Новоголландцы в Туле, если увидят проехавшие дрожки, тотчас обращают на них все свое внимание. Здесь редкие имеют этот экипаж, а колясок и карет только по одному экземпляру, да и те помнят губернатора Иванова, бывшего в Туле в первом десятилетии нашего века. Вероятно, вы заметили, что мы давность времени определяем губернаторами. Губернаторы здесь тоже, что у Греков были олимпиады, у Римлян люстры, или что в Истории эпохи, периоды. Хронология здешнего края ими начинается, ими и оканчивается. Время до открытия наместничеств, Новоголландцы считают баснословным, мифическим временем. Они живут в уединении. Здесь не увидите общественных движений, ни какого суетного волнения, все тихо, смирно, спокойно как по праздникам в Лондоне. Иногда, правда, посещают они друг друга, размениваются визитами; иногда приезжают к ним знакомые из города; но такие случаи не часто повторяются. "Словом, сказал нам один рассудительный Новоголландец, мы проводим жизнь если не совсем жалкую, то уж, конечно, не лучше вот этих плакучих ив, растущих в наших садах и огородах.
Оглядевшись в нашем скромном жилище, которого ветхие обои на стенах с вычурными узорами и кафельные печи с тоненькими колоннами, поддерживающими карнизы их вместе с потолком, и филенчатые двери, едва держащиеся на заржавленных петлях, и кресла и стулья, все, все напоминало нам знакомое, минувшее, былое. Увлекаемые непреодолимою силою воспоминания, им часто невольно предавались упоительно-грустному сомозабвению, погружались в думы, в поэтический сомнамбулизм, если так можно выразиться. Какие печальные развалины происшедшего! Сколько обманувшихся надежд, взгроможденных одни на другие; сколько горьких разочарований, глубоко разбивших сердце; сколько вздохов, горячих слез!.. Да это, в самом деле, огромные развалины нравственного бытия нашего, думали мы. Когда, бывало, в темную осеннюю ночь завоет ветер, раздвигаются ставни у наших окошек и застучат стекла в рамах, между тем как в восемь часов вечера все дома крепко-накрепко заперты, а на улице нет ни души, кроме докучливых собак, перекликающихся друг с другом своим несносным лаем, в это скучное и мрачное время, мы, смотрев на Фантастические предметы, нас окружающие, думали: вот бы все это таланту! В один присест поспела бы у него повесть! Да еще какая повесть! Волосы бы стали дыбом на голове у легковерного юноши, тихонько, украдкой прочитавшего от своего наставника такое страшное создание. Зимою мы редко оставляли уединенное наше жилище, и, если бывали в обществе, то это для того, чтобы не совсем потерять небольшое наше знакомство. Мы встречали день и провожали ночь в одиночестве…. Одиночество! Знаете ли вы его? Не правда ли, что от этого слова как бы навевает унынием, тоскою, кручиною? Но весною и летом мы гуляли по берегу Упы, катались в маленькой лодке, удили рыбу, или бродили без плана, без цели по окрестностям Новоголландии, имеющей довольно открытые виды. Такие однообразные, монотонные прогулки, не оставившие ни какого впечатления, еще менее приятных воспоминаний, были, так сказать, предисловием к прогулкам, несравненно продолжительнейшим….
Так прошли семь лет. В этот промежуток времени иногда навещали нас два наши искренние приятеля, жившие в других частях города, с которыми мы намерены познакомить и вас, читатель наш благосклонный.
