Он снова высморкался и характерным жестом глубоко, обеими руками одновременно заправил сорочку под ремень своих просторных брюк – узких в бедрах, широких в шагу. <…> Что же было потом? Обычная московская вечеринка. "Завернули на огонек". Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга. Как большая редкость – коробка шоколадного набора: по краям бумажные кружевца, а в середине серебряная длинногорлая фляжечка ликерной конфеты. В виде экспромта, забавного курьеза остатки от обеда – миска вареников с мясом, которые еще больше подчеркивали случайный характер вечеринки, ее полную непреднамеренность.
Сидели тесно вокруг стола. Стульев, конечно, не хватило. Мы с Маяковским рядом на большой бельевой корзине, покрытой шкурой бурого медведя.
Маяковский опирался локтем на громадную тяжелую медвежью голову, изредка ее приподнимал за черное рыло и нежно заглядывал в стеклянные карие глазки и в узкую крашеную пасть с белыми зубками и желтыми клыками.
Вероника Витольдовна Полонская:
Вечером я все же поехала к Катаеву с Яншиным. Владимир Владимирович оказался уже там. Он был очень мрачный и пьяный. При виде меня он сказал:
– Я был уверен, что вы здесь будете!
Я разозлилась на него за то, что он приехал меня выслеживать. А Владимир Владимирович сердился, что я обманула его и приехала. Мы сидели вначале за столом рядом и все время объяснялись. Положение было очень глупое, так как объяснения наши вызывали большое любопытство среди присутствующих, а народу было довольно много.
Я помню: Катаева, его жену, Юрия Олешу, Ливанова, художника Роскина, Регинина, Маркова.
Яншин явно все видел и тоже готовился к скандалу.
Владимир Осипович Роскин:
Пока готовили ужин, Олеша и Катаев, заметив настроение Владимира Владимировича, все время подшучивали над ним, вспоминая положение из "Квадратуры круга" (переживет или не переживет?). Но Владимир Владимирович был молчалив, мрачен, лишен остроумия. Мы сели за стол. Маяковский сидел слева от меня, а Полонская справа, через одного гостя.
Валентин Петрович Катаев:
Он был совсем не такой как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний.
– Владимир Владимирович, хотите вареников?
– Благодарю вас.
– Благодарю вас – да или благодарю вас – нет?
Можно себе представить, каким фейерверком острот, шуток, каламбуров взорвался бы в другое время Маяковский, не упускавший ни малейшего повода устроить блестящий словесный турнир и, разумеется, выйти из него победителем. В этой области у него не было соперников. И вдруг ему предлагают вареников – простых, обыкновенных, общечеловеческих вареников с мясом. Какой богатейший матерьял для остроумия, для словесной игры!
Однако в этот вечер Маяковского как будто подменили. Он вежливо отвечает:
– Да, благодарю вас.
За столом в этот вечер острили все, кроме Маяковского. Молодые мхатовские актеры, львы, все время задирали знаменитого поэта и острослова, вызывая на турнир остроумия. Не без опаски пробовали свои силы. Но он либо отмалчивался, либо вяло отбивался. Можно было подумать, что он вдруг под действием какого-то странного волшебства потерял дар остроумия.
Но зато в нем в полную силу засияло другое качество – драгоценный дар душевного тепла, доброты, нежности, скромности, всего того, что он так застенчиво таил в своем большом жарком сердце. <…>
Память моя почти ничего не сохранила из важнейших подробностей этого вечера, кроме большой руки Маяковского, его нервно движущихся пальцев – они были все время у меня перед глазами, сбоку, рядом, – которые машинально погружались в медвежью шкуру и драли ее, сгибали, вырывая пучки сухих бурых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую.
Владимир Осипович Роскин:
Начали пить шампанское. Маяковский ничего не пил, встал и вышел в другую комнату и снова мрачно начал шагать. Хозяйка дома забеспокоилась, что его нет. Катаев сказал: "Что ты беспокоишься, Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются". Владимир Владимирович должен был это слышать. Я не знал о его романе с Полонской и не понял смысла сказанного, но все почувствовали неловкость. Вероятно, Катаев сказал это в защиту Маяковского, который стоит выше банальных положений. Может быть, это была просто ироническая фраза, но она прозвучала очень трагически в этот вечер: Маяковский вернулся в столовую, видно было, что он все слышал, сел за стол, вынул записную книжку в отличном переплете, в которую он записывал стихи, написал записку, вырвал лист, смял его и через меня передал Полонской. Она прочла, улыбнулась, но ничего не ответила. Владимир Владимирович написал другую, также вырвал листок, и я снова передал его.
