Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 - Быстролетов Дмитрий Александрович 10 стр.


- К черту джентльменов… Мне нужен свежий воздух… - я пьяно качнулся и, бессмысленно улыбаясь, вынул портсигар - массивный золотой портсигар с дворянским гербом и короной. Положил в рот сигарету, а портсигар сунул мимо кармана, и он упал на пол. Делая вид, что не замечаю потери, я, пошатываясь, побрел дальше, к заветной двери. Удастся ли соблазн?

- Ваш портсигар, сэр!

"Честный идиот…"

Сержант вежливо подал портсигар, теперь у него почтительное и озабоченное лицо доктора Ватсона.

- Изволили немного выпить, сэр? Я помогу вам, сэр!

Сержант положил портсигар мне в карман и, осторожно взяв сильной рукой за талию, повернул обратно. И сдал официанту, шедшему навстречу.

- Отведите джентльмена в уборную - ему дурно. Ну, вот все и устроилось к наилучшему! Спасибо, сэр!

Сержант зажал в руке серебряную монету и, почтительно улыбаясь, взял под козырек.

Я иду, поддерживаемый официантом. Может быть, мне и дурно, может быть, я и похож на пьяного…

В уборной я остался ровно столько, сколько подсказывала осторожность. Затем осмотрел все коридоры, все закоулки. Позади каждого буфета - дверь в кухню или кладовую, - но пройти через нее нельзя не лезть же под стойку! Пробежал этаж за этажом - ничего подходящего. В уборной верхнего этажа окно на уровне тротуара, - там слышно движение машин, - но оно закрыто прочной решеткой. Выхода нет. Дансинг - золоченая ловушка с музыкой и танцами!

Я опять торопливо спустился вниз и прошел в другой конец паркета, к ложе аргентинского оркестра. Вакэрос играли знойное танго. Улучив момент, когда красавец дирижер повернулся к публике и, заломив холеные руки, сладчайшим голосом зарыдал о любви, - я шагнул в служебную дверь. Опять драпировки, только на этот раз алые. Прохожу прямо, сворачиваю - вот и вторая дверь. Там - коридорчик с выходом на свободу. Ну, смелее…

Отворяю. Два аргентинца в роскошных бархатных костюмах и с серьгами в ушах стоят и курят.

- Как сказать по-английски "каша"? - спросил на чистейшем русском языке в момент моего появления один бархатный аргентинец другого.

- У англичан нет этого слова, - отвечал другой. - Дураки-европейцы еще не изобрели каши.

Тут они заметили меня.

- Что вам надо? - спросил опять по-русски первый.

Я ответил по-английски то же и так же, как и полицейскому.

- Как европейцы могут додуматься до каши, если вот такой идиот мычит какие-то непонятные слова и не может просто и ясно ответить: "Братцы, я пьян!" - сказал философски второй аргентинец первому.

- Туда идите, туда! - замахали руками оба. - Как ему объяснить, что дверь заперта и у нас нет ключа? Вот положение!

Я повернул назад, убитый.

- Страсть люблю пьяных! - задумчиво сказал мне вслед бархатный философ и тряхнул серьгами.

Значит, кончено? Выходов нет… Плохо… Липовые аргентинцы утром уйдут спать, а я… Последняя ночь…

Нет, долой нытье! Я тоже уйду! Шпики поторчат часок-другой и отправятся разматывать клубок с другого конца - от моего собеседника в парке… Но следует надежно обеспечить выход. Никаких "авось" да "небось" - надо бить наверняка!

Я нашел укромный уголок, где глубокие кресла, разделенные гирляндами цветов, ожидали усталых танцоров. Сел удобнее. Обдумаю все до мелочей! Я пришел сюда пешком. Следовательно, надо уехать в машине. В собственной шикарной машине, которая якобы еще с вечера ожидает меня здесь. Это собьет их с толку. Машина должна быть!

- Песет!

Приятно осклабясь, приземистая фигура с синим подбородком и бегающими глазками громко сипит:

- Немножко иллюзии? Сложены превосходно… Какие позы!

И высовывает из-под полы пиджака кипу фотографий.

- Оставьте меня в покое!

