РЯБЧИКИ
Рябчики – вот у кого поучиться в прятки играть.
– Уж кому-кому, а нам-то, охотникам, доподлинно известно, какие они ловкачи по этой части.
По тетеревиным или там глухариным выводкам умудрился – вывел человек легавых собак, разных там сеттеров да пойнтеров. Таких собак, что стойку на дичь делают.
Легавая собака носится впереди хозяина – туда-сюда: дичь разыскивает. А как нашла, так на полном ходу – стоп! – и ни с места.
Тетеревята, конечно, от неё в траве прячутся, под кочками. Припадут к земле, – не шелохнутся.
Каждый тетеревёнок думает: "Она не на меня глядит. Она меня не заметит".
А собаке видеть их совсем и не надо: она носом точно знает, где они сидят, – чутьём.
Охотник, конечно, подходит, посылает собаку вперёд. Тетеревята все разом – фырр! – срываются, летят кто куда. Тут уж, ясно, разве только слепой их не увидит: в воздухе да совсем близко.
Которые в траву опустятся, – тех живо опять собака носом разыщет. А которые на деревья усядутся, – те перед тобой как на ладошке: рыженькие-то на зелёном.
Бери палочку-стукалочку, стучи: "Вижу! Вижу!"
А вот на рябчиков никакая собака не может.
Те, как её заслышат, сразу – фырр! – и всем выводком по деревьям. Ружья́ поднять не успеешь.
А сел рябчик на дерево – и кончено: пропал из глаз.
Такое у него перо-невидимка. Самого защитного цвета в лесу – пёстрого. Всё в серых, да чёрных, да рыжих рябинах. В лесу-то ведь всё кругом в глазах так пестрит.
Только я придумал всё-таки, как их на ветках высматривать.
Вспорхнёт выводок с земли, и слышно: "стук, стук, стук!" – по веткам рассеялись; я сейчас становлюсь на колено, голову к плечу нагибаю – и так гляжу. Этак тебе всё по-другому видится.
Лес будто набок приляжет. Ветки всё слоями на небе, слоями. И сучочки все торчат прямо от них или вниз. И уже неважно тебе, что листва пестрит: ты только сучочки эти и примечай.
Глядишь так, глядишь на деревья, да вдруг и удивишься: почему один сучок на ветке столбиком вверх?
Эге, брат, вот ты где!
Стоит на ветке ножками, сам весь вытянулся, головка маленькая, – какой же это сучок, бутылочкой-то!
Ведь это рябчик.
Рябчик и есть.
Ну, тут я за палочку-стукалочку: стук! – и мой. Однако, как говорится, и на старуху бывает проруха. Наскочил я на один выводок, – ну, никак его не взять.
Так вот – там лесосека старая, так вот – лес за углом. А в углу под большим лесом ещё частый осинничек поднимается. И как сюда ни придёшь, – из этого осинничка выводок рябчиков. Фырр! – и на большие деревья. Долетят – и пропали.
Уж как я их только ни высматривал: и с колена, и на землю ложился, – ну, нет ни одного рябчика на ветвях!
А и лес тут на опушке вовсе редкий, дерево от дерева в особицу стоит, – каждое просматривается, – лучше не надо.
А вот ни одного такого "сучка" нет, чтобы вверх глядел. Дай, думаю, я к этому месту сбоку подойду, с опушки, – не улетают ли, мол, рябчики сразу в глубь леса?
Подошёл. Рябчики из осинника вспорхнули, до первых больших берёз и сосен долетели – поминай как звали!
Что ты скажешь! Значит, тут они, на этих деревьях. Рассердился я: как так – меня, старого охотника, этакая пташка за нос водит? С места не сойду, пока не разыщу!
Приметил я одного рябчонка, как он до большой берёзы долетел. Подошёл к этой берёзе и давай каждую ветку оглядывать. Никого не наглядел.
Отсчитал от ствола десять шагов и кругом дерева тихим шагом, – а сам глазами по веткам, как по ступенькам, – снизу доверху.
Рябчонка не видать.
Ещё десять шагов отсчитал – круг дал, высматриваю… Нет, не видать!
Я упрямый. Я ещё десять шагов, ещё больше круг даю, – зорко гляжу.
Всё равно нет.
