По своему обыкновению, прежде чем поднялся занавес перед ее танцами на музыку из "Тангейзера", она обратилась к публике, чтобы объяснить свою интерпретацию произведения, сказав, что, по ее мнению, кульминация "Грота Венеры" слишком величественна, чтобы ее можно было выразить посредством танца, и что только погруженная в полумрак сцена и воображение зрителей могут вызвать нужную глубину чувств.
Но когда Айседора исполнила "Елисейские поля", ее артистические средства не только оказались адекватными, но поднялись на уровень, равный по своей высшей и абсолютной красоте самой музыке Глюка. Она передвигалась по сцене с такой удивительной простотой и отрешенностью, что могло быть порождено только гениальной интуицией. Казалось, она парила над сценой, видение мира и гармонии, само воплощение духа античности, которая была ее идеалом.
В действительности "Эвника" стала компромиссом между нашими классическими традициями и возрожденной Элладой, которую олицетворяла Айседора. Главная партия, которую в вечер премьеры исполнила Кшесинская, включала в свою ткань почти весь словарь классического балета. Павлова, напоминавшая фигурку с помпейского фриза со своей утонченностью и изысканностью, придала "Эвнике" определенное чувство стиля. Она также, как и кордебалет, танцевала босиком или, во всяком случае, создавала такую видимость. Они выступали в трико, на которых были нарисованы пальцы. После премьеры Кшесинская отказалась от роли, и ее передали Павловой, я же заменила последнюю.
Рассматривая творчество Фокина ретроспективно от первого опыта до последних совершенных произведений, видно, сколь робким было первое проявление его революционного духа. "Господи, помоги мне!" – перекрестившись, восклицает грабитель, прежде чем ограбить церковь.
В своей иконоборческой кампании Фокин сохранял верность старым обрядам поклонения и ортодоксальным формам танца. Даже будучи в полном расцвете таланта и обладая своими собственными средствами, Фокин по-прежнему оставался – осознанно или нет – последователем эпического Петипа. Ничего не смог он добавить к спокойному величию уходящей эпохи; современный разум, выразителем которого стал Фокин, критиковал прежние методы: риторику, пустую помпезность, готовые формулы. В общей структуре балетов Петипа сюжет трактовался абстрактно, являясь лишь поводом для танца. Больше никакого многословного неубедительного действия с мимическими диалогами, напоминающими язык глухонемых, Фокин привнес в драматический сюжет логическую простоту и триединство греческой драмы. Хотя его хореографические полотна отличались более тонким рисунком, но были сотканы на том же станке, что и работы его великого предшественника. "Балетная" форма танца считалась классической с незапамятных времен. Фокин использовал классический танец как основу своей хореографии, расшив его новыми узорами; он привносил элементы стиля той эпохи, в которую погружался, но отправной точкой для него всегда оставалась виртуозность классического балета, бесценные сокровища которого он широко использовал в своем творчестве. Большинство его постановок, за исключением "Эвники", требовало от исполнителей высокой степени виртуозности, но он не выносил, когда подчеркивали сложность исполнения, выставляли напоказ технические трудности. "К чему все эти долгие приготовления? Вы же не собираетесь вертеть фуэте". В ходе одной и той же репетиции он то приходил в восторг, то впадал в гнев. Мы, его последователи, были преданы ему из-за его искренней увлеченности своим делом и требовательности к окружающим, хотя он был чрезмерно раздражительным и порой терял над собой контроль. Сначала это нас выводило из равновесия, но со временем мы привыкли к тому, как он швырял стулья, уходил посредине репетиции или вдруг разражался страстными речами. Во время сценических репетиций он усаживался в партере, чтобы оценить эффект своей постановки. Его голос, охрипший от крика, обрушивался на нас словно пулеметная очередь через головы оркестрантов:
– Отвратительное исполнение. Небрежно, неряшливо. Я не допущу такого наплевательского отношения!
Впоследствии, когда в его распоряжении оказалась не только сравнительно небольшая кучка его приверженцев, но целая труппа, гастролировавшая за границей и относившаяся к нему с уважением как к руководителю, он стал еще более властным. Вспоминается один инцидент в Монте-Карло. Он репетировал с нами "Жизель". В тот вечер я должна была исполнять заглавную роль и, естественно, берегла – силы, лишь намечая отдельные па и основные переходы. Весь ансамбль работал слишком медленно. Фокин постепенно впадал в бешенство и вдруг набросился на меня:
– Как я могу винить кордебалет, если звезда подает такой дурной пример. Да, ваш пример можно назвать развращающим, позорным, просто скандальным. – И он убежал.