Один из них Тульский старожил, оригинальный человек во всех отношениях, давно оставивши гражданскую службу, принадлежал к тем немногим людям, которые смотрят на вещи со всевозможным беспристрастием и изумляющею проницательностью, и которые основывают свои мнения на собственном убеждении, а не прислушиваются к чужому мнению, не крадут чужих идей из книг, не берут чужого ума на прокат. Тульский старожил имел душу постоянно настроенную к нежнейшим ощущениям, к благороднейшим побуждениям сердца, к благотворительности…. Вечный враг предрассудков, сплетен, злословий, он всегда двусмысленно улыбался, когда, бывало, зайдет речь о тех, которые смотрят овцой, а кусаются волком. Патриотизм его доходил до восторженности, до фанатизма, но любя свое отечество, он, однако, не хвалил того, что у нас еще дурно, или что заслуживаете порицание. Он имел мягкий, кроткий, уступчивый характер, и часто говаривал, что все это со временем изменится, когда люди заметят собственные свои странности и заблуждения. "Если вы хотите жить в обществе, так, чтобы вас уважали, продолжал он, то уклоняйтесь пересудов и, главное, будьте терпеливы. В противном случае вы накличете на себя врагов, иногда опасных". – На эту Философскую выходку возражал Мардарий, другой наш приятель, называя в шутку Тульского старожила дедушкою Аристархом.
– Дедушка Аристарх, говорил молодой ветреник, да если меня забрызгают грязью клеветы или толкнут в болото сплетен, не прикажете ли мне сказать им за это спасибо?
– Оставь их в жертву собственной глупости и удались: это будет для тебя полезнее. Поверь мне, что подобные люди не достойны нашего негодования.
– Эх, дедушка Аристарх, с вашей философией не дальше уедешь вот этого высокого порога, через который надобно лазить, а не ходить, возражал ветреник, указывая на остаток старинного плотничества.
– Ну, так живи, как знаешь, друг мой. Только предсказываю тебе, что ты всегда будешь игралищем заблуждения и раб собственных страстей, говорил старик, смотрев на Мардария с видом человека, искренно желающего добра своему ближнему.
– Резонерство, дедушка, резонерство! воскликнул его неумолимый противник, охорашиваясь в своем щегольском костюме.
– Да, друг мой, это Французское словечко нынче в ходу, в моде. Ничего нет мудреного, если оно обрусеет до пошлости, отвечал старик, застегивая на пуговицы длиннополый сюртук свой.
– Впрочем, покорно благодарю вас за совет, я постараюсь им воспользоваться, и при первом удобном случае докажу, что я не напрасно брал уроки в фехтовальном искусстве и совсем не дорожу ушами моих будущих врагов, прибавил юноша.
И мы все трое смеялись, бывало, подобным прениям.
Молодой мой приятель, Мардарий, которого возражения приводили иногда в замешательство Тульского старожила, был взлелеян Французским ментором. Это был юноша не без образования, с светлою головой, с пылким характером, которого взрывы на черные стороны нашей отечественной литературы, нашего общественного быта и нашего квасного патриотизма, поливали целыми потоками самых язвительных сарказм и эпиграмм. Но он был добр и благороден. Часто, в минуты одушевления, он высказывал резкую правду, горькую истину, и если бы можно было все это напечатать, то заскрипели бы гусиные перья по бумаге….
Литературные беседы наши продолжались иногда далеко за полночь. Тульский старожил был литературный космополит: он также восхищался классиками, как и любил романтиков. Творения древних и новейших писателей известны были ему не из переводов: он изучал их в подлиннике. Старик был язычник: он владел Греческим, Латинским, Итальянским, Немецким и Французским языками, но говорил только на одном – Французском. Напротив, Мардарий, кланяясь мысленно до земли созданиям Шекспира и Байрона, Гюго и Жорж-Занда, жестоко изволил шутить над классиками, называя их рыцарями на ходулях, вооруженными тремя единствами. После этого очевидно, что мнения и вкусы их расходились там, где дело шло о дидактике, эпопеи, драме и о подобных вещах. Мардарий утверждал, что сочинения Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Петрова, Державина (кроме его од), Богдановича (кроме его Душеньки), Шишкова и многих других, давно уже сданы в архив, потому что об них все забыли, потому что они…. ужасны! За то, говорил он с жаром, все читают и снова перечитывают Карамзина, Пушкина, Крылова, Жуковского, Батюшкова. (Тут он назвал всех лучших наших писателей) и прибавил: "Само собой разумеется, что сочинения их не одинакового достоинства, но у нас каждого известного литератора читают с удовольствием, не смотря на бешенство его врагов". Тульский старожил отвечал, что он ни кому не уступит благоговейных чувствований своих к Карамзину, Пушкину, Крылову, Жуковскому, Батюшкову, что их целая Фаланга упомянутых им писателей доставляет ему чистейшее наслаждение; но что он, Тульский старожил, никогда не сошлет в архив произведения писателей, устаревших для нового поколения, потому что заслуги их чего-нибудь да стоят; что иностранцы в этом отношении гораздо нас рассудительнее…. Твердо уверенный в нашей скромности, старик позволял себе говорить нараспашку. Мардарий стоял крепко в своей позиции высших взглядов и храбро защищал свои доказательства; а нам оставалось только слушать их литературные разговоры, потому что мы не смели огорчить старика нашим собственным мнением, а молодого нашего приятеля не желали раздражать некоторыми противоречиями.