Машина есть, - нужно только позвонить Гану. Это - флегматичный голландец, художник, знаток и ценитель музыки, - артист. Мой друг и помощник. В некоторых комбинациях он выступает в роли моего шофера, в других - я у него. У нас три машины, взятые напрокат, к ним комплекты фальшивых номеров и три пары шоферского обмундирования. Потертый черный "фордик" с местным номером, - у руля шофер в скромном плаще и кепке, синий буржуазный "ситроен" с иностранным номером и солидным шофером в форменной куртке и аристократическая "Испана-Сюиза" цвета кофе с молоком и шофером в золоченом мундире. В нужных случаях на дверцы этой машины и на рукав шофера прикрепляется феодальный герб с короной, это бывает, когда Ган превращается в немецкого графа Эриха фон Адлерау или я в венгерского графа Бэлу де Пэреньи. Комбинации номер 1,2 и 3.

Нужно позвонить Гану и сказать, чтобы он поскорей подал машину сюда, а завтра заготовил бы ее на три часа - и тогда через двадцать минут бархатный гудок возвестит, что комбинация номер 3 выполняется.

- Я провожу вас - это рядом!

Опять тот же синий подбородок и масленая улыбка.

- Куда? О чем вы говорите?

- Белокурая лиана! Гений! Вулкан! У нее есть еще попугай, который…

- Убирайтесь к черту!

Итак, комбинация номер 3 утверждается. Я вынимаю портмоне, извлекаю из него дешевенькие, неряшливые визитные карточки на имя канадского штурмана Джона Лерона и деловые большие карточки на имя торговца греческими винами Фемистокла Какиса. Уничтожаю их. Сегодня они не нужны. Пусть при мне остаются лишь элегантные визитные карточки с короной, и да здравствует граф Бэла! Важно и не спеша выйду, вызову в вестибюль Гана, - пусть-ка он блеснет мундиром с золотым шитьем! Дам ему распоряжения на завтра относительно посещений банков, загородных поместий и скачек… Щедрые чаевые… Прислуга изогнется в почтительных поклонах… Я важно опускаюсь в роскошную машину и… А пальто и шляпа в гардеробе? Черт побери… Прямая улика - они еще сыроваты от моросящего дождя и тумана… Шпики узнают их с первого взгляда… Гм, плохо… И оставить тоже нельзя. Ага, вот выход: сначала позвать Гана без машины, дать инструкции и номерок гардероба. Он унесет вещи и потом подаст "Сюизу". Рискованно вызывать, телефоны уже могут быть включены на полицейского слухача - но что делать? Надо рисковать! Дело идет нб только о моей голове…

Незаметно войдя в телефонную кабинку около уборной, я по автомату вызвал Гана. Шорохов переключения как будто не было. Через полчаса Ган ушел, получив инструкции и номерок.

Итак, все приготовлено. Остается подождать еще час - и я на свободе. Ну, друзья, вы в мышеловку поймали старую лисицу! Не на того нарвались…

Я довольно потираю руки. Выпиваю рюмку коньяку… Скучно… И сидеть в баре нельзя. Я у всех на виду. Куда бы спрятаться?

Ба, а что делает моя маленькая дама? Не повторить ли нам дуэт, на этот раз на лирической нотке?

Когда человек пробирается сквозь бурю, надо, чтобы кто-то шел рядом. В последнее время это называется у нас чувством плеча. Тогда, оставшись один в камере Лефортовской тюрьмы, я остро ощутил, насколько нужны мне были люди - Недумов, Дьяков, любые живые люди. Но никого не было, и пришлось приспосабливаться к условиям. Главное, хотелось не думать, по возможности дольше канителиться, чтобы отдалить тот момент, когда обманывать себя будет нельзя и придется взглянуть в лицо страшной правде.

За постелью в полу была выбоина. Я ее обнаружил, когда наступил день очередной мойки пола, его натирания красной краской и полирования суконкой. В выбоину я налил теплого чая, подсыпал сахарного песка и крошек хлеба и укрепил в ней луковицу. Получился огород, всамделишный огород с живым существом, которое стало теперь моим напарником. С ним можно было разговаривать сколько влезет.

- Похоже на висячие сады Семирамиды! - потирал я руки в восхищении.