Мне показалось странным, что человек, который так любит и ценит добротные вещи, прочные ботинки, хорошее перо, который становится на колени, чтобы ему вернули любимую авторучку, сейчас рвет не жалея из такой книжки листы. Видно было – сильно нервничал.
Валентин Петрович Катаев:
С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он жестом игрока в рулетку время от времени бросал ей через стол и, ожидая ответа, драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя, "царапая логово в двадцать копей", как говорилось в его до сих пор еще кровоточащей поэме "Про это".
Картонные квадратики летали через стол над миской с варениками туда и обратно. Наконец конфетная коробка была уничтожена. Тогда Маяковский и Нора ушли в мою комнату. Отрывая клочки бумаги от чего попало, они продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала – он не соглашался. Вечная любовная дуэль.
Впервые я видел влюбленного Маяковского. Влюбленного явно, открыто, страстно. Во всяком случае, тогда мне казалось, что он влюблен. А может быть, он был просто болен и уже не владел своим сознанием. Всюду по квартире валялись картонные кусочки, клочки разорванных записок и яростно смятых бумажек. Особенно много их было в корзине под письменным столом.
Вероника Витольдовна Полонская:
Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно.
Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату: сел у стола и все продолжал пить шампанское.
Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
– Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях.
Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества. <…>
Я уговаривала его, умоляла успокоиться, была ласкова, нежна. Но нежность моя раздражала его и приводила в неистовство, в исступление.
Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня. Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться.
За мной потянулись все.
В передней Владимир Владимирович вдруг очень хорошо на меня посмотрел и попросил:
– Норкочка, погладьте меня по голове. Вы все же очень, очень хорошая…
Когда мы сидели еще за столом во время объяснений, у Владимира Владимировича вырвалось:
– О господи!
Я сказала:
– Невероятно, мир перевернулся! Маяковский призывает господа!.. Вы разве верующий?!
Он ответил:
– Ах, я сам ничего не понимаю теперь, во что я верю!..
<…> Домой шли пешком, он провожал нас до дому.
Опять стал мрачный, опять стал грозить, говорил, что скажет все Яншину сейчас же.
Шли мы вдвоем с Владимиром Владимировичем. Яншин же шел, по-моему, с Регининым. Мы то отставали, то убегали вперед. Я была почти в истерическом состоянии. Маяковский несколько раз обращался к Яншину:
– Михаил Михайлович!
Но на вопрос:
– Что?
Он отвечал:
– Нет, потом.
Я умоляла его не говорить, плакала. Тогда, сказал Владимир Владимирович, он желает меня видеть завтра утром.
Елизавета Александровна Лавинская:
Асеевы рассказали деталь последних дней жизни Вл<адимира> Вл<адимировича>, которая врезалась в память. 13 апреля приехала из Ленинграда какая-то женщина (кажется, первая жена Натана Альтмана), ей нужно было видеть Бриков, она не знала, что они за границей. На Гендриковом застала одного Маяковского, с которым, кажется, не была знакома. Она была потрясена его видом – казался совершенно больным. Он ее задержал около себя, прочел предсмертное письмо и, кажется, сказал такую фразу: "Я самый счастливый человек в СССР и должен застрелиться". Уйдя от Маяковского, она хотела сразу же позвонить Асееву, рассказать, предупредить, но потом "застеснялась" – мало ли какие у поэта могут быть настроения! Но утром рано 14 апреля ей все же стало очень неспокойно на душе, она стала звонить Асееву – но никто не подошел. Оказывается, в течение ряда дней, также рано утром, Асееву кто-то звонил и заявлял, что не то веревка, на которой Асеева повесят, приготовлена, не то иное орудие убийства. Асеев в этот период вообще плохо себя чувствовал, и, чтоб его не нервировать такими хулиганскими выпадами, Оксана перестала подходить к телефону на ранние звонки. Так было и на этот раз, а когда эта женщина дозвонилась, было уже поздно.
