10) В начавшийся рекрутской набор с наших деревень рекрута не ставить: ибо здесь на них поставлен в рекруты Гришка Федоров, за чиненные им неоднократно пьянства и воровство, вместо наказания, а со крестьян за поставку того рекрута собрать по два рубля с души…
12) По просьбе крестьян у Филатки корову оставить, а взыскать за нее деньги с них; а чтобы они и впредь таким ленивцам потачки не делали, то купить Филатке лошадь на мирские деньги; а Филатке объявить, чтобы он впредь пустыми своими челобитными не утруждал и платил бы оброк бездоимочно.
13) Старосту выбрать миром и подтвердить ему, чтобы он о сборе оброчных денег имел неусыпное попечение и неплательщиков бы сек нещадно; буде же какие впредь явятся недоимки, то оное взыскано будет все со старосты…
16) По исправлении всего вышеписанного ехать тебе обратно; а старосте накрепко приказать неусыпное иметь попечение о сборе оброчных денег.
Если это письмо вымышлено, то, нужно признаться, оно вымышлено с большим талантом и знанием дела и недостатков того времени. Как ярко проглядывает здесь старинный произвол помещичьей власти, не имеющей в виду ничего, кроме собственного обогащения! Как сильно и ярко выражается полное, невежественное пренебрежение ко всем человеческим правам и требованиям крестьян! И все это без ожесточения, без злобы, а совершенно спокойно: внушить им, чтобы платили; а не станут платить – так сечь нещадно! Переселить его в отдаленное село; а не захочет разоряться – так взять с него пятьдесят рублей! И замечательно, что, не умея сам определить границ своих прав в отношении к крестьянам, сам не зная меры своему произволу, помещик передает тот же произвол и человеку своему. "Поровняй, говорит, их по твоему благорассуждению, возьми с них, сколько потребно будет", т. е. сколько тебе покажется нужным. Тут уже "человек" Семен Григорьев получил участие в интересах своего господина и вследствие того получает такую же произвольную власть. Этот простор произвола, грубого и невежественного, виден почти во всех типах больших господ прошедшего столетия, сохраненных воспоминаниями современников или литературными созданиями. В "Детских годах" мы видим две такие личности, кроме старика Багрова, который тут также является с своим обычным характером.
Важное место в воспоминаниях г. Аксакова занимает Прасковья Ивановна Куролесова, его двоюродная бабушка. Это была женщина, много испытавшая на своем веку, имевшая доброе сердце и светлый взгляд на вещи. Она хотела, между прочим, чтобы мужики ее были богаты. Но при всем том и она избаловалась от постоянной раболепной покорности всех окружающих. Вся цель жизни определилась для нее тем, чтобы ничем не озабочивать себя и не иметь никаких преград для своих желаний, Поэтому она поручила все управление крестьянами Михайлушке, хотя и знала, что он плут. Главное для нее было то, чтоб ее ничем не беспокоили; с Михайлушкой она этого достигала, и с нее было довольно. Многочисленная дворня ее была безобразно избалована и безнравственна; она не хотела ничего замечать. Если же как-нибудь случайно наткнется она на пьяного лакея или кого-нибудь дворового, то сейчас прикажет Михайлушке отдать виновного в солдаты; не годится – спустить в крестьяне. Заметит нескромность поведения в женском поле – опять прикажет отослать такую-то в дальнюю деревню ходить за скотиной и потом отдать за крестьянина.