Надзиратели вскоре открыли мою лазейку в потусторонний мир, но ничего не сказали против, и вскоре на луковице показались зеленые точки: она прорастала, в ней зажглась наступательная сила жизни. Точки быстро превратились в зеленые пупырышки, а потом и в росточки. Я ходил по камере с видом плантатора: что же, не удалось в Индонезии, так удалось в Лефортово… Лишь бы…

Но однажды ночью дверь со скрипом растворилась, и в комнату еле шагнул через порог тощий мужчина неопределенного возраста с измученным худым лицом.

- Алексей Алексеевич Наседкин, - представился он мертвым голосом и бессильно повалился на койку. - Из ГУГБ.

Я назвал себя и вкратце рассказал свою историю.

Новый напарник чуть оживился и, с трудом переводя дыхание, заговорил:

- В последнее время я был наркомом внутренних дел Белоруссии… Сменил там вашего Бориса Бермана… Он после перевода из московского ИНО проработал в Минске несколько месяцев… Потом его арестовали… На смену прислали меня… Борис уже расстрелян… Мое дело тоже закончено… Скоро расстреляют и меня… А раз вас в камере соединили со смертниками Дьяковым и мною, то, очевидно, в должное время расстреляют и вас… Логично? Нам всем уготовлено одно и то же, но в разные сроки… Будем ожидать смерть пока что вместе… Скоро меня уведут, и вы останетесь один… Но ненадолго…

Нельзя сказать, чтобы новый товарищ такими разговорами успокоил и порадовал меня. Наши койки стояли друг против друга, я целый день вынужден был глядеть на него. Это был человек, что называется, неприметный, или обыкновенный: все у него было по счету - два глаза, один нос и прочее как полагается, но запомнить цвет глаз и форму носа я не мог. Закрою глаза - и ничего нет, какая-то недожаренная лепешка перед мысленным взором, некий средний человек, серо-желтое пятно, и единственно, что запомнилось сразу, так это его бывшее звание - Алексей Алексеевич был Наркомом Внутренних дел в маленькой республике, но все же наркомом. О себе он рассказывать не любил и, когда молчание становилось невыносимым, принимался развлекать себя и меня рассказами о Борисе, человеке, которого мы оба хорошо знали.

- Однако в Минске это был уже не тот Борис, которого вы когда-то встречали в Берлине, и даже не тот, у которого частенько сидели в кабинете на Лубянке.

Я вспомнил высокого, стройного, молодого, вернее, очень моложавого мужчину, любимца женщин, всегда веселого, энергичного, большого умницу, ловкого руководителя в хитросплетениях своих и чужих шпионских комбинаций. Борис заражал всех своей жизнерадостностью, товарищеской простотой, неизменным желанием помочь в беде.

- В Минске это был сущий дьявол, вырвавшийся из преисподней, - вяло бормотал Алексей Алексеевич, никуда не глядя, - он сразу поседел, ссутулился, высох. У меня дядя умер от рака печени, так вот тогда Берман так же ежедневно менялся к худшему, как раковый больной. Но у дяди болезнь была незаразной, а здесь же чахнул и таял на глазах сам Борис и при этом распространял вокруг себя смерть. Он сам был раковой опухолью на теле Белоруссии… Дмитрий Александрович!

- А?

- Слушайте: Борис расстрелял в Минске за неполный год работы больше восьмидесяти тысяч человек. Слышите?

- Слышу.

- Он убил всех лучших коммунистов республики. Обезглавил советский аппарат. Истребил цвет национальной белорусской интеллигенции. Тщательно выискивал, находил, выдергивал и уничтожал всех мало-мальски выделявшихся умом или преданностью людей из трудового народа - стахановцев на заводах, председателей в колхозах, лучших бригадиров, писателей, ученых, художников. Воспитанные партией национальные кадры советских работников. Восемьдесят тысяч невинных жертв… Гора залитых кровью трупов до небес…

Мы сидели на койках друг против друга: я, прижавшись спиной к стене, уставившись в страшного собеседника глазами, он, согнувшись крючком, равнодушно уронив руки на колени и голову на грудь.

- Вы слушаете, Дмитрий Александрович?

- Да.