Вероника Витольдовна Полонская:
Завтра в 10½ у меня был показ пьесы Немировичу-Данченко.
Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.
Потом он все-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались.
Это было уже 14 апреля.
Утром Владимир Владимирович заехал в 8½, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.
Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.
– Как хорошо, – сказала я. – Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
– Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10½ репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не смогу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
– Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь – это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно увидев, в какую минуту он пришел, свалил книги на тахту и убежал.
Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры – нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.
Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания.
Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает – то, что было вчера, – отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно.
Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.
Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас, ничего не сказав Яншину. Я знаю, что Яншин меня любит и не перенесет моего ухода в такой форме: как уйти, ничего не сказав Яншину, и остаться у другого. Я по-человечески достаточно люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить. Неужели Владимир Владимирович сам не понимает, что если я уйду из театра, откажусь от работы, в жизни моей образуется такая пустота, которую заполнить будет невозможно. Это принесет большие трудности в первую очередь ему же. Познавши в жизни работу, и к тому же работу такую интересную, как в Художественном театре, невозможно сделаться только женой своего мужа, даже такого большого человека, как Маяковский.
Вот и на репетицию я должна и обязана пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все Яншину и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно, или совсем ничего не надо.
Еще раз я ответила, что не могу так.
Он спросил:
– Значит, пойдешь на репетицию?
– Да, пойду.
– И с Яншиным увидишься?
– Да.
– Ах, так! Ну тогда уходи, уходи немедленно, сию же минуту.
Я сказала, что мне еще рано на репетицию. Я пойду через 20 минут.
– Нет, нет, уходи сейчас же.
Я спросила:
– Но увижу тебя сегодня?
– Не знаю.
– Но ты хотя бы позвонишь мне сегодня в пять?
– Да, да, да.
Он быстро забегал по комнате, подбежал к письменному столу. Я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол.
Теперь мне кажется, что, вероятно, он оторвал 13 и 14 числа из календаря.
Потом Владимир Владимирович открыл ящик, захлопнул его и опять забегал по комнате.
Я сказала:
– Что же, вы не проводите меня даже?
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
– Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…
Улыбнулся и добавил:
– Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?
– Нет.
Он дал мне 20 рублей.
– Так ты позвонишь?
– Да, да.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти. Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье, в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела.
Владимир Владимирович Маяковский.Предсмертная записка:
Всем
В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.
Лиля – люби меня.
Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.
Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.
Как говорят –
"инцидент исперчен",
любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете
и не к чему
перечень
взаимных болей,
бед
и обид.
Счастливо оставаться.
Владимир Маяковский.
12/IV–30 г..
Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным. Сериозно – ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться. В. М.
В столе у меня 2000 руб. – внесите в налог.
Остальное получите с Гиза.
Корнелий Люцианович Зелинский:
Странно, что после выстрела, который раздался, когда В. В. Полонская только что вышла из комнаты (это было в четверть одиннадцатого утра), глаза не закрылись. Маяковский смотрел вполне осмысленно, казалось, что он просто упал.
Слава
Василий Васильевич Каменский:
Маяковский откровенно мечтал о всемирной славе. Эта мечта окрыляла его, заставляла его страстно работать. <…>
– Ведь это же будет гениально – мы возьмем штурмом всю Россию, – говорил Маяковский, громыхая грузными шагами, – мы взбудоражим всех вверх днищем, мы натворим такие дела, за которые благодарное потомство нам поставит памятники длиной в версту.
При этом он изображал, как этот памятник должен выглядеть.
Виктор Борисович Шкловский:
Маяковский, большой, тяжелый, ездил в узких московских пролетках.
Его извозчики знали.
Раз он спорил с издателем в пролетке, знаменитый ли он писатель. Извозчик повернулся и сказал издателю:
– Кто же Владимира Владимировича не знает?
Сказал он это, кажется, даже и не спрошенный, но знали Маяковского больше человеком, поступком.
Лев Вениаминович Никулин: