Христинька достал из кармана полтинник и, показывая его на ладони писарю, сказал: "Да ведь это дело такое, что оно большего не стоит".- Собеседник его не дал договорить, подставил услужливо руку и, сказав: "Будьте благонадежны", отправился. Он сходил с лесенки не с таким стуком и шумом, как сам надзиратель, а потихонечку и придерживаясь рукою за перила; спустившись же вниз, наведался к хозяйке, потолковать еще об этом деле, напросился на чашку чая, расспросил, кого из других жильцов музыкант более всего беспокоит: зашел и к нему, изложив начало, ход, справки, узаконения и заключение свое по настоящему случаю; обещал покровительство свое, получил благодарность и тогда уже отправился домой.
Посещение это удовольствовало всех: и хозяйку, и соседей, и писаря, и под конец даже самого Христиана, который действительно недоумевал, куда ему деваться в одни сутки, а кроме того не хотел сходить уже по одному упрямству. Но всякое земное благополучие непостоянно, и не более как через сутки возникли снова почти всеобщие неудовольствия. Хозяйка, заметив, что жилец ее не думает выбираться, подняла опять прежний крик и жалобы; соседи и жильцы ее также были озабочены, потому что музыка, хотя и не столь оглушительная, не умолкала; Виольдамура продолжали беспокоить и делать ему разные прижимки и неприятности, а наконец и самый писарь, забыв о том, что приобрел он вчера, желал повторить сегодня прием и продлить по возможности дело, полагая, что всякому дню подобает забота своя и что в хлебе насущном нельзя не нуждаться ежедневно. Если рассудить еще, что хозяйка, получив деньги по найму вышки своей за месяц вперед, рассчитывала оставить их за собою, в виде вознаграждения за убытки и беспокойство; что Виольдамур, напротив, считал деньги эти своею собственностию, а писарь надеялся решить недоумение это, приняв спорную сумму под сохранение свое; если вспомним, что хозяйка полагала избавиться от беспокойного жильца в течении суток, а жильцу, обнадеженному писарем, казалось, что дело еще терпит; если рассудим все это, то немудрено, конечно, что дело через две недели подвинулось только тем разве вперед, что позапуталось со всех сторон старыми и новыми взаимными расчетами и начетами. Но как всему на свете должен быть какой-нибудь конец, то и эта ссора, надоев всем соучастникам донельзя, порешилась по добросердечному совету писаря – мировою. Писарь сказал наедине и той и другой стороне: "Охота вам, господа, вдаваться в такое отчаянное сложение без реваншу",- и это их убедило. Виольдамур приискал себе комнату в каменном доме, на Песках,- он, узнав по несчастному опыту, что истинному художнику и музыканту в деревянном домишке не житье, отправился туда со всем скарбом своим и утварью.
Рассчитавшись хорошенько, обе стороны увидели, что при этом деле остались в барышах, конечно, не они.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
Угодно вам взглянуть на поезд, обоз или караван Христиана Христиановича, который тянется из Малой Болотной на Пески? Ломового извощика вблизи не случилось, и художник изворотился легковым, то есть дрожечками. Не знаем, каким путем выпроводил он фортепиано и три стула, стол и кушетку свою, но все остальное перед вами, и все уложилось на обыкновенные рессорные дрожки, включая в кладь эту и самого хозяина и выключив одного только Аршета, гитару и контрабас. Гитара, сама по себе, вероятно, не дошла бы до новой квартиры; но с помощью Аршета, на которого навьючили ее, она придет туда несомненно, хотя Аршету очень совестно заниматься, с непривычки, извозным промыслом и он опустил хвост, понурил голову, крадется, как кошка, за дрожками, ступая стыдливо и бережно по мостовой. Контрабас приютился на хребте пешего извощика, который подставил спину свою с большою самонадеянностью под незнакомого ему доселе великанища, сказав: "Вали, не бойсь, барин, мы таскивали бывало и не такие тюки, как на бирже в крючниках живали; иной, я чай, не этому деревянному чета будет",- а потом изумился, когда, тряхнув плечами, не послышал ожидаемой тяжести на плечах. Заметьте, однако ж, что музыкальные снаряды решительно вытесняют бедного Виольдамура с дрожек; непонятно, как он мог еще приютиться. Глядя на все затеи эти, мы не без причины опасаемся, чтобы они не сжили когда-нибудь Христиана со свету, как теперь выживают с дрожек. Ноты занимают место кучера, так сказать, управляют путями жизни Христиана Христиановича; за ними следуют громозвучные барабаны, как иносказательное изображение тех громких, славных и блестящих надежд, которые заигрывали с Христинькой на избранном им пути. Прочие инструменты окружают и наполняют собою, в виде недовесков, представителей будущей славы героя нашего,- а слава эта, основанная на барабанах, невольно срывает у нас улыбку сомнения и сострадания. Все жильцы сколоченного из барочного лесу дома вышли за ворота, чтобы проводить потешный поезд; по веселому расположению их заметно, что они довольны проводами и напутствуют музыканта посильными насмешками и остротами.