- Вы, наверное, удивляетесь, как смог Борис организовать такую бойню? Я объясню. По субботам он устраивал производственные совещания. Вызывали на сцену по заготовленному списку шесть человек из числа следователей - три лучших и три худших. Борис начинал так: "Вот лучший из лучших наших работников, - Иванов Иван Николаевич. Встаньте, товарищ Иванов, пусть остальные вас хорошо видят. За неделю товарищ Иванов закончил сто дел, из них сорок - на высшую меру, а шестьдесят - на общий срок в тысячу лет. Поздравляю, товарищ Иванов. Спасибо! Сталин о вас знает и помнит. Вы представляетесь к награде орденом, а сейчас получите денежную премию в сумме пяти тысяч рублей! Вот деньги. Садитесь!"

Потом Семенову выдавали туже сумму, но без представления к ордену за окончание семидесяти пяти дел: с расстрелом тридцати человек и валовым сроком для остальных в семьсот лет. И Николаеву - две тысячи пятьсот рублей за двадцать расстрелянных и пятьсот лет общего срока. Зал дрожал от аплодисментов, счастливчики гордо расходились по своим местам. Наступала тишина. Лица у всех бледнели, вытягивались. Руки начинали дрожать. Вдруг в мертвом безмолвии Борис громко называл фамилию: "Михайлов Александр Степанович, подойдите сюда, к столу".

Общее движение. Все головы поворачиваются. Один человек неверными шагами пробирается вперед. Лицо перекошено от ужаса, невидящие глаза широко раскрыты. "Вот Михайлов Александр Степанович! Смотрите на него, товарищи! За неделю он закончил три дела. Ни одного расстрела, предлагаются сроки в пять, пять и семь лет".

Гробовая тишина.

Борис медленно поворачивается к несчастному. Смотрит на него в упор. Минуту. Еще минуту.

- Я… - начинает следователь.

- Вахта! Забрать его! - Следователя уводят. Он идет меж солдат покорно и тихо. Только в дверях оборачивается: Я… - Но его хватают за руки и вытаскивают из зала.

- Выяснено, - громко чеканит Борис, глядя в пространство поверх голов, - выяснено, что этот человек завербован нашими врагами, поставившими себе целью сорвать работу органов, сорвать выполнение личных заданий товарища Сталина. Изменник будет расстрелян!

Потом Петров и Сидоров получают строгие предупреждения за плохую работу - у них за неделю по человеку пошли на расстрел, а человек по десять - в заключение на большие сроки. - "Все. - Поднимается Борис. - Пусть это станет для каждого предупреждением. Когда враг не сдается, его уничтожают!"

Таким способом он прежде всего терроризировал свой аппарат, запугивал его насмерть. А потом все остальное удавалось выполнить легче. Иногда представляли затруднения только технические вопросы, то есть устроить все так, чтобы население поменьше знало о происходящем.

Опять молчание, прерываемое только мирными трелями сверчка.

- А сколько вы сами расстреляли советских людей, Алексей Алексеевич? Тысяч сто? Больше?

- Да я что… - вяло шмыгает носом Наседкин, - я, конечно… объективные условия, так сказать… Работа есть работа, и, если хотите, я расскажу, как производился забой. Технику, так сказать, покажу. Ведь если средняя длина тела мужчины примерно сто семьдесят сантиметров, высота от спины к груди тридцать сантиметров, а ширина в плечах, скажем, сорок сантиметров, то, зная цифру убитых Берманом, можно вычислить кубатуру потребовавшихся могил. Давайте считать: восемьдесят тысяч на сто семьдесят это будет…

Я не выдерживаю:

- Довольно. Окончите потом, Алексей Алексеевич. Не могу больше.

Наседкин сидит согнувшись дугой. Я не вижу его лица, похожего на недожаренный блин, видна только лысая макушка - она как будто скалит на меня зубы. Я вздрагиваю, украдкой щиплю свои ладони и ломаю себе пальцы: так легче, это отвлекает.

- Теперь я расскажу об одном обстоятельстве, которое меня мучило больше всего - о ежедневном утреннем звонке из Москвы. Каждый день в одиннадцать утра по прямому проводу я должен был сообщать цифру арестованных на утро этого дня, цифру законченных дел, число расстрелянных и число осужденных как общей цифрой, так и по группам.