В тот же вечер он с ласковым видом ходил вокруг меня, поправлял мой грим. Когда я стала изливать свою обиду за утреннюю сцену, он только мягко улыбнулся и так прокомментировал мое исполнение последнего акта "Жизели":
– Вы словно парили в воздухе…
Сразу же после "Эвники" Фокин поставил "Египетские ночи", впоследствии получившие название "Клеопатра". Значительная часть нашей труппы, в особенности премьеры, открыто демонстрировала недоброжелательное отношение к нашей работе. Как будущая балерина, я одевалась в уборной премьерш. Временами я ощущала себя там словно во вражеском лагере. Высмеивая все наши усилия, они устраивали гротескные пародии на наши балеты. Я не имела возможности достаточно решительно возражать: право старшинства оставалось таким же непреложным законом в театре, каким было в училище. Так как я была самой молодой участницей высшей касты, на меня могли прикрикнуть, сделать выговор за "самовлюбленность", за "фиглярство". Мне потребовалось еще больше выдержки, когда я стала единственной ведущей танцовщицей в балетах Фокина и встретилась лицом к лицу с предубеждением со стороны самых консервативных элементов публики и критики. Намеренно не обращая внимания на то, что наряду с новыми ролями я со все возрастающим мастерством исполняла партии в классических балетах и неустанно работала, мои критики обвиняли меня в измене традициям. Впрочем, эти преследования прекратились так же внезапно, как и начались.
Вернувшись из кругосветного путешествия, лейтенант Фуриозо, как всегда переполненный грандиозными замыслами, на этот раз договорился о моих гастролях в Праге. Он познакомился там с главой панславистов и с его помощью организовал мой ангажемент. Я не воспринимала его планы всерьез до тех пор, пока не получила официального приглашения от Пражского национального театра. Но даже и тогда я не могла себе представить, что буду танцевать за границей; все это рискованное предприятие казалось мне прыжком в неизвестность. Мой прошлый опыт не мог дать мне представление о том, в какой среде я окажусь. Я даже представить не могла определенной картины будущего – только некоторый страх предстоящей разлуки с домом, смешанный с гордостью и приподнятым настроением. До поездки оставалось месяца два, и я начала подготовку с того, что попыталась отшлифовать свой французский, на котором вела переписку с директором Национального театра, месье Шморанцем, я пришла к выводу, что этот язык и станет официальным средством общения. Мадам Флоранс, которую порекомендовали мне мои друзья, отшлифовала мой хромающий французский, сделав его беглым. Она предостерегала меня против буквального перевода с русского, как мы обычно делали. Она говорила на прекрасном французском, в ее речи ощущалось превосходное знание литературных норм. Под ее руководством я писала эссе, читала и разговаривала; мы надолго стали большими друзьями.
Когда я приехала в Прагу, на станции меня встретил сам глава панславистов, как и планировал Фуриозо. Он сопроводил меня в маленькую гостиницу с патриотическим названием, но довольно убогую внешне. На следующее утро, когда я упомянула, где остановилась, месье Шморанц, казалось, очень расстроился, и в тот же день мне предоставили апартаменты в современной гостинице. Я начала ощущать себя звездой, что пошло мне на пользу, так как помогло избавиться от излишней скромности. Уже моя первая встреча со Шморанцем привела меня в хорошее расположение духа. Когда меня ввели в его кабинет, он бросился мне навстречу, немного неуклюже склонился над моей рукой и проводил до кресла. Он заверил меня, что я их гостья и что все в театре – вплоть до его собственной ложи – в моем распоряжении. Я выразила надежду, что в моих письмах ему было не слишком много ошибок, и тотчас же почувствовала всю неуместность своего замечания. Он проявлял по отношению ко мне необычайную учтивость: предложил прислать за мной днем машину и самому показать чудесные храмы в стиле барокко, которыми так богата Прага. Чтобы поддержать интеллектуальный разговор, я заметила, пугаясь собственной дерзости, что барокко не в моем вкусе и что я предпочитаю ренессанс, хотя на самом деле ничего не понимала ни в том ни в другом. Во время моего пребывания в Праге директор вывозил меня на прогулки каждый свободный день. При самых благоприятных условиях я увидела все, что только можно было посмотреть. Мой гид был серьезным ученым: прежде чем стать директором театра, он был историком архитектуры. Осмотр достопримечательностей превращался в волнующее занятие благодаря его эрудиции и любви к предмету.