"Так, – думаю. – Так. А ежели я теперь в это самое дерево да выстрелю? Уж не пожалею заряда, – а ты у меня где-нибудь да выскочишь. Тут и узнаю, где ты хоронишься".
Выбираю, куда мне стрельнуть, – его спугнуть. Все ветки, как одна, – прямые, ровные. На одной только утолщение будто.
Приложился я да в это утолщение – б-бах!
"Утолщение"-то моё брык с ветки да прямо к моим ногам и упало. Рябчонок это был.
Тут только я и разобрал в чём дело.
Я-то ведь его высматривал, как он на ветке бутылочкой на ножках стоит. А он лежмя лежал, прижавшись.
Как его эдак-то снизу углядишь?
Потом я проверил: весь этот выводок так хоронился. Первые старики, а за ними весь молодняк.
Один такой хитрый выводок и нашёлся во всём нашем лесу. Зато и уцелел весь, кроме, конечно, этого моего первого рябчонка.
Надо же было мне как-то загадку разгадать.
ГОГЛЮШКА
Водоплавающая птица – у той опять свои правила в прятки играть.
Где по берегам треста́ или камыш растёт, – тут ей всё равно как в лесу. Без собаки тут охотнику, пожалуй, и делать нечего. В челне-то им тебя далеко видно и слышно. Разве уж сдуру какая утёнка к себе подпустит да из-под самого носа выскочит.
Разговор про чистую воду. Тут птице либо улетать надо, не допустив охотника на выстрел, либо под воду уходить и так спасаться.
А и есть же из них, из водоплавающих-то, мастера нырять, – диву даёшься!
Живёт у нас по озёрам птица – чомга называется. Из гагар из мелких. Востроносенькая такая. Так та не то что сама, та и детей своих под воду берёт.
Они у неё как из яйца, так уж и плавать могут.
А устанут – матери на спину повылезут, – она их на себе катает.
Попробуй догони её в лодке! Как приметит, что ты за ней, – сейчас дитёнков своих под крылья берёт, голову в воду – и нет её.
Жди, где выйдет!
Так с дитёнками в тресту́ и уйдёт.
Нырковая утка – разные там чернушки, крохоля, турпан, морянка, гоголь – те тоже долго могут под водой жить: минуту, другую. А всё не так, как гагары да чомги.
Ну, а в прятки тоже великие мастера играть, пусть хоть и на чистой воде.
Повстречалась мне одна такая гоглюшка – я, старик, и то рот разинул.
Втроём мы тот раз в лодке были: двое молодых охотников и я. Я на корме сидел, правил.
Взяли мы несколько уток и уж хотели домой ехать. Да у тресты́ вылетела гоглюшка, – я её на лету и сбил.
Сбить-то сбил, а поди её возьми на воде: нырять она и с подбитым крылом может.
Молодых моих товарищей задор взял: как это упускать подранка! И началась у нас тут погоня.
На Боровне это было, на озере. Плеса́ там широкие. Есть острова. Местами треста́ из воды поднимается.
Ну, мы, конечное дело, отжимаем гоглюшку подальше от островов да от тресты́ – на середину плёса.
Один на нос лодки сел с ружьём, курки поднял, чтобы, как только она покажется, сейчас стрелять, пока опять не нырнула. Другой в вёслах.
А моя обязанность – как она где вынырнет, сейчас лодку ставить так, чтобы тому с носу удобно стрелять было.
Беда, до чего он хитёр, подраненный нырок! Вся-то гоглюшка нам и не показывалась: выставит из воды одну голову, наберёт полную грудь воздуха – и назад.
Носовой в неё: бах! бах! – двустволка у него. Да куда там!
Умудрись-ка попади ей в головёнку. Головёнка-то и вся меньше спичечного коробка.
Он живо все свои последние патроны расстрелял, а гоглюшка по-прежнему нас по всему плёсу водит.
Пересели: теперь тот, что в вёслах сидел, на носу устроился, – тоже он с двустволкой. А отстрелявшийся в вёсла сел.
Опять пальба пошла: бах! бах! да бах! бах! – и всё мимо!
А жара. У гребца рубаха к телу прилипла: взмок.
И второй стрелок все свои патроны кончил.
– Ну, теперь ты, – мне говорят.
Думаю: "Ладно! Возьму пониже, покажу им, как стрелять-то надо".