Москва всегда любила и любит точность во всем. Социализм есть учет. Я являлся на полчаса раньше и залпом выпивал стакан коньяка: ничего иного делать не мог. Листик бумаги с колонкой цифр лежал уже на столе. Ровно в одиннадцать раздавался звонок и чей-то равнодушный голос предупреждал: "Приготовьте телефонограмму". Щелканье и шорох переключения. Наконец гортанное, хриплое: "Ну?" И я лепетал цифры в условленном порядке, одну за другой, без словесного текста. Вешал трубку. Вопросов никогда не было. Минут пять сидел в кресле не шелохнувшись - не было сил. В ушах все еще звучало страшное: "Ну?" Потом выпивал вторую рюмку коньяку, облегченно вздыхал и принимался за работу.

- Кому же принадлежал этот гортанный голос?

Наседкин долго молчал.

- Не знаю. Я был слишком маленьким человеком, чтобы сам хозяин мог звонить мне. Нарком Белоруссии - ведь это только начальник областного управления. Но область-то наша была непростой, вот в чем дело. И дела в ней, после приезда Маленкова и раздутого им дела о массовом предательстве, тоже вершились необычные. Боюсь думать… Не знаю… Не знаю…

Так до отбоя течет наша едва слышная беседа, прерываемая постоянной фразой, звучавшей как извинение:

- Я это вам рассказываю, Дмитрий Александрович, потому что ведь скоро умру не только я, но и вы. Здесь нарушения никакого нет: все останется шито-крыто…

После отбоя Алексей Алексеевич сразу же засыпал, - погружаясь в тихий и глубокий сон, как бы умирал до утра. А я лежал на койке и смотрел на него, на это страшное своей обычностью лицо: два глаза, один нос и все прочее точно по счету. Скучное лицо, похожее на непропеченную лепешку.

А человек?!

Кто он, этот страшный палач?!

Однажды утром мы вернулись из уборной, и Наседкин, розовый, с сияющими глазами, порывисто зашептал:

- Удача! Около стульчака я нашел вот это!

И он показал мне ржавый острый обломок.

- Кусочек плевательницы! Повезло?! А?

Я недоуменно пожал плечами.

- Не поняли? Этим обломком можно перерезать себе вены! Понимаете?! Сегодня ночью это сделаю я. Я нашел его и имею права резаться первым. Вы - потом, во вторую очередь!

- Я и не спорю.

- Вы будете вертеться на кровати и отвлекать дежурного! Согласны? Дайте руку! Милый, как хорошо все устроилось! Пожелайте мне второй удачи, главной, - смерти!

На этот раз серой лепешки не было. Порозовевшее лицо отображало внутреннее волнение, радость, злорадство, торжество. Может быть - счастье.

Как мало нужно иногда для человеческого счастья - сантиметровый обломок плевательницы! Если, конечно, условия быта станут нечеловеческими…

Вечером, после отбоя, я стал наблюдать за глазком в дверях: как только исчезнет серая внутренняя поверхность крышки и кружок очка станет темным от глаза надзирателя по другую сторону железной двери, я делал какое-нибудь движение закидывал руку, пил воду. Наседкин лежал на спине с подчеркнуто открытым лицом, чтобы не возбудить внимания. Правой рукой он под одеялом резал кожу и вену левой руки. Прошел час.

- Ну, как?

- Дело подвигается.

Прошел еще час.

- Ну, как, Алексей Алексеевич?

- Кожа готова, но перепилить вену не могу - скользкая, сволочь, вывертывается из-под обломка!

Прошел третий час.

- Дмитрий Александрович, - зашептал Наседкин, - сейчас я засуну палец в рану, поддену вену, вытащу ее наружу и перекушу зубами. Операция эта займет минуты две… Как только попка глянет в очко, вы начинайте. Приготовьтесь!

Я зашевелился и кашлянул, все было естественно, и глазок закрылся. Наседкин на несколько секунд сунул голову под одеяло. Потом вытер кровь с губ и подбородка и опять вытянулся на спине.

- Ну?

- Все в порядке. Перекусил. Кровь хлещет вовсю.

Спустя минут десять я спросил:

Назад Дальше