Однажды Тульский старожил находился в говорливом расположении. Слова текли рекою. Рассказав нам о даровитых людях своего времени, с которыми он когда-то служил, старик прибавил:
– Если пустые романы и пустейшие стишонки, написанные без идеи, без сознания, стоят печати и внимания публики, которую иногда, в жару оскорбленного авторского самолюбия, называют толпой, разумея под этим пошлое, уличное невежество, то не достойно ли сожаления, что труды не блестящие, но прочные часто остаются в совершенном забвении и не редко гибнут безвозвратно?
– Что вы этим хотите сказать? спросили мы в свою очередь.
– Я хочу говорить о трудах Тульских литераторов….
– Сделайте милость….
– Будто бы они есть налицо? спросил Мардарий?
– Вот то-то и досадно, что налицо-то их нет, потому что ими завладели те, которые едва ли могут различить писанную бумагу от неписанной….
– А я даже и не подозревал таких мудрецов в нашем городе, заметил Мардарий, качаясь на кресле и перелистывая Тульские губернские ведомости.
Быстро взглянул на него Тульский сторожил и, кажется, подумал: молодой гладиатор ты намерен, по-видимому, вызвать меня на литературный бой; но на этот раз я, пожалуй, останусь с моими запоздалыми понятиями о вещах.
– Не спеши, друг мой, осуждать то, чего ты еще не видал, и, следовательно, не читал, отвечал старик, добродушно улыбаясь.
– Да и читать никогда не буду, если бы прожил два века с половиною, сказал вполголоса ветреник, посмотря в окно.
– И вы не потаите от нас имена этих трудолюбивых литераторов. Что они написали? Где хранятся их сочинения, и важны ли они для науки? спросили мы Тульского старожила.
– Кто они? Люди ученые и почтенные, заслуживши уважение тех, которые имеют на него право, произнес он с гордым достоинством. И. С. Покровский был одним из ученейших наставников здешней семинарии, и в тоже время одним из деятельнейших Тульских литераторов. Покровский воспитывался в Коломенской семинарии, потом обучался в Петербургской духовной академии, отколе прибыл в Тулу в 1799 году вместе с Преосвященным Мефодием, и занял кафедру Греческого и Латинского языков, которые знал превосходно. Уже в звании кафедрального протоиерея двадцать три года обучал он юношество Философии и богословия. Важнейшее сочинение его, известное мне, под названием: "Иерархия восточной и западной церкви", находящееся в рукописи, и состоящее в четырех больших томах, в лист, переписанное набело. Труд огромный и добросовестный. Он важен в отношении драгоценных фактов, собранных им из тысячи редких книг, изданных на иностранных языках. Многие смешивают эту "Иерархию" с "Древностями церковными", также находящимися в рукописи, при сочинении которых Покровский руководствовался известным творением Бентама, но такое мнение несправедливо, потому что эти два сочинения одного автора носят два различных названия. Сверх того "Иерархия восточной и западной церкви" в четырех, а "Древности церковные" в двух томах, следовательно, это не одно и то же. Я знаю, что у Покровского было еще "Собрание проповедей", говоренных в Тульском соборе. Там находилось и то примечательное "слово" Архимандрита Киприана, сказанное им Архиепископу Амвросию, когда он, простившись со своею Тульскою паствою, растроганный и в слезах, шел из собора, чтобы ехать к другой пастве, в Казань. Слово, о котором я вам говорю, проникнуто глубоким чувством и написано необыкновенно-увлекательным слогом. Ничего подобного я не знаю в этом роде. Мне не известно: куда девалась богатая библиотека и сочинения Покровского. Если верить слухам, молве, то они очень неутешительны. Говорят, что книги расхищены, а рукописи погибли….
