СЛЕДУЮЩАЯ
Днем у меня вышло стихотворение. Вернее – куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю – это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: "Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!" Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушел в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом.
Давид Давидович Бурлюк:
Маяковский до 18 лет не писал стихов; в моем воображении, первые месяцы нашего знакомства он был только любителем "чужой" поэзии.
Осенним вечером по бульвару Страстного монастыря мы шли асфальтовой панелью под серым туманным небом, панель была мокрая, ее не было – было серое мокредное небо, первые вспыхнувшие фонари отекали светом книзу, и опыт подсказывал, что там, где падают светлые мечи их, могут шагнуть и наши человеческие ноги: там панель, а над огнями – мокрое поле осеннего неба, куда завела нас предвечерняя прогулка.
Маяковский прочитал мне стихотворение:
Зеленый, лиловый отброшен и скомкан,
А в черный, играя, бросали дукаты,
И жадным ладоням сбежавшихся окон
Раздали горящие желтые карты.
Это было его первое стихотворение.
Я задумался над вопросом: почему Маяковский до встречи со мной не писал или, вернее, стыдился своего творчества.
Владимир Владимирович Маяковский. "Я сам":
БУРЛЮЧЬЕ ЧУДАЧЕСТВО
Уже утром Бурлюк, знакомя меня с кем-то, басил: "Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский". Толкаю. Но Бурлюк непреклонен. Еще и рычал на меня, отойдя: "Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение".
ТАК ЕЖЕДНЕВНО
Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) "Багровый и белый" и другие.
Мария Никифоровна Бурлюк:
Прогулки наши в сверкающих фонарях бульваров Москвы, то затененных линиями дождя, то пушистыми ресницами снега, были долгими. Маяковский вслушивался в веселые восклицания и разговоры об искусстве, коими изобиловал Бурлюк. <…>
С любовью старшего брата удивлялся Бурлюк одаренности безмерной, без берегов возможностям; хлопал дружески Маяковского после чтения по молодой, костлявой от недоедания, опять сутулившейся спине.
Володя Маяковский и во вторую осень нашего знакомства был плохо одет. А между тем начались холода. Увидев Маяковского без пальто, Бурлюк в конце сентября 1912 года, в той же Романовке, в темноте осенней, на Маяковского, собиравшегося уже шагать домой (на Большую Пресню), надел зимнее ватное пальто своего отца.
– Гляди, впору? – Оправляя по бокам, обошел кругом Маяковского и застегнул заботливо крючок у ворота и все пуговицы… – Ты прости за мохнатые петли, но зато тепло и в грудь не будет дуть…
Маяковский улыбался.
Владимир Владимирович Маяковский. "Я сам":
ПРЕКРАСНЫЙ БУРЛЮК
Всегдашней любовью думаю о Давиде. Прекрасный друг. Мой действительный учитель. Бурлюк сделал меня поэтом. Читал мне французов и немцев. Всовывал книги. Ходил и говорил без конца. Не отпускал ни на шаг. Выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать не голодая.
На Рождество завез к себе в Новую Маячку. Привез "Порт" и другое.
Давид Давидович Бурлюк. Из письма В. В. Каменскому, 1912 г.:
Дорогой друг и храбрый авиатор Вася! Приезжай скорей в Москву, чтобы ударить с новой силой "Сарынь на кичку!" Пора. Прибыли и записались новые борцы – Володя Маяковский и А. Крученых. Эти два очень надежные. Особливо Маяковский, который учится в школе живописи вместе со мной… Он жаждет с тобой встретиться и побеседовать об авиации, стихах и прочем футуризме. Находится Маяковский при мне постоянно и начинает писать хорошие стихи. Дикий самородок горит самоуверенностью. Я внушил ему, что он – молодой Джек Лондон. Очень доволен. Приручил вполне, стал послушным: рвется на пьедестал борьбы за футуризм. Необходимо скорей действовать.
Василий Васильевич Каменский:
Бурлюк не мог наглядеться на своего сверх всякой меры одаренного ученика, за каждым шагом которого он следил с ревностью Отелло.
Давид Давидович Бурлюк:
Осенью 1912 года мы поселились в Романовке.
Ход в Романовку с Малой Бронной. Комнаты наши – на четвертом этаже, Маруся живет в 104 номере. Я поселился в том же коридоре. Все собрания молодых поэтов и художников происходили в номере Маруси, так как эта комната была более обширной и нарядной. Здесь обильно сервировались "чаи", варенья и бландово-чичкинские сыры и колбасы. Владимир Владимирович приходил каждый вечер после Училища живописи, ваяния и зодчества.