– Только, – им говорю, – я отсюдова, с кормы. Мне так сподручней.
Приладился половчей, – как раз она тут и выскочила. И даже спинки маленько показала.
Я приложился, под неё взял, – б-бах! Да сам видел: раньше выстрела она под воду ушла. Дробь так дорожкой и прошла над ней по воде.
– Ах ты, шут!
Скорей патрон переложил – и жду: где теперь объявится? И оба товарища глядят, с воды глаз не сводят.
А вода – ну чистое зеркало! Ни морщинки нигде. Время-то уж подходило к полудню, ветерок улёгся.
Глядим в шесть глаз.
Проходит минута, другая, третья… Кто их знает, сколько их прошло: на часы-то ведь не глядели. А только и так понятно: что-то уж больно долго нет гоглюшки.
А уж не показаться ей нам никак невозможно: по самой середине плёса мы… До любого берега или там тресты́ добрых полкилометра. Никакой гагаре не донырнуть. А у ней ещё крыло подбито.
И кружим мы по плёсу, и кружим, – все глаза проглядели.
Нет гоглюшки!
А ведь и быть того не может, чтобы нигде не было. Врёшь, где-нибудь должна же быть. Глядим.
Ещё время проходит, – её всё нет.
Товарищи мои молчат.
Потом один говорит:
– Давай рассуждать спокойно.
Первое: проглядеть её на такой глади мы, втроём, не могли? Не могли: раньше ведь каждый раз видели, как голову высовывала.
До берега она донырнуть не могла? Не могла.
Утонуть утка, живая или мёртвая, не может? Никогда не тонет. Разве камень ей на шею привязать. Так где ж она?
Другой говорит:
– Дело ясно: стреляли мы в неё, стреляли – и так дробью её начинили, что ко дну пошла. Дробь-то свинцовая – тяжелей камня.
Посмеялись.
Жарко – у меня в горле пересохло.
– Вы, – товарищам говорю, – глаз с воды не спускайте. Я напьюсь только.
Ружьё положил, сам через борт перегнулся.
– Давай, – говорю, – ребятки, греби к берегу. Обманула нас гоглюшка – ушла от троих охотников. Так уж, значит, жить ей да жить.
Куда там! Они, конечное дело, и слышать ничего не желают. Нам, говорят, стыд и срам подранка бросать. Да и нельзя так домой, не узнавши, куда она подевалась. Спать не будем от такого вопроса.
Мне что? Я молчу.
Хватило у них терпенья ещё с полчаса дожидаться.
Наконец один и говорит:
– Ну, – говорит, – если уж столько времени не показалась, – значит, ушла. А уж как ушла – совершенно даже непонятно.
Меня смех разбирает, только виду не подаю.
– А может, – говорю, – никуда не ушла? Может, ещё покараулить желаете?
– Да нет, – говорят, – чего уж там.
– Домой, куда же больше.
– Так, – говорю, – охотнички дорогие. Выходит, с носом?
Переглянулись между собой и в стороны глаза отвели.
– Выходит, что так, – признались.
– Ну, гребите.
У берега подвёл я лодку прямо к тресте́.
– Ну, а теперь, – говорю, – глядите, как эта водоплавающая нас, умных, провела.
Сейчас весло кладу, за борт свешиваюсь – и вот вам, пожалуйста: двумя руками поднимаю оттуда живую гоглюшку!
У охотников моих глаза на лоб.
Я гоглюшку всю оглядел, вижу, – крыло у неё маленько только попорчено.
– Ничего, – говорю, – срастётся, только крепче будет. Поживёт ещё, полетает. Нашего брата, охотника, не раз ещё в задор введёт. И пустил гоглюшку в тресту́.
Она – нырк! – и пропала.
Товарищи мои:
– Ахти! Ахти! Как можно такую добычу из рук выпускать?
И за ружья.
Забыли, что ружья-то у них пустые.
Так и ушла гоглюшка в тресту́.
Навещал я её после – с неделю прожила тут, пока не зажило крыло.
Тогда улетела.
Сами скажите: ну как такую умницу не пожалеть было, не отпустить на вольную волюшку?
Ведь пока мы её по всему плёсу искали, она сама к нам поднырнула, под бортом притулилась да вместе с нами и плавала. Куда мы, туда и она.