"Но, – замечает г. Аксаков в своих записках, – для того чтобы могли случиться такие строгие и возмутительные наказания, надобно было самой барыне нечаянно наткнуться, так сказать, на виноватого или виноватую. А как это бывало очень редко, то все вокруг нее утопало в беспутстве, потому что она ничего не знала и очень не любила, чтоб говорили ей о чем-нибудь подобном"
(стр. 314) Привычка ничем не стеснять себя, ничего не делать для общества, а, напротив, требовать, чтобы другие всё делали для нее, постоянно выражается во всех поступках Прасковьи Ивановны; гостями своими она забавляется, как ей вздумается, или ругает их в глаза, если захочет; от родных своих она требует повиновения и никогда не встречает противоречия, даже в самых важных случаях. Так, Алексея Степаныча Багрова, гостившего у ней, она не хотела отпустить к умирающей матери, сказавши, что "вздор! она еще не так слаба"; – и Алексей Степаныч не смел ее ослушаться, пробыл у нее лишнее время и не застал в живых матери. Так, она не захотела, чтобы дети обедали с большими, и Софья Николаевна, никогда не обедавшая врозь с своим милым Сережей, не смела даже заикнуться о том, чтобы посадить детей за общий стол. Неограниченный произвол с одной стороны и полное безгласие – с другой развивались в ужасающих размерах среди этой беззаботной, пышной жизни на трудовые крестьянские гроши. Даже в тех поступках, которые происходили просто от радушия, веселости, от доброты сердца, наконец, – и в них этот грубый произвол, это незнание меры своеволию в обхождении с людьми, которых и за людей не считали, выглядывает подобно безобразному пятну на хорошей картине. В воспоминаниях г. Аксакова находим мы, между прочим, изображение сцен такого рода. Между гостями Прасковьи Ивановны бывал часто Александр Михайлович Карамзин, которого все называли богатырем за его огромный рост и необыкновенную силу. "Однажды, в припадке веселости, схватил он толстую и высокую Дарью Васильевну (приживалку Прасковьи Ивановны) и начал метать ею, как ружьем, солдатский артикул. Отчаянный крик испуганной старухи, у которой свалился платок и волосник с головы и седые косы растрепались по плечам, поднял из-за карт всех гостей, и долго общий хохот раздавался по всему дому" (стр. 426). Эти добрые, благородные люди, гости Прасковьи Ивановны, могли смеяться, смотря на такую сцену! Да отчего же им было и не смеяться, когда они тысячу раз видали сцены гораздо посерьезнее? "Но мне жалко было бедную Дарью Васильевну", – прибавь ляет г. Аксаков, и, разумеется, как всегда, непосредственное чувство ребенка, еще чистого и неиспорченного, служит и здесь горькою уликою взрослым.
Другая из личностей, упоминаемая г. Аксаковым и относящаяся к тому же разряду, о котором мы говорили выше, есть богатый помещик Д., употребивший свое богатство очень хорошо: на оранжереи, мраморы, статуи, оркестр, удивительных заморских свиней, величиною с корову, и т. п. Мать Сережи отозвалась о Д., что он человек добрый. То же самое говорил о нем и один из крестьян, который, между прочим, вот что рассказывал о нем:
"Когда умерла одна из свиней (которых было две у Д.), – то-то горе-то у нас было, – говорил мужик. – Барин у нас, дай ему бог много лет здравствовать, добрый, милостивый, до всякого скота жалостливый, так печаловался, что уехал из Никольского: уж и мы ему не взмилились. Оно и точно так: нас-то у него много, а чушек-то всего было две, и те из-за моря, а мы – доморощина. А добрый был барин, уж сказать нельзя, какой добрый; да и затейник! У нас на выезде из села было два колодца: вода преотменная, родниковая, холодная. Мужички, выезжая на поле, вавсегда ею пользовались. Так он приказал над каждым колодцем по деревянной девке поставить, как есть – одетые в кумачные сарафаны, подпоясаны золотым позументом, только босые; одной ногой стоит на колодце, а другую подняла, ровно прыгнуть хочет. Ну, всяк, кто ни едет, и конный, и пеший, остановится и заглядится. Только крестьяне-то воду из колодцев брать перестали: говорят, что непригоже!" (стр. 474).
Видите, как прихотливая затея тогдашнего богатого помещика, затея самая невинная и добродушная, выказывает, однако, полное неуважение обычаев, взглядов и нужд его крестьян. Ему нет нужды, что его деревянные нимфы лишают крестьян воды; зато проезжие останавливаются и дивятся! Это такая же невинная штучка, как выкидывание артикула посредством Дарьи Васильевны. В этом же роде были и затеи старика Багрова, когда он был в хорошем расположении духа. Он после ужина заставлял, например, двух слуг своих, Мазана и Танайченка, драться на кулачки: и бороться. При этом он сам, смеха ради, их поддразнивал до того, что они не шутя начинали колотить друг друга и даже вцеплялись друг другу в волосы. Такая забава действительно не должна была казаться дикою и безнравственною тому человеку, в котором считалось большою милостью, когда он, будучи в хорошем расположении духа, позволил мужику "жениться, не дожидаясь зимнего времени, и не на той девке, которую назначил сам" ("Сем. хр.", стр. 43).
Само собою разумеется, что многое из того, что нам кажется теперь бесчеловечным и безнравственным, происходило и от общей тому времени недостаточности здравых понятий обо всем на свете. Сближение с Европою для многих важных бояр послужило только средством получать из-за границы более предметов, служащих к роскошной жизни, а роскошь бым" причиною многих безнравственных поступков. Князь Щербатов, в своем сочинении "О повреждении нравов в России", главною причиною всего зла полагает сластолюбие. Приводимые им примеры сильно свидетельствуют в пользу его мнения. Но ясно, что сластолюбие могло быть только ближайшею причиною развращения. Остается вопрос: откуда бралось такое сластолюбие, и главное – откуда получало оно средства для удовлетворения своих прихотей? Человек, обязанный приобретать средства для жизни своими трудами, не скоро может предаться влияниям "сластолюбия". Напротив, человек, получающий огромные доходы без всяких с своей стороны усилий, – естественно предается всем излишествам, всякой роскоши, зная, что на него работают другие и что благодаря этим другим средства его неистощимы. Конец концов – вся причина опять сводится к тому же главному источнику всех бывших у нас внутренних бедствий – крепостному владению людьми. Оно-то и внушало владельцу его беспечность, его лень, спесь и презрение к тем, которые были осуждены служить для его прихотей. Общему будто бы непониманию человеческого достоинства в тот век – приписать поступки, подобные вышеприведенным, нельзя. Правда, что в то время и вообще нравы были грубее; но вспомним только, что голос евангельского учения о братской любви к человечеству раздался в нашем отечестве за восемьсот лет пред тем… Что в век Екатерины достоинство и право человека понимались уже очень ясно, доказательством может служить ее Наказ. Мало того, даже в литературе раздавались голоса против неуважения человеческих нрав. В "Живописце" есть одна статья, называющая безрассудством мнение о какой-то неблагорожденности крестьян и приписывающая его именно помещичьему положению и привычкам. Мы приведем эту статью ("Живой.", ч. I, стр. 137).
Безрассуд болен мнением, что крестьяне не суть человека, но крестьяне; а что такое крестьяне, о том знает он только потому, что они крепостные его рабы. Он с ними точно так и поступает, собирая с них тяжкую дань, называемую оброк. Никогда с ними не только что не говорит ни слова, но и не удостаивает их наклонения своей головы, когда они, по восточному обыкновению, пред ним по земле распростираются. Он тогда думает: "Я господин, они мои рабы; они для того и сотворены, чтобы, претерпевая всякие нужды, и день и ночь работать и исполнять мою волю исправным платежом оброка; они, памятуя мое и свое состояние, должны трепетать моего взора". В дополнение к сему прибавляет он, что точно о крестьянах сказано: "В поте лица твоего снеси хлеб твой". Бедные крестьяне любить его как отца не смеют, но, почитая в нем своего тирана, его трепещут. Они работают день и ночь, но со всем тем едва-едва имеют дневное пропитание, затем, что насилу могут платить господские поборы. Они и думать не смеют, что у них есть что-нибудь собственное; но говорят: "Это не мое, но божие и господское!" Всевышний благословляет их труды, а Безрассуд обирает их! Безрассудный! разве не знаешь ты, что между твоими рабами и человеками гораздо более сходства, нежели между тобою и человеком? Вообрази рабов твоих состояние: оно и без отягощения тягостно. Когда ж ты гнушаешься теми, которые для удовольствования страстей твоих трудятся почти без отдохновения, то подумай, как должны гнушаться тобою истинные человеки!
Заключением этой статьи служит "Рецепт", в котором Безрассуду предписывается как средство для излечения от безрассудства – упражнение в рассматривании костей господских и крестьянских до тех пор, пока он найдет между ними различие ("Живоп.", ч. I, стр. 140).