До сего времени мои познания были весьма скудными, но желание узнать велико. Шморанц раскрыл мне сокровенную красоту города: старинные улицы, где на двери каждого дома находился герб, узкая улочка, прозванная Золотой, так как здесь когда-то жили алхимики. Спустившись по полустертым ступеням, которые, казалось, вели в ад, мы оказались в потайной подземной темнице. Шморанц обратил мое внимание на выцарапанные пленниками надписи, по-видимому с помощью гвоздя, и на остатки самодельных карт, нарисованных кровью. "Juste pour vous, qui aimez Ie frisson". (Как раз для вас, любящей, чтобы мурашки по спине бегали) Каждый день для меня переворачивалась новая страница в книге чудес. Несмотря на то что в его внешности и манерах было что-то от старой девы, несмотря на его старомодную учтивость и щепетильность, его забавные маленькие причуды (так, например, он никогда не ездил на автомобиле и не звонил по телефону), тем не менее он был очень милым.
Строго соблюдая приличия, Шморанц пригласил для меня дуэнью: жена итальянского балетмейстера синьора Вискусси была непременной участницей наших экскурсий и всегда сидела со мной в директорской ложе, предоставленной в мое распоряжение в те вечера, когда я не танцевала. Во время своего пребывания в Праге я не пропустила ни одного представления, и мой день неизменно заканчивался в театре.
Я слышала, что каждые семь лет человек вступает в новую фазу своего существования. Тогда я вступала в четвертую фазу подобных циклов и ощущала, что во мне происходят значительные изменения. Пять лет сценического опыта в Петербурге не научили меня самообладанию. Петербургские критики руководствовались правилом, будто похвалы опасны для молодых танцовщиков, так как могут помешать их стремлению к совершенству. Что же касается меня, подобная политика лишь усиливала мою природную робость, и я оставалась чрезвычайно застенчивой и неуверенной в своих силах. Здесь в Праге отсутствие суровых критиков помогло мне полностью избавиться от застенчивости, граничившей с наваждением; здесь мне не указывали на мои прежние ошибки, и впервые зловещая темная яма, называемая зрительным залом, перестала пугать меня. Меня принимали как звезду, я поверила в это и отбросила пелену неуверенности в себе, которая мешала моему самовыражению. Первый сезон в Праге стал свидетелем превращения ученицы в актрису.
Стоял безоблачный май; холмы в окрестностях Праги были покрыты вишневыми садами в полном цвету. В облегающем платье, похожем на амазонку, и в шляпе со спадающими перьями я казалась себе роковой и таинственной, но в зеркале отражалась счастливая улыбка, в которой не было и тени таинственности. После первого же выступления в "Щелкунчике" мне предложили продлить контракт и подписать контракт на будущий год. В голову моей "доброй феи" Шморанца пришла счастливая мысль: дать мне партию в балете, основанном на чешских народных сказках. Мое появление в этом балете дошло до сердца зрителей и создало мне большую популярность. Меня стали узнавать в магазинах и на улицах. Это льстило моему самолюбию так же, как и то, что на спектаклях присутствовал настоящий балетоман, один из "ассирийцев" из ложи номер двадцать пять, приехавший в Прагу специально для того, чтобы посетить спектакли с моим участием. На следующее утро после моего первого выступления Шморанц с большим удовольствием перевел мне несколько рецензий. Один из авторов величал меня "дивой". Шморанц задержался на предложении, где изящество моего танца сравнивалось с грацией молодой газели.
Я навсегда сохранила талисман, подаренный мне Шморанцем. Во время своего последнего выступления я обнаружила маленькую коробочку, привязанную к букету. Внутри находился небольшой кусочек дерева в оправе из гранатов в форме броши – это был кусочек смоковницы, под которой Дева Мария отдыхала на пути в Египет. Я увезла с собой много дорогих сердцу воспоминаний о простых и мужественных людях, почти с благоговейным рвением служивших искусству в своем скромном театре. Национальный театр мог позволить себе лишь небольшую балетную труппу. Оперные и драматические артисты помогали балетным, выступая в мимических ролях. Я оставила там настоящих друзей. "Ваш портрет приобретен галереей Мане, – писал мне художник, написавший этот портрет. – Но я сохранил себе гравюру, где вы в шляпе с голубыми перьями (та самая "роковая шляпа"). Мать починила шаль, которую вы мне подарили". Пестрая бухарская шаль, спутница моих странствий, в которую я заворачивала свои костюмы, пленила художника, и я оставила шаль ему в подарок.
Глава 18
Соколова. – "Лебединое озеро" и "Корсар". – Светлов
В течение длительного времени я подумывала о том, чтобы оставить класс Николая Легата. Принять решение было нелегко – я опасалась, что он воспримет это как предательство. В нашей профессии учитель прилагает очень много сил на формирование индивидуальности ученика, тратя немало энергии на занятия с ним, в результате возникают прочные, основанные на глубокой благодарности связи ученика с учителем. Но я уже усвоила все, что мне мог дать преподаватель, вплоть до того, что была в состоянии исполнять энергичные па мужского танца, и мне стало очевидно, что теперь мне нужна женщина-педагог. Госпожа Соколова уже не преподавала в театральном училище. Она давала частные уроки, которые ежедневно посещала Павлова, и я присоединилась к ней. И как оказалось, мое решение было весьма своевременным, так как этот 1909 год принес мне в высшей степени ответственную работу. Сразу вслед за главной партией в "Лебедином озере" мне дали главную роль в "Корсаре". Последняя принесла мне неоспоримый успех, и этим в значительной мере я обязана госпоже Соколовой. Она сама танцевала в большинстве балетов старого репертуара и великолепно знала все партии. Когда она начинала показывать мне танцы и мимические сцены, в ней пробуждалась вся былая грация, несмотря на то что она, как и большинство танцовщиц, вышедших на пенсию, сильно располнела. В маленькой комнате, где мы занимались, не было места для рояля, и моя преподавательница пела, поразительно точно передавая все рулады и фиоритуры старомодной музыки. Зная помимо своей партии все остальные, она часто исполняла их, как бы подавая мне реплики. Ее забота обо мне выходила за пределы классной комнаты; когда я репетировала на сцене, она обычно сидела в партере, а если не могла прийти, то просила меня зайти к ней прямо из театра. Там, за чашкой кофе, я должна была представить ей подробнейший отчет о каждом па, время от времени вставая и танцуя вокруг стола. Вообще мы понимали друг друга очень хорошо, напевая мелодию и отбивая такт пальцами по столу, и таким образом воспроизводили самые сложные па. Для стороннего наблюдателя наше поведение, наверное, показалось бы нелепым. Порой она звонила мне и спрашивала: "Как ты сделала это?.." – и напевала мелодию. "С этим все в порядке, но я не вполне понимаю этот фрагмент", – пела теперь я на другом конце провода. Телефонная служба хоть и недавно возникла в Петербурге, но работала исправно: мы могли таким образом пройти пять актов, и нас ни разу не прервали по прихоти телефонистки.
Соколова была достаточно состоятельной и жила в собственном доме, на другом берегу реки, довольно далеко от центра. От улицы ее дом отделял небольшой деревянный флигель, в котором она сдавала квартиры, оставив себе одну для занятий танцами. Она щедро расточала свое время и труд. Обычно мы занимались днем, но, когда я готовила новую партию, она настаивала, чтобы я приходила и по вечерам. Не допускала, чтобы какое-нибудь полученное прежде приглашение встало на пути работы; никакие мольбы не могли ее смягчить.
– Сцена прежде всего!
Старая танцовщица заново переживала карьеру в каждой из своих учениц. Удачно вышедшая замуж, мать взрослых детей, от нас она требовала безбрачия. Она предсказывала множество зол, которые падут на голову замужних балерин. Проповеди ее общественных и артистических доктрин обычно происходили у нее дома за ужином, на который она настойчиво приглашала меня после работы. Во время занятий она не позволяла отвлекаться. Столь же большое опасение, как предстоящее замужество, вызывали у нее возможные непредвиденные осложнения на сцене.
– Покажи, как ты завяжешь ленты на туфлях… Неправильно. Узел должен быть завязан с наружной стороны лодыжки. Немного поплюй на него, иначе развяжется.
Она хотела посмотреть, как я буду выходить на вызовы, и настойчиво внушала мне, что танцовщица никогда не должна ходить на плоских ступнях. "Быстрым легким шагом ты выходишь на середину, делаешь глубокий реверанс вправо в сторону императорской ложи; налево – к директорской; два шага вперед и полуреверанс партеру; потом отступи, подними глаза и улыбнись, приветствуя галерку. Я помню, как, разучивая со мной партию Жизели, она была удовлетворена всем в моем исполнении, кроме падения в сцене смерти. Когда же я посетовала, что вся покрылась синяками, добиваясь совершенства в этой сцене, она послала домой за матрасом, на который я могла падать навзничь бессчетное число раз, не опасаясь более серьезных последствий, чем легкое сотрясение мозга. В конце концов я достигла совершенства.
За ужином мы всегда вели профессиональные разговоры: обсуждали мои выступления, преподавательница рассказывала о смешных случаях и триумфах из своей творческой жизни, самые обыденные явления оценивались в соответствии с позицией этики танцовщиц, установленных Соколовой. Пить пиво считалось неэстетичным для балерины.
– Эдуард Андреевич, сколько раз я должна повторять вам, чтобы вы не угощали Тату этим вульгарным напитком?
Перед моим выступлением в "Корсаре" она заметно нервничала.
– Как ты собираешься провести завтрашний день? – спросила меня она накануне премьеры.
Я ответила, что, наверное, немного прогуляюсь, если будет хорошая погода. Она пришла в ужас.