Эта первая неприязненная встреча художника нашего при самом вступлении его в свет, ссора, тяжба и невольное отступление – крепко его огорчили и расстроили сладкие мечты, уверенность, что искусство его всюду встретит одних покровителей. В новом жилище продолжал он, конечно, довольно спокойно, вседневную школу свою, потому что глухие каменные стены обеспечивали уши соседей, и наоборот, его самого от влияния и помех со стороны жильцов и хозяев, но одиночество стало надоедать Виольдамуру, который сам не знал, что ему хотелось. Многосторонние дарования гениального художника совершенствовались – по собственному мнению его – не по дням, по часам; и если бы у него были под рукой достойные ценители, которые сумели бы вовремя утешить его и ободрить, то у него, вероятно, стало бы терпенья еще надолго. Но в этом одиноком покинутом положении Виольдамур сравнивал себя с отломком скалы среди взволнованного моря, с парящим орлом, которому нет под облаками ни друга, ни товарища; часто приходило гению нашему в голову, явиться внезапно и нечаянно среди прежних знакомцев своих или, лучше сказать, отца своего, записных и цеховых скрыпачей, и удивить их гениальностию своих успехов – но каждый раз он опять передумывал и оставался дома. Зависть и невежество заградят ему путь – это он предвидел; в этом кругу музыкант надувал духовой инструмент свой так же точно, как серебряник паяльную трубку, а смычок ходил в руках скрыпача, как орудие того же названия в руках шерстобита. Так думал по крайней мере Виольдамур, отличая в недозрелых понятиях своих художника от ремесленника и причисляя самого себя к первому, а иных-прочих ко второму разряду. "Пусть они услышат обо мне наперед со стороны, тогда они протрут клетчатыми платками очки свои и взглянут на меня без цеховых предубеждений. Пусть меня наперед признает свет, тогда и записные шерстобиты и свирельщики наши оглянутся и приподымут брови".
Среди такого раздумья Христиан Христианович пустился однажды погулять в Летний Сад. Он расхаживал медленно, то один, повесив голову, разглядывая будущность свою, то среди пестрой и важной толпы – и, оглядывая всех мимоходом наискось, рассчитывал, скоро ли придет то время, что появление его среди толпы праздных зевак и гуляк, среди озабоченных службой или нуждой деловых и суетливых скороходов возбудит несколько более внимания, чем теперь? Скоро ли все эти маменьки и гувернеры указывать будут взором и боковым наклонением на прохожего артиста, шепнув детям и подросткам своим: вот видите, это Виольдамур! И все будут оглядываться на него с чувством глубокого уважения; никто не станет спрашивать: какой Виольдамур? Имя это будет знакомо всем, и много будет ему тогда и славы, и чести, и богатства. Одно только будет беспокойно: всегдашние со всех сторон просьбы участвовать в концертах людей посторонних и даже весьма посредственных по дарованию. Как быть, подумал он, надобно, скрепив сердце, быть снисходительным: и им нужен кусок хлеба, а мне это будет стоить небольшого. Впрочем, и это также зависит от того, как будешь себя держать, на какую ногу себя поставишь.
Но как достигнуть известности этой? Вот задача! Положим, во мне бы сидели теперь воплощенные все первейшие виртуозы в мире, и положим даже, что чувство, душа игры моей – которая нисходит свыше и не может быть приобретена никакой наукой – положим, что эта душа… что в игре моей, хочу я сказать, было бы даже более души, чем в игре самых знаменитых художников,- каким же образом я прославлю себя и заставлю всех узнать меня и оценить?
– – Вы ли это, Христиан Христианович,- сказал не молодой уже человек, который несколько минут рассматривал издали нашего мечтателя со всех сторон.- Вы ли это? И где вы столько времени пропадали без вести? Да как подросли, да какой молодец стал, ей-ей, насилу узнаешь!
Виольдамур взглянул на него, узнал тотчас старого знакомца, обрадовался и подал ему руку. Это был – кто бы вы думали?- это был и нам несколько знакомый человек, хотя мы и видели его только мимоходом, когда присутствовали на первом концерте Христиньки, где старичок Амедей Готлиб не дышал от восхищения, Катерина Карловна всхлипывала от удовольствия, а остальные слушатели также изъявляли, всякий по-своему, участие свое. Помните ли, что тогда, за стулом старика, стоял скрестив руки добродушный губан, о котором мы не решились сказать положительно, литавра ли это или тромбон? Он-то стоял теперь перед Виольдамуром в любимом положении своем, твердо, уверенно, осанисто, скрестив руки – и после двух, трех слов представил ему тут же сына своего, похвалив музыкальные успехи его и похвалившись еще тем, что сын этот отправляется вскоре в недальнюю губернию, к богатому помещику, капельмейстером. Литаврщик был не слишком словоохотлив, говорил отрывисто, грубым голосом, сжимая после каждого слова губы, но неожиданная встреча расшевелила его, а от радости, что сын был сегодня хорошо пристроен, молчаливый литаврщик стал разговорчивее обыкновенного.
– – Как вам везет,- сказал он, – каково поживаете? Вот сынишко мой – однолеток ваш – слава богу, отца радует; играет хорошо, и смыслит, и толк знает, хоть и не годится в глаза хвалить; только что молод еще; все ветер ходит в голове. Нашлось и местечко, тысяча рублей на всем готовом: жить можно; и навещать будет отца по разу в год, это выговорили мы для своего удовольствия. А вы же как?
– – Да я также занимался в последнее время,- отвечал Виольдамур,- не знаю только, что сказать вам о своих успехах. Много лет мы с вами не видались – я давно уже освободился от опеки дяди и вот живу на своих хлебах…
– – Что же вы, стало быть, уроками занимаетесь,- перебил его тот.- А то не слыхать было об вас?
Это не слыхать подстрекнуло Виольдамура, и самолюбие его немножко зашевелилось: дай, подумал он, попытаюсь, что скажут люди об искусстве моем: подведу к тому, чтобы они меня послушали. Подвести к этому было не мудрено; Виольдамур стал звать отца с сыном к себе, а первый очень основательно заметил, что чем идти теперь на Пески, так лучше же остаться на перепутьи в Моховой и выпить чашку чая у вашего покорного слуги. Виольдамур был сговорчив и на это; они прошли до Моховой, и через четверть часа он разыгрывал уже на память концерт Виотти, а литаврщик и молодой капельмейстер пристально слушали. Сыграно было довольно чистенько, бегло; и тот и другой, не ожидав такой мастерской игры от Христиана Христиановича, изъявили полное свое удовольствие и удивление; малословный литаврщик, поматывая значительно головой, повторял отрывисто: "хорошо, хорошо, браво, славно"; молодой восхищенный капельмейстер обнимал Виольдамура и просил у него ненарушимого братства и дружбы. С этой минуты родилась тесная связь между обоими молодыми людьми и если не глубокая, то по крайней мере горячая и тесная дружба.
Первая требует для свободного плавания глубокого фарватера, который, по местным обстоятельствам, не везде встречается, вторая не так грузна, ходит свободно по мелководью и вообще не так прихотлива.
Молодой капельмейстер походил немного носом и губами на отца; приемы его были также иногда крутеньки, но вообще это был довольно благородный и курчавый юноша, который видел впереди много славы, богатства, красавиц, радости, веселья, удач,- словом, много хорошего. Из всех свойств, приписываемых вообще курчавым, горячность, запальчивость и порывистое, живое восхищенное воображение принадлежит ему в довольно значительной степени; он увлекался всем, покуда воображение его разжигало, но и скоро остывал, если некому было подливать по временам масла, или же воспламенялся чем-нибудь новым. В этом отношении он составлял редкую противоположность с отцом своим, знаменитым по хладнокровию литаврщиком, и наследовал нрав матери, у которой и в голове и под руками вечно все кипело. Я часто недоумеваю, глядя на такое, вовсе не русское, сложение, где сверх того не заметно ни чудской, ни норманнской, ни татарской, ниже монгольской крови. Бог весть откуда у нас берутся такие выродки, но только, воля ваша, это что-то не русское.
Виольдамур с виду был несколько спокойнее нового друга своего, но этот в сущности был рассудительнее и поумнее. В первом не заметно было этой вечной горячки, нетерпения, непоседности; но и он, как мы не раз видели, умел увлекаться первым движением, а звание художника давало ему право носиться грезами и мечтами своими в каком-то непостоянном и не совсем надежном мире, который так легко убаюкивает нас баснословными надеждами, потому что все мы живем охотнее в будущем, нежели в настоящем. Дружба загорелась между Христианом Виольдамуром и Харитоном Волковым – имя капельмейстера – неразрывная, неразлучная; они с этого дня один без другого не могли жить. Оба художники, оба люди гениальные, оба музыканты – или, бишь, виртуозы-артисты: взаимное сочувствие бесконечно сильно, будто один родился и создан для другого, а наконец, даже общий вензель – X. В.! это просто удивительно; такая случайность соединяет в себе что-то роковое и поневоле заставит веровать в предназначение судьбы! Друзья обменялись перстнями и печатями своими.