Не наклонись я за борт – воды испить, – так бы нам и не догадаться, где она посреди озера от нас схоронилась.
А и сказал бы кто, – не поверили б, пожалуй.
ХРАБРЫЙ ВАНЯ
Да что я всё про птиц да про птиц!
В прятки ведь и зверь, рыскучий и гад ползучий умеет играть. Спросите-ка вот нашего Ваню – того самого, что зайца, косого-то Саньку, тогда напугался, – он знает.
С того случая, с зайца-то, его девчонки Храбрым Ваней прозвали. Задразнили парнишку. А он возьми да и пойди храбрость свою доказывать.
Есть у нас в лесу место, куда ребята не ходят, – опасаются. Сырое место: тут ручей бежит и весной разливается, затопляет лес. Кочки, осока, жёлтые все цветы, – просто сказать – болото. Прозывается – Гаденячье. И не зря: как ни пойдёшь, всегда тут две-три гадюки увидишь. Любят они это место.
Ваня и расхвастался:
– Один пойду на Гаденячье, один всех гадов побью!
И верно: пошёл. Тросточку себе вырезал, расщепил с одного конца – и пошёл.
Уж не знаю, долго ли он там бродил, нет ли, – только сам я его там и застал.
– Глянь, – говорит, – дедушка: я двух гадов убил. Храбрый я?
Правильно: две гадюки у него битые, – перед собой на палочках несёт. Одна серая с чёрной зигзагой на спине, другая как есть вся чёрная, только брюхо серебром отливает. Эта у нас самая опасная считается: сильный у неё в зубах яд.
– Как же, – говорю, – ты не храбрый, Ваня. Эких страшных забил.
– Я, – говорит, – их прутом, прутом. А они всё шевелятся. Умаялся очень.
– Дак что ж, Ваня, давай сядем, – отдохнёшь. Домой вместе пойдём.
Уселись на кочки один против другого. Добычу свою он на куст повесил.
– А что, – спрашивает, – дедушка, коли б гад меня за ногу хватил, умер бы я?
– Чтоб умирали у нас, – говорю, – от гадючьего яда – что-то не слыхать. А поболеть бы ты шибко поболел, – это уж верно. И вот зря ты, Ваня, сюда босиком пожаловал, – сапоги бы надо обуть. Через сапог гадючьим зубам не достать до тела.
– Я, – говорит, – нарочно так, дедушка: пускай все видят, что я не робкого десятка. Я ещё и штаны закатал. Тут только спустил. Ты не сказывай.
– Мне что? Я не скажу.
– Штаны, вишь, у меня долгие – до самых пальцев. И толстые горазд. Через такие штаны разве гад возьмёт?
– Пожалуй, что и не возьмёт. Да ведь снизу может, – под штанину-то.
Не успел я это договорить, гляжу, – что такое с Ваней моим сделалось: разом вся кровь с лица сбежала, посерел весь, глаза остекленели, – сейчас закатятся…
Я – к нему. Опустился перед ним на коленки.
– Ваня, Ванюшка! Что с тобой? Ваня, приди в себя. А он мёртвыми губами:
– Мне под… под шта… штан… – выговорить не может. Шепчет: – Склизкий… Гад…
Глянул я ему на ноги, – под одной штаниной у него шевелится что-то. Ну, так и есть: гад заполз!
Сказать правду, и я тут растерялся: что делать?
Хватить парнишку палкой по ноге?
Гад его же и куснёт.
За хвост оттудова вытащить?
Хвоста уж и не видно. Уж под коленкой у него топорщится.
– Ваняшка, – кричу, – Вань! Да ты брыкнись что есть силы: может, и вылетит.
Ваня мой ни жив ни мёртв.
– Да ну, Вань! Ну!..
Ваня мой на спину повалился – да как взбрыкнёт!..
Я наклонившись стоял, – отскочить не успел.
И прямо в лицо мне плюхнуло – холодное, мокрое, мягкое!
И отскочило.
Я за щеку схватился.
Глядь, на земле между нами – кто бы вы думали?.. – здоровенная лягушка на спине барахтается.
Ах, чтоб тебе неладно было!
И вот, – хотите верьте, хотите нет, – перевернулась на брюхо, прыг-прыг – да прямо Ване на босу ногу – и опять под штанину хочет: так вверх и лезет!