– Другой Тульский писатель, оставивший нам свое сочинение, был директор здешней гимназии Ф. Г. Покровский. В 1823 году он напечатал "Дмитрий Иоаннович Донской, историческое повествование", потом написал "Историю Тульской губернии" в трех томах, находящуюся в рукописи. Она все-таки труд немаловажный. Это, если хотите, не история, а материалы для истории Тулы. Видно, что автор собирал факты с необыкновенным терпением, видно, что он хотел сделать все, что от него зависело; но статистические его известия уже утратили свое официальное достоинство – они устарели, потому что теперь многое изменилось, историческая часть хороша, но в ней часто заметно отсутствие критики, а такой недостаток отнимает у сочинения десять процентов. За то, по мнению моему, геогнозтические изыскания и топографические сведения никогда, не потеряют своей свежести. Особенно любопытно в первом томе довольно подробное описание, во-первых: окаменелостей найденных, по берегам реки Прони, Веневскаго уезда, в окрестностях села Гремячева; а во-вторых описание провалищей и подземелий близ села Дедилова. Одним словом: "Истории Тульской губернии", о которой я вам говорю, сочинение чрезвычайно замечательное, и тот, кто намерен писать историю нашей губернии, должен, во что бы то ни стало, приобрести полезный труд Ф. Г. Покровского.
– К этим ученым, уже окончившим земное свое поприще, надобно присоединить и штабс-лекаря Ф. М. Грамницкаго. Он известен публике как хороший переводчик медицинского сочинения Шпюрцгейма, а нам известен как ревностный Броунианист, производивший здесь практику слишком двадцать лет. Но прежде нежели познакомил он публику с Шпюрцгеймом, Грамницкий издал небольшую брошюру под названием: "О камфаре в сухом виде". Это был плод долговременных его практических опытов. Мне удавалось просматривать труды этого медика, находящиеся в рукописи. Вот оглавление одного "Анатомико-Физиологическое исследование организма человеческого тела и его жизненного процесса", сочинения Григория Прохаски, доктора анатомии и Физюлопи в Вене. Перевод с Латинского". К нему приложены несколько рисунков, тщательно сделанных. Грамницкий перевел с Французского известные историческая записки Марии Терезии Ламбаль. Сверх того он начал было писать собственные записки довольно отчетливо, но автобиограф остановился на сорок девятом листе, и не успел кончить своей исповеди. Редакция энциклопедического лексикона желала иметь некоторые сведения о Грамницком, и относилась к родственникам покойного, но желание ее не удовлетворено.
– И сочинения доктора Балка и штабс-лекаря Любека, производивших практику в Туле в последние года своей полезной жизни остались в забвении. Имя первого из них известно всякому, кто занимается медициною: оно знаменито, второго знал только ограниченный круг его пациентов, из которых многие уверяли меня, что у Нюбека остались рукописи, назначенные, кажется, к печати и состоящая в несколько десятков тетрадей, но какого содержания были произведения его – Бог знает. Добрый, честный Любек был чрезвычайно внимателен к своим больным, и до крайности скромен в отношении обширных своих сведений в медицине.