Что подобные "безрассудства" не вымышлены "Живописцем", а действительно существовали, очевидно из фактов, уже представленных нами, и множества других, которые мы могли бы представить из записок современников. Данилов, например, рассказывает один случай из своего отрочества ("Записки Данилова", М., 1842, стр. 42–44), фактически доказывающий, как смотрели иные помещики на крестьян. Данилов был одно время в деревне у родственницы своей, какой-то вдовы, у которой был племянник Ванюша. Раз этот племянник затащил Данилова и еще одного "молодого слугу" тихонько обивать яблоки. Но как те не хотели приниматься за это, то он один управился с яблонью. Тетушке донесли о таком поступке; она велела призвать виновных и, в страх племяннику, велела "поднять слугу на козел, и секли его очень долгое время немилостиво". Племяннику же сделали выговор. О той же вдове Данилов рассказывает, что она, каждый день решительно, призывала во время обеда кухарку и тут же, в столовой, приказывала сечь ее: "И потуда секут, и кухарка кричит, пока не перестанет вдова щи кушать; это так уж введено было во всегдашнее обыкновение, видно, для хорошего аппетита" (стр. 43). В таких развлечениях нельзя не видеть той самой мысли, какую подметил "Живописец" у Безрассуда.
Интересно видеть, как произвол и грубость в обращении с своими подвластными переходили в старину у помещиков и в их собственные семейные отношения. Степан Михайлович, привыкший, чтобы его трепетали в поле, на гумне, на мельнице, не мог уже не требовать страха и трепета и от домашних. Свою Арину Васильевну он таскал за косы так, что она по целому году с пластырем на голове ходила. Дочери боялись и почитали его как своего господина, а не как отца. Отсутствие живых семейных связей и тупая покорность перед силой очень ярко выразилась в семействе Багровых после смерти дедушки. Описание сцен, последовавших за смертью Степана Михайловича, принадлежит к числу самых живых и интересных страниц "Детских годов" г. Аксакова. Любопытно, как относятся теперь мать и старшие сестры к Алексею Степановичу и к невестке, которую прежде столько преследовали. Старуха мать не смеет сесть за стол, пока не явится младший сын, ставший теперь хозяином в доме. Напрасно невестка ее упрашивает не дожидаться; старуха отвечает: "Нет, нет, невестынька: по-нашему не так, а всяк сверчок знай свой шесток". Когда сын входит, она встает и идет к нему навстречу с поклоном, а сестры даже падают в ноги брату с вытьем и просьбами – не оставить их. Потом с теми же униженными просьбами обращаются к невестке, как хозяйке в доме. Сцены эти могут некоторым нравиться, как живой памятник патриархальных отношений домочадцев к владыке дома. Но мы, признаемся, не видим в них ничего, кроме чрезвычайной неразвитости и спутанности нравственных понятий и кроме привычки – быть под началом, при отсутствии всяких духовных связей любви и истинного уважения. Интересно, как выражается за обедом печаль по только что умершем главе семейства. "За столом все принялись так кушать, – говорит г. Аксаков, – что я с удивлением смотрел на всех". Между прочим, одна из дочерей покойника, разливая уху и накладывая всем груды икры и печенок, просила покушать их в память того, что батюшка-то любил их. И при этом слезы капали у ней в тарелку. Несмотря на то, она, как и другие, кушала с удивительным аппетитом. После обеда же все отправились спать и проспали до вечернего чая. В девятый день опять был обед, и тут уже все были спокойны, пока не подали блинов. Но как только явились на стол блины, все принялись кушать их со слезами и даже с рыданиями. Это выражение любви посмертное. А вот что было при жизни. Во время житья в Багрове, уже после смерти дедушки, Сережа зашел в один амбар, отделенный для тетушки Татьяны Степановны, оставшейся незамужнею и жившей при родителях. Там увидел он сундучки, ларчики, ящики, посуду, даже бутылки с новыми пробками и, наконец, кадушку с колотым сахаром. Он обратился за объяснением такого странного явления к своей няне Параше, и та, увлеченная благородным негодованием, объяснила, что барышня все это потихоньку натаскала у покойного дедушки, а бабушка ей потакала. Такова была семейная нравственность, таковы отношения между людьми, в сущности не злыми и но бесчестными. Г-н Аксаков замечает (в "Семейной хронике"), что вообще, несмотря на свой трепет пред Степаном Михайловичем, и жена и дочери пользовались всяким удобным случаем надуть его и постоянно с ним хитрили. Этого, разумеется, и следовало ожидать от людей, которые связываются между собою единственно узами страха и из которых один привык своевольно распоряжаться, а другие – бессловесно и неразумно трепетать пред его волей.