Тут уж Ваня опомнился, – как поддаст её! Кувырком через кочки улетела.
И, скажи ты на милость, – не иначе это, как от нас же она и отправилась. Нашла норку.
Так вот какие прятки на свете бывают.
МИШКА-БАШКА
Из прибрежных кустов высунулась толстая звериная башка, в лохматой шерсти блеснули зелёные глазки.
– Медведь! Медведь идёт! – закричали перепуганные ласточки-береговушки, стремительно проносясь над рекой.
Но они ошиблись: это был всего только медвежонок. Ещё прошлым летом он вприскочку бегал за матерью-медведицей, а этой весной стал жить сам по себе, своим умом: решил, что он уже большой.
Но стоило ему только выйти из кустов – и всем стало видно, что большая у него только голова – настоящая толстая лохматая медвежья башка, а сам-то он ещё маленький – с новорождённого телёнка, да смешной такой: на коротких косолапых лапах, хвостишко куцый.
В этот знойный летний день в лесу было душно, парно. Он и вышел на бережок: так приятно тут обдувал свежий ветер.
Мишка уселся на траве, сложил передние лапы на круглом брюшке. Человечком сидел и степенно поглядывал по сторонам.
Но ненадолго хватило у него степенности: он увидел под собой весёлую, быструю речку, перекувырнулся через голову и на собственных салазках ловко съехал с крутого бережка. Там стал на четвереньки – и давай лакать прохладную воду. Напился всласть – и вразвалочку, не спеша закосолапил вдоль берега. А зелёные глазёнки так и сверкают из шерсти: где бы чего напроказить?
Чем дальше он подвигался, тем выше и круче становился берег. Всё громче и тревожнее кричали над ним ласточки. Некоторые из них проносились мимо самого его носа с такой быстротой, что он не успевал разглядеть их, кто такие, и только слышал жужжание их крылышек.
"Ишь их тут сколько, – подумал Мишка, остановившись и поглядев вверх, – что пчёл у дупла".
И сразу вспомнил, как прошлым летом мать-медведица подвела его с сестрёнкой к пчелиному дуплу. Дупло было не очень высоко, и медвежата почуяли чудесный запах мёда. Вперегонки полезли на дерево.
Мишка первый долез и запустил в дупло лапу. А пчёлы как загудят, как накинутся на них! Сестрёнка завизжала и кубарем вниз. А он отведал-таки душистого сладкого мёду. И опять засунул в дупло лапу и опять облизал её.
Но тут одна пчёлка больно ужалила его под глаз, а другая – в самый нос. Он, конечно, не заревел, но очень быстро скатился с дерева. Пчёлки хоть совсем махонькие, а сердитые; пришлось удирать подальше в лес. А сестрёнка ещё долго хныкала: ей так и не удалось попробовать мёду.
Сейчас Мишка с опаской поглядывал на стаю береговушек: он первый раз их видел и не совсем был уверен, птицы ли они. А вдруг они такие большие пчёлы?
Ну, так и есть: вон и дупла их – множество чёрных дырок под самым обрывом! То и дело вылетают из них всё новые береговушки и с криком присоединяются к стае. А что кричат, – непонятно. Мишка их языка не знал. Понимал только, что сердятся. А ну как возьмут в работу да начнут жалить? Ой-ой!
А дырок-то, дырок в берегу сколько! И в каждой, наверно, пуд мёду. Интересно, – такой же он сладкий, как у тех маленьких лесных пчёлок?
Под самой кручей стоял почерневший от старости ольховый пень. Недолго думая, Мишка вскарабкался на него. Да нет, где там отсюда достать!
Мишка спустился с пня и полез вверх по круче. Ласточки всей стаей закружились над ним и чуть не оглушили его своим криком. Ну да пусть, лишь бы не жалили!
Ни одна не ужалила. И Мишка стал карабкаться в гору храбрее.
А гора песчаная. Мишка старается, лезет, а песок под ним осыпается. Мишка ворчит, сердится! Наддал со всей силой. Глядь, что такое? Вся круча поехала! И он с ней едет, едет… И приехал как раз на то место, откуда полез в гору…
Сел Мишка и думает: "Как же теперь быть? Этак ввек никуда не влезешь".