она нам доставляла.
И я помню, как сказки и песни вместе с бабушкой уехали из нашего дома, уложенные в длинный черный ящик, и никогда больше не возвращались.
Что-то ушло тогда из жизни. Точно навсегда заперли дверь в широкий, прекрасный, волшебный мир, в котором мы прежде свободно бродили. И никого не нашлось, кто сумел бы отпереть эту дверь.
Мы постепенно научились играть в куклы и игрушки и жить так, как все другие дети, и могло показаться, что мы больше не тоскуем о бабушке и не вспоминаем о ней.
Но даже и в эту минуту, спустя много лет, когда я сижу и вспоминаю все слышанные мною легенды о Христе, в моей памяти встает сказание о Рождестве Христовом, которое любила рассказывать бабушка. И теперь мне хочется самой рассказать его, включив в мой сборник.
Это было в рождественский сочельник, когда все уехали в церковь, кроме бабушки и меня. Мы были, кажется, одни во всем доме. Нас не взяли, потому что одна из нас была слишком мала, другая слишком стара. И обе мы горевали о том, что не можем побывать на торжественной службе и увидеть сияние рождественских свечей.
И когда мы сидели с ней в одиночестве, бабушка начала свой рассказ:
– Когда-то в глухую, темную ночь один человек вышел на улицу, чтобы раздобыть огня. Он переходил от хижины к хижине, стучась в двери, и просил: "Помогите мне, добрые люди! Моя жена только что родила ребенка, и мне надо развести огонь, чтобы согреть ее и младенца".
Но была глубокая ночь, и все люди спали. Никто не откликался на его просьбу.
Человек шел все дальше и дальше. Наконец он заметил вдали мерцающее пламя. Он направился к нему и увидел, что это костер, разведенный в поле. Множество белых овец спало вокруг костра, а старый пастух сидел и стерег свое стадо.
Когда человек приблизился к овцам, он увидел, что у ног пастуха лежат и дремлют три собаки. При его приближении все три проснулись и оскалили свои широкие пасти, точно собираясь залаять, но не издали ни единого звука. Он видел, как шерсть дыбом поднялась у них на спине, как их острые белые зубы ослепительно засверкали в свете костра и как все они кинулись на него. Он почувствовал, что одна схватила его за ногу, другая – за руку, третья вцепилась ему в горло. Но крепкие зубы словно бы не повиновались собакам, и, не причинив ему ни малейшего вреда, они отошли в сторону.
Человек хотел пойти дальше. Но овцы лежали, так тесно прижавшись друг к другу, спина к спине, что он не мог пробраться между ними. Тогда он прямо по их спинам пошел вперед, к костру. И ни одна овца не проснулась и не пошевелилась…
До сих пор бабушка вела рассказ не останавливаясь, но тут я не могла удержаться, чтобы ее не перебить:
– Отчего же, бабушка, они продолжали спокойно лежать? Ведь они так пугливы? – спросила я.
– Это ты скоро узнаешь, – сказала бабушка и продолжала свое повествование: – Когда человек подошел достаточно близко к огню, пастух поднял голову. Это был угрюмый старик, грубый и неприветливый со всеми. И когда он увидел, что к нему приближается незнакомец, он схватил длинный, остроконечный посох, с которым всегда ходил за стадом, и бросил в него. И посох со свистом полетел прямо в незнакомца, но, не ударив его, отклонился в сторону и пролетел мимо, на другой конец поля.
Когда бабушка дошла до этого места, я снова прервала ее:
– Отчего же посох не попал в этого человека?
Но бабушка ничего не ответила мне и продолжала свой рассказ:
– Человек подошел тогда к пастуху и сказал ему: "Друг, помоги мне, дай мне огня! Моя жена только что родила ребенка, и мне надо развести огонь, чтобы согреть ее и младенца!"
Старик предпочел бы ответить отказом, но, когда он вспомнил, что собаки не смогли укусить этого человека, овцы не разбежались от него и посох, не задев его, пролетел мимо, ему стало не по себе, и он не посмел отказать ему в просьбе.
"Бери, сколько тебе нужно!" – сказал пастух.
Но костер уже почти догорел, и вокруг не осталось больше ни поленьев, ни сучьев, лежала только большая куча жару; у незнакомца же не было ни лопаты, ни совка, чтобы взять себе красных угольков.
Увидев это, пастух снова предложил: "Бери, сколько тебе нужно!" – и радовался при мысли, что человек не может унести с собой огня.
Но тот наклонился, выбрал себе горстку углей голыми руками и положил их в полу своей одежды. И угли не обожгли ему рук, когда он брал их, и не прожгли его одежды; он понес их, словно это были яблоки или орехи…
Тут я в третий раз перебила рассказчицу:
– Бабушка, отчего угольки не обожгли его?
– Потом все узнаешь, – сказала бабушка и стала рассказывать дальше: – Когда злой и сердитый пастух увидел все это, он очень удивился: "Что это за ночь такая, в которую собаки кротки, как овечки, овцы не ведают страха, посох не убивает и огонь не жжет?" Он окликнул незнакомца и спросил его: "Что это за ночь такая? И отчего все животные и вещи так милостивы к тебе?" – "Я не могу тебе этого объяснить, раз ты сам этого не видишь!" – ответил незнакомец и пошел своей дорогой, чтобы поскорее развести огонь и согреть свою жену и младенца.
Пастух решил не терять этого человека из виду, пока ему не станет ясно, что все это значит. Он встал и пошел следом за ним до самого его обиталища. И пастух увидел, что у незнакомца нет даже хижины для жилья, что жена его и новорожденный младенец лежат в горной пещере, где нет ничего, кроме холодных каменных стен.