Тут собеседник наш умолк и потом задумался…. Желая поддержать разговор, по-видимому, начинавший истощаться, мы начали так:
Княгиня К.Р. Дашкова
– В 1807 году один шестнадцатилетний студент Московского Университета, юноша с признаками дарования, издавал в Москве журнал под названием "Весенний цветок". Это был родной брат наш, К. Ф. Андреев, родившийся 1 Ноября 1790 года в Туле и получивший первоначальное воспитание в здешнем училище. Беспристрастно смотрев на периодические книжки, им изданные, мы не можем похвалить редактора ни за направление журнала, неопределительность которого вредна ему, ни за выбор статей, которые могли нравиться только тогда, а не нынче. Этот цветок теперь завял, и листочки его едва ли у кого находятся. Он – библиографическая редкость…. Как бы то ни было, а "Весеннего цветка" разошлось более двух сот экземпляров. Он, или лучше сказать, его редактор, едва вышедший из детского возраста, обратил на себя особенное внимание статс-дамы княгини К. Р. Дашковой, жившей в Москве, на Никольской улице, в собственном доме, также Попечителя Московского Университета, М. Н. Муравьева. Они пожелали видеть брата нашего, так смело выступившего на скользкий и опасный путь писателя. Княгиня Дашкова присылала за ним свою парадную карету, запряженную в шесть лошадей. Можете вообразить восхищение шестнадцатилетнего студента-стихотворца, ехавшего в таком богатом экипаже к одной из знаменитейших женщин своего времени! Это был торжественный день в его несчастной жизни…. Когда он приехал к ней в дом, мецената его не было в комнатах. На вопрос "где княгиня?" служитель отвечал: "изволит прогуливаться по цветнику. Брат посмотрел в окно, и увидел высокую, стройную женщину лет шестидесяти, со смуглым, серьёзным, но благородным лицом, выражающим ум необыкновенный. Движения ее обнаруживали крепость сил телесных, осанка – непринужденность и даже некоторую приятность, а взгляды – какую-то гордость, смешанную с проницательностью. Одетая во вкусе того времени, она имела на голове своей круглую белую шляпу с большими полями, что впрочем придавало ей странный вид. Тихо шла она по извилистой дорожке, оканчивающейся почти у самой лестницы, ведущей в главный корпус здания. То была К. Р. Дашкова. Ее сопровождал Г. Р. Державин. Они о чем-то вели разговор. Четверти часа не прошло, как брата попросили к хозяйке дома. Юношу ввели в кабинет княгини, которая продолжала разговаривать с Державиным, бывшим у нее в гостях. Увидев брата, она встала, подошла к нему и отвечала на его торопливые, застенчивые два поклона, поклоном величественным и важным, напоминавшем этикет двора Екатерины Второй. Тут он поднес ей экземпляр своего "Весеннего цветка", переплетенный с атлас. Княгиня взяла книгу и сказала: "Благодарю". Потом она прибавила, посмотрев внимательно на брата: "Но вы так молоды, вы– дитя, а издаете журнал! Впрочем, упражнения ваши в Русской словесности заслуживают поощрения". Расспросивши брата о его родителях и о прочем, княгиня обратилась к Державину, стоявшему в это время у шкафа, и, подавая ему "Весенний цветок", говорила: "Гаврила Романович! это по вашей части: он стихотворец". Бессмертный поэт развернул книжку, прочитал несколько стихов и, взглянув на юного сочинителя, сказал: "Очень рад!" Но когда брат наш, откланявшись, хотел выйти из кабинета, княгиня Дашкова подарила ему "на книги" красивый шелковый кошелек, в котором находилось двадцать новеньких червонцев. В 1811 году брата произвели в кандидаты университета, в следующем году он вступил в ополчение и служил в конно-артиллерийской роте, командуемой храбрым майором А. И. Кучиным. Все литературные и чисто-ученые труды его сгорели в Московском пожаре вместе с его библиотекою. После он почти ни чего не писал, долго страдал изнурительною болезнью, и в 1836 году тихо скончался в селе Торхове.