У входа, растянувшись во всю длину, лежал человек в ветхом фраке с белыми пуговицами; глаза его были закрыты: он спал; горячее летнее солнце жгло его прямо в голову и вырисовывало на лоснящемся, страшно измятом лице фантастические узоры; тысячи мух разгуливали по лицу, кучей теснились на губах, и еще тысячи вились над головой с непрерывным жужжанием, выжидая очереди… Долго с тяжким чувством (вы уж знаете, что у меня чувствительное сердце) смотрел я на измятое лицо, и оно глубоко врезалось в мою память. Теперь он был одет несколько иначе и казался немного старее. Кроме шинели, разодранной сзади, по середнему шву, четверти на три, одежду его составляли рыжие сапоги с заплатами в три яруса, и что-то грязно-серое выглядывало из-под шинели, когда она случайно распахивалась. Ему было, по-видимому, лет шестьдесят. Лицо его не имело ничего особенного: желто, стекловидно, морщинисто; на подбородке несколько бородавок, которые в медицине называются мышевидными, с рыжими, завившимися в кольцо волосами, какие отпускают на бородавках для счастья дьячки и квартальные; на носу небольшой шрам; глаза мутные, серые, волосы (странная вещь!) черные, густые, почти без седин; так что их можно было бы назвать даже очень красивыми, если б не две-три небольшие, в грош величины, плешинки, виною которых, очевидно, были не природа, и не добрая воля. Но вообще вся фигура зеленого господина резко кидалась в глаза. В нем было что-то такое, что уносит с собою актер в жизнь от любимой хорошо затверженной роли, которую он долго играл на сцене. В самых смешных и карикатурных движениях, неизбежных у человека, нетвердого на ногах, замечалось что-то степенное, что-то вроде чувства собственного достоинства, и, говоря с вами даже о совершенных пустяках, он постоянно держал себя в положении человека, готового произнесть во всеуслышание, что добродетель похвальна, а порок гнусен. От этих резких противоречий он был чрезвычайно смешон и возбуждал в дворовом человеке страшную охоту над ним посмеяться.
Дворовый человек встретил его обычным своим приветствием:
– Здравствуй, нос красный!
Казалось, зеленый господин хотел рассердиться, но гневное слово оборвалось на первом звуке; сделав быстрое движение к штофу, он сказал очень ласково:
– Здравствуй, Егорушка. Налей-ка мне рюмочку!
Дворовый человек, украдкой налил стакан водою из стоявшей на столе глиняной кружки и подал зеленому господину. Зеленый господин выпил залпом. Дворовый человек и Кирьяныч страшно захохотали. Зеленый господин с минуту стоял неподвижно, разинув рот, со стаканом в руке и начал сильно ругаться.
– Ты, брат, со мною не шути! кто тебе позволил со мною шутить? Меня и не такие знали, да со мной не шутят. Вот и сегодня у одного был… Действительный, брат, и кавалер… слышишь ты, кавалер… тебя к нему и в прихожую-то не пустят. А меня в кабинет привели. "Жаль мне тебя, говорит, Григорий Андреич (слышишь, по отчеству называл!), совсем ты пьянчугой стал; смотри, сгоришь ты когда-нибудь от вина, говорит. Не того, говорит, я от тебя ожидал… Садись, говорит, потолкуем о старине… И графинчик велел принести… Вот я и заговорил… Знаю о чем говорить: с Измайловым был знаком… к Гавриилу Романовичу был принимаем. У Яковлева на постоянном жительстве проживал… Не знаешь ты, великий был человек!.. вместе и чай, и обедали, и водку-то пили… Да и сам я, ты, брат, со мной не шути… у меня, брат, знаешь какие ученики есть… вот один… у, какой туз!.. А мальчишкой был… кликну, бывало, сторожа, да и ну… никаких оправданий не принимал… Вот мы все с ним вспоминаем, смеемся… "И хорошо" говорит: "вот от того я теперь и в люди пошел" говорит: "что вы меня за всякую малость пороли… я вас" говорит: "никогда не забуду", да и сует в руку мне четвертак… "Смолоду" говорит: "человека надобно драть, под старость сам благодарить будет"… Знаешь, как мне, братец, платили… А ты, ты… вот, поди, служить! по пяти рублей на год, да по пяти пощечин на день… Таланты разные имел: нюхал, брат, не из такой (он щелкнул по берестяной табакерке)… золотая была… да было и тут… один палец, брат, восемьсот рублей стоил. А все ни за что: так – за стихи!.. я, брат, какие стихи сочинял!
Зеленый господин так заинтересовал меня своим рассказом, что я впоследствии навел о нем справки. Сгоряча он немного прилгнул, но в словах его была частица и правды. Давно, лет сорок назад, окончив курс в семинарии, он вступил учителем в какое-то незначительное училище и дело свое вел хорошо. Правда, любил подчас выпить лишнюю чарку, но от него менее пахло вином, чем гвоздикой, и нравственность учеников не подвергалась опасности. Снисходительное начальство училища, ценившее в нем человека даровитого и способного к делу, старалось кроткими мерами обуздать возникавшую страсть. Но страсти могущественнее даже начальства, как бы оно ни было благородно и снисходительно. Заметили, что с некоторого времени, при появлении зеленого господина, в классе распространялся запах, который мог подать вредные примеры ученикам. Наконец, к довершению бед, зеленый господин пришел однажды в класс не только без задних ног, но и без галстука и вместо того, чтоб поклониться главному лицу училища, которое вошло в класс и село на краю одной из скамеек, занимаемых учениками, обратился к нему с вопросом:
– А какие глаголы принимают родительный падеж?.. а, не знаешь? А вот я тебя на колени!