Волкову-сыну оставалось не долго пробыть в Питере, и потому Виольдамур жил у него почти безвыходно, и старик всегда встречал его радушно. Если же Христиан не являлся еще в полдень, то Харитон отправлялся в нетерпении на Пески, рыскал за ним по целой столице и не мог с ним расстаться до поздней ночи. От сотворения мира и до наших времен не пронеслось столько облаков по поднебесью, сколько новые друзья наши пустили в это короткое время на воздух планов и предположений относительно будущности своей, руководствуясь при этом едва ли не рассказами Тысячи и Одной Ночи. Но чем более сближался срок отъезда одного из них и день разлуки, тем горестнее глядели они друг на друга; наконец, Харитон объявил задушевному другу своему, в припадке какого-то исступления, что ни жить, ни умереть без него не может и что на это должна быть воля судьбы; Харитон задушил было нового друга своего в объятиях, схватил его под руку и стал скорыми шагами прохаживаться по комнате. Христиан, казалось, также был тронут.
– – Знаешь ли что,- вскричал первый, остановившись и схватив друга за оба плеча, – знаешь ли что? поедем вместе! Едем, и не говори ни слова: что тебе здесь делать? Столица – омут, море необъятное – тут все утонет, кроме одной только моды – все, все; здесь ценят не художника, а ценят моду на того или другого человека; скажи сам, кого же оценил, прославил и пустил на свет готовым художником наш Петербург? Назови какие хочешь громкие и славные имена: все они добыли имя это не здесь, а сюда приезжали только пожинать готовые лавры, дань удивления, начитанного в заморских газетах и журналах; тебя сто раз заметят в губернии, где ты будешь один; и если потом, усвоив себе всю механику игры, вздумаешь, для возвышения и окончательного изощрения вкуса, отправиться за границу, показаться там и, наконец, воротиться, когда наши газеты и журналы станут перепечатывать безграмотные переводные статейки свои, под видом собственных, когда заревут, что русский де художник удивляет Париж, Лондон, Вену – тогда, брат, пора твоя настанет, и смело можно явиться на родину: верь мне, тогда старые перчатки и тросточки твои будут храниться знатоками-любителями под стеклом; тогда руки твои станут отливать в гипсе; тогда необъятная любезность твоя будет восхищать княгинь и графинь и ты будешь как в масле сыр кататься; а теперь – посуди сам, что ты теперь сделаешь здесь? кого удивишь? какого ты толку добьешься? Разве Петербург поверит когда-нибудь своим глазам и ушам; разве поверит он сам себе, что гениальный художник, артист, родился и вырос в стенах его, когда вне Петербурга его не знают и не в одной французской газете не было сказано об нем ни слова? Что, не правда?
– – Правда,- сказал со вздохом Виолъдамур, – это справедливо.
– – Ну, чего же еще думать? едем вместе; мой помещик человек богатый, человек образованный, знает и ценит искусство: ты видишь, он мне дал тысячу рублей жалованья; он примет и тебя, это я знаю, ручаюсь тебе в этом, даст тебе хорошее содержание – уроками и концертами ты добудешь столько же и присоединишь это к своему наследству, поедешь года на три, на четыре за границу – и туда, друг, поедем вместе; верь, и у меня такое намерение, и я добиваюсь того же; поедешь, прославишься – а! Тогда-то заговорят об нас и здесь, тогда оглянутся и спросят: да неужели они выросли тут, подле нас, на Песках, на Моховой?- Как же мы ничего об них тогда не слыхали?- Как не слыхали? да так, глух, мой отец, а глухота,- говорит Грибоедов,- большой порок. Душа моя, уедем! – И начал душить его в мощных своих объятиях.
Виольдамур, недолго думав, согласился. Харитон от радости сел ему в один прыжок на шею, а друг его, не ожидав таких конских объятий, подломился под ним, и новый капельмейстер полетел носом в пол. Это, впрочем, нисколько не расстроило его удивительно веселого и счастливого расположения; он уверял, напротив, что маленькое кровопускание из носу иногда чрезвычайно полезно, особенно в такую минуту, когда кровь бывает в таком волнении.