Романовка – глаголем протянувшийся старый корпус, грязно-зеленого цвета…
В Романовке, в ее полутемных номерах, декорированных купеческим красным, засаленным дочерна штофом, состоялись и первые выступления Володи Маяковского, свидетелями и слушателями которых пришлось быть его ближайшим друзьям. Эти выступления были репетицией к первым публичным шумно-овационным выступлениям будущего великого поэта. Маяковский первые свои стихи: "Ночь", "Вывескам", "Уличное", "А вы могли бы?", два стихотворения о Петербурге читал на вечеринках в Училище живописи, но на этих вечеринках мне быть не пришлось. Мне довелось лишь слышать о них от группы восторженной молодежи. Сила его воздействия на слушателей была всегда несравнимо яркая. <…>
Маяковский не имел записных книжек, читал по памяти. Когда его просили читать, он поднимался с дивана, отходил на середину комнаты и становился с таким расчетом, чтобы видеть себя в хмуром, неясном, узком зеркале. Маяковский выпрямлялся, лицо его оставалось спокойным; опуская руку с горящей папиросой вдоль своего высокого тела, другую, левую, он закладывал в карман бархатной блузы. Не откидывая головы назад, пристально смотря глазами в другие, зеркальные, поэт начинал читать свои юные стихи, декламировать, скандировать без поправок или остановок, не поддаваясь нахлынувшему вдохновению и не изменяясь в лице.
Мария Никифоровна Бурлюк:
В начале ноября 1912 года Бурлюк собрался ехать читать лекцию в Петербург на тему "Что такое кубизм?" и, узнав, что Маяковский там никогда не был, решил взять его с собой. Маяковский был очень рад этой поездке. Он вез на выставку "Союза молодежи" портрет, писанный им с Р. П. Каган. По прибытии в Петербург, с вокзала, кутаясь в живописный старый плед (так похож на молодого цыгана), Маяковский поехал проведать своих знакомых. Бурлюк встретился с ним уже только вечером в Тенишевском училище. Маяковский познакомился здесь с В. Хлебниковым, до этого учившимся в Санкт-Петербургском университете.
Давид Давидович Бурлюк:
Владимир Маяковский никогда особенно не любил и не понимал Хлебникова как поэта. К Хлебникову-человеку относился с большой теплотой, всегда называя его нежнейшими именами. Он пользовался некоторыми стихами Хлебникова, как полемическим оружием, в защиту новой формы. Одно, два, не больше.
Мария Никифоровна Бурлюк:
К Хлебникову, схимнику, молчальнику, – полный энергии, силы животной, Владимир Маяковский никогда не питал особой длительной склонности. Хлебников был чужд Маяковскому. Периодами, будучи в центре нового, под воздействием всеобщих восторгов, которые творчество Велимира Владимировича вызывало, Маяковский – хлопал Витю дружески по плечу и… восхищался. Но проходило несколько недель, и снова Владимир Владимирович подходил к Бурлюку близко, и ревниво (слегка боясь сам своего вопроса) спрашивал: "Ну, Додя, ты все понимаешь – скажи – ведь правда, стихи Хлебникова в конце концов пустяки…" Спрашивал, а сам, видимо, трусил – а вдруг работоспособность, культурность, глубочайшая одаренность великого.
Алексей Елисеевич Крученых:
Резвые стычки с Виктором Хлебниковым (имя Велимир – позднейшего происхождения) бывали тогда и у Маяковского. Вспыхивали они и за работой. Помню, при создании "Пощечины" Маяковский упорно сопротивлялся попыткам Велимира отяготить манифест сложными и вычурными образами, вроде: "Мы будем тащить Пушкина за обледенелые усы". Маяковский боролся за краткость и ударность.
Но часто перепалки возникали между поэтами просто благодаря задорной и неисчерпаемой говорливости Владимира Владимировича. Хлебников забавно огрызался.
Помню, Маяковский как-то съязвил в его сторону:
– Каждый Виктор мечтает быть Гюго.
– А каждый Вальтер – Скоттом! – моментально нашелся Хлебников, парализуя атаку.
Такие столкновения не мешали их поэтической дружбе.
Василий Васильевич Каменский:
Володя Маяковский носился с <…> хлебниковской книгой стихов в десять раз больше, чем со своей, и всюду, как жемчуг, рассыпал наизусть цитаты:
Волю видеть огнезарную –
Стаю легких жарирей, –
Дабы радугой стожарною
Вспыхнул морок наших дней.
Маяковский мог неустанно повторять везде и всюду все эти хлебниковские алмазные россыпи:
Я воин, отданный мечу,
Я кровью край врагов мочу.
Я любровы темной ясень,
Я глазами в бровях ясен.
Я – любавец! Я – красавец!
Я пью скорей плясавец
Ночи, неба и зари –
Так велели кобзари.
Желтая кофта
Василий Васильевич Каменский:
Вдруг Бурлюк зычно закричал:
– Идея! Идея! Стойте, идея! Мы должны выступить как новые, первые русские поэты-футуристы! Три кита, и ни одного символического окуня!
– Да, да! Но нам не дадут помещения, и полиция не разрешит. Никто не знает, что мы – гении.
– Чорт с ним! Пускай не дают помещения. Не надо. Мы пойдем на улицы Москвы, в гущу народа, и станем втроем читать стихи. Наше дело – не лазить по канцеляриям редакций протухших журналов, которые все равно никто не читает. Время требует своих трибунов-поэтов, и мы ими будем, будем! Нас признает улица, площадь, народ, девушки, юноши, ученики, дворовые дети. Все – кто на улице.
– А не примут ли нас за пьяную компанию или случайно разгулявшихся молодчиков?
– Нет, не примут: мы наденем специальные пестрые одежды, разрисуем лица, а в петлицы, вместо роз, вденем крестьянские деревянные ложки. Пусть наши глотки будут противны обывателям. Больше издевательства над мещанской, буржуазной сволочью. Нашим наслаждением должно быть отныне – эпатирование буржуазии. Мы, революционеры искусства, обязаны втесаться в жизнь улицы и сборищ. Мы обязаны выступить с проповедью нового искусства по всем крупным городам России.
Однако я тут же понял, что вся эта программа была уже заранее продумана Бурлюком и Маяковским и, очевидно, они не знали только, как ее осуществить, особенно в отношении выступлений по провинциальным городам.
Володя, заранее уверенный, что не получит отказа, просил меня:
– Вы такой замечательный, знаменитый авиатор, великий человек современности, вы одеты в несравненный парижский костюм и в настоящие английские ботинки, вы вращались во Франции, в Англии. И разве такому может какой-нибудь городничий отказать, если попросите его разрешить афишу под заглавием: "Аэропланы и поэзия футуристов". А раз будет такое разрешение – нам дадут и зал, и кассу.
Бурлюк тоже настойчиво усовещивал меня.
Отказать Маяковскому было невозможно. Он читал стихи Бурлюка, читал моего "Разина" и произведения множества других поэтов, как бы играя своей феноменальной памятью, острил, дурачился, ставил бутылки на цилиндр, изображал, будто ходит по проволоке в цирке.
И при всем этом продолжал агитировать "в пользу общего великого дела искусства современности", призывал меня быть организатором и "мамой" всего российского футуристического движения.
– Как будет замечательно: Бурлюк – отец. Каменский – мама. Я – сын. Остальные – родственники. <…>
Маяковский, ероша гриву густых темных волос, шагал, курил, нервно закусив папиросу в углу большого рта и бросая отрывистые фразы:
– Дело не в том – летать нам или не летать. Ломать наши слоновые кости или не ломать… Чорт его знает… Джек Лондон… Братья Райт… Сумасшедший игрок Германн… Лиза… Любовь… "Туча ли, гром…" "Что наша жизнь…" Главное – мы должны и можем делать феноменальные явления и в искусстве, и в жизни. Возьмем мир за бороду и будем трясти… Облапим весь земной шар и повернем в обратную сторону, на страх всем астрономам, и самому Саваофу, и самому дьяволу. Все человечество наше – и никаких разговоров. Издадим манифест с приказом любить нас и славить. И будут! Обожремся в богатстве бриллиантовых россыпей наших душ… Пожалуйста…
Перья линяющих ангелов
Бросим любимым на шляпы,
Будем хвосты на боа
Обрубать у комет.
И все это обязательно будет! Сделаем! А пока необходимо выйти на улицу со стихами и разговорами.
– Брависсимо! Немедленно все запишем! – провозгласил Бурлюк, достав бумагу. И начал записывать, скандируя каждое слово:
– Первое. Ровно через три дня в полдень всем трем поэтам – Маяковскому, Каменскому, Бурлюку в пестрых одеждах, в цилиндрах, с разрисованными лицами выйти на Кузнецкий и, гуляя, читать во все горло по очереди свои стихи самым строгим голосом.
Второе. Не обращать внимания на возможные насмешки дураков и на мещанское издевательство.
Третье. На вопросы – кто вы? – отвечать серьезно: гении современности – Маяковский, Бурлюк, Каменский.
Четвертое. На все остальные: так живут футуристы. Не мешайте нам работать. Слушайте.
Пятое. Сшить Маяковскому желтую кофту
Шестое. Авиатору В. В. Каменскому пойти к московскому губернатору, чтобы он разрешил прочитать нам лекцию об аэропланах и о поэзии футуристов под его, Каменского, ответственность, как известного пилота-авиатора.
Седьмое. Уважаемый В. В. Каменский должен снять помещение для выступления в Политехническом музее и внести задаток. И вообще взять на себя все расходы по организации.
Восьмое. При полном благополучии В. В. Каменскому возместить расходы, а всю прибыль разделить поровну.
Девятое. Афиша должна быть желтого цвета, а все буквы крупных слов разного шрифта.
Десятое. На столе сцены во время выступления поставить сотню стаканов чая, чтобы пить самим и угощать почтенную публику. В момент возникновения возможного скандала – чай убрать, чтобы не потерпеть убытки за разбитую посуду.
Одиннадцатое. На всякий случай во время выступления присутствовать на сцене всем трем с начала до конца.
Владимир Владимирович Маяковский. "Я сам":
ЖЕЛТАЯ КОФТА
Костюмов у меня не было никогда. Были две блузы – гнуснейшего вида. Испытанный способ – украшаться галстуком. Нет денег. Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке – галстук. Очевидно – увеличишь галстук, увеличится и фурор. А так как размеры галстуков ограничены, я пошел на хитрость: сделал галстуковую рубашку и рубашковый галстук.
Впечатление неотразимое.
Василий Васильевич Каменский:
Маяковский примерял новую апельсиновую кофту, сшитую его матерью Александрой Алексеевной и двумя сестрами – Людой и Олей.
Бурлюк был в сюртуке, с воротником, обшитым разноцветными лоскутами, в желтом жилете с серебряными пуговками и в цилиндре.
Мой парижский костюм цвета какао был обшит золотой парчой. На голове – тоже цилиндр.
А на моем лбу Маяковский нарисовал гримировальным карандашом аэроплан. На щеке Бурлюка Володя изобразил собачку с поднятым хвостом.
Вид у нас был маскарадный и необычайно живописный.
Думали ли мы, что нас могут встретить скандалом? Думали.
Знали ли мы, что за нарушение общественного спокойствия и порядка (да еще на улицах) нас могут схватить полицейские, отвести в участок и даже выслать из Москвы? Знали.
Предполагали ли мы, что может произойти драка, схватка, свалка и чорт его знает какое безобразие на Кузнецком? Предполагали. <…>
Маяковский от разрисовки своего лица в последний момент отказался, предлагая, однако, загримироваться негром, на что нашего согласия не получил.
Наш чрезвычайный подъем объяснялся тем, что накануне я получил разрешение от губернатора на публичное выступление.
Ровно в двенадцать часов дня, вдев в петлицы деревянные ложки, мы появились наверху Кузнецкого.
Сразу начали по очереди читать стихи, медленно и важно шагая вниз.
Шли серьезно, строго. Без улыбки.
Я только заметил, что все встречавшиеся повертывали немедленно за нами, а иные забегали вперед и тревожно спрашивали:
– Кто это? Сумасшедшие? С диких островов? Жокеи из цирка? Укротители? Факиры? Чемпионы французской борьбы? Индейцы? Йоги? Американцы? Почему собака у этого толстяка на щеке? Почему аэроплан у этого блондина на лбу? Почему у этого верзилы желтая кофта? Тише – они читают стихи, тише! Это поэты? Не может быть! Говорят по-русски, но ничего не понятно. Тише. Все понятно. Они предсказывают! Идиоты! Это вы – идиоты, а они – наоборот! Урра! Три Евгения Онегина!
Какая-то встречная барынька с дочкой так нас испугалась, что даже перекрестилась:
– Господи помилуй!
Дочка бросилась к нам:
– Какая красота!
Барынька рванула дочь за рукав:
– Таня, уйди, уйди. Тебя могут изуродовать. Надо позвать полицию. <…>
Толпа росла. Началась давка.
Мостовая заполнилась. Извозчики не могли проехать. У Неглинной образовалась плотная людская стена.
Мы почувствовали, что с минуты на минуту разразится "происшествие".
Бурлюк рявкнул:
– Перед вами гениальные поэты, новаторы, футуристы: Маяковский, Каменский, Бурлюк. Мы открываем Америку нового искусства. Поздравляю!
Толпа аплодировала, свистела, кричала, возмущалась.
И вдруг послышался продолжительный полицейский свисток.
Мы повернули обратно кверху.
Городовые, продолжая свистеть, разгоняли толпу.
– Рразойдитесь!
Какая-то девочка поднесла Маяковскому апельсин.
Он поблагодарил и скушал.
– Ест! Ест! – шептались на всю улицу провожающие.
А мы важно шагали, читая стихи, хотя и понимали, что из-за шума и суматохи нас было трудно расслышать…
Однако часть молодежи и особенно студенты охраняли нас и храбро отшибали наступающих драчунов, хрипло кричавших:
– Их тут целая банда! Живодеры! <…>
Вдев в петлицы пальто по большому пучку редиски, мы отправились из гостиницы на главную <…> улицу. <…>
В ресторане испугались:
– Кто это? Кто?
Маяковский громко заявил:
– Три Шаляпина!
Нас попросили в отдельный кабинет:
– Там будет спокойнее.
Мы вышли. <…>
Мы <…> ходили со стихами по улицам, всех взбудораживая своим появлением.