Его отставили и место его отдали молодому человеку, который в полной мере оправдал честь, ему оказанную: не пропускал классов, был почтителен к старшим и, женившись вскоре на сестре главного лица, совершенно отказался от треволнений, неразлучных с холостою жизнию. Зеленого господина отставили, но, по ходатайству одного доброго человека и в уважение прежних заслуг, дали ему небольшой пенсион. Остальное понятно: бездействие скоро усилило в нем страсть к вину, и нечувствительно дошел он до того положения, в котором мы с ним познакомились. Интересна жизнь, которую вел он в подвале. Еще за несколько дней до первого числа каждого месяца хозяйка неотступно следовала за ним и так приноравливала, что накануне первого числа он всегда напивался дома. Поутру она отправлялась с ним за "получкой", вычитала следующие ей деньги, а с остальными зеленый господин уходил бог знает куда и пропадал на несколько дней. Возвращался пьяный, нередко избитый, в грязи и без гроша. В остальные дни месяца он почти ежедневно обходил прежних своих товарищей по службе, учеников, которые теперь уже были взрослые люди, наконец всех, кого знал в лучшую пору жизни; везде давали ему по рюмке вина, инде по две; где же не давали, оттуда уходил он с проклятиями и долго потом, лежа на своих нарах, сердито толковал сам с собою о неблагодарности. Что ж касается до стихов, то очень немудрено, что зеленый господин и действительно писал стихи: в русском государстве все пишут или писали стихи и писать их никому нет запрета. Впрочем, последний пункт своего рассказа зеленый господин не замедлил подтвердить доказательствами. Он вытащил из-за сапога две тощенькие лоснящиеся брошюры в 12-ю долю листа, уставил их перед глазами дворового человека и, поводя указательным пальцем со строки на строку заглавной страницы, говорил торжественно:
– Видишь, видишь, видишь… а?., видишь ли?
Но дворовый человек с негодованием оттолкнул брошюры и возразил с жаром, доказывавшим, что в нем говорит убеждение:
– Ты мне этим не тычь! Что ты мне этим тычешь! Я, брат, не дворянин: грамоте не умею. Какая грамота нашему брату? грамоту будешь знать – дело свое забудешь… А вот ты мне награждение-то покажи! Что, небось, потерял али подарил кому… ты ведь добрейший?.. сам не съешь, да другому отдашь. Знаю я… кто намедни у меня ситник-от съел?
– Продал, так и нет, – отвечал зеленый господин с меланхолической грустью. – Где нюхать нашему брату из золотой табакерки, на пальцах самоцветные камни иметь!
Он махнул рукою и отравил последнюю струю чистого воздуха продолжительным вздохом.
Между тем я взглянул на брошюры. Одна из них была на всерадостный день тезоименитства какого-то важного лица тех времен, другая на бракосочетание того же лица. Обе были написаны высокопарными стихами и заключали в себе похвалы важному лицу, которое поэт называл меценатом. Такие брошюры загромождали русскую литературу в доброе старое время, потому что русская литература началась с хвалебных гимнов на разные торжественные случаи, и пиита обязан был держать всегда наготове свое официальное вдохновение; зато его и хлебом кормили, а за неустойку больно били палкою. Известен анекдот о Тредьяковском, которого Волынский собственноручно наказал тростью за то, что Тредьяковский не изготовил оды на какой-то придворный праздник. Поэт Петров официально состоял при Потемкине в качестве воспевателя его подвигов и для того во время его походов всегда находился в обозе действующей армии. По примеру великих земли, и маленькие тузы или козырные хлапы имели своих пиитов и любили получать от них оды в день рождения, именин, бракосочетания, крестин дитяти, получения чина, награды и в подобных тому торжественных случаях их жизни; зато они позволяли пиите садиться на нижний конец стола обедать уже с собою, а не с слугами, как в обыкновенные дни, подпускали его к целованию своей руки, дарили его перстнем, табакеркою, деньгами, поили его допьяна и потом тешились над ним, заставляя его плясать. А пиита величал их своими благодетелями, меценатами, покровителями, отцами-командирами и "милостивцами". В начале XIX-го столетия этот род литературы начал заметно упадать; 1812-й год нанес ему сильный удар, а романтизм, появившийся с двадцатых годов, решительно доконал его. И теперь эта "торжественная" поэзия считается уже синонимом "подлому стихотворству". Так изменяются нравы. Теперь уже за листок дурных виршей, наполненных высокопарною, бессмысленною и низкою лестью, нельзя от какого-нибудь барина получить на водку перстенек, табакерку, 50 или 100 руб. денег, – и еще менее можно приобрести звание поэта! Вероятно, это одна из причин, почему старички, запоздалые остатки доброго старого времени, так сердиты на наше время, с таким восторгом и с такою грустью вспоминают о своем времени, когда, по их словам, все было лучше, чем теперь.
– Ерунда, – сказал дворовый человек, заметив, что я зачитался. – Охота вам руки марать!
– Ерунда! – повторил зеленый господин голосом, который заставил меня уронить брошюру и поскорей взглянуть ему в лицо. – Глуп ты, так и ерунда! Когда я подносил их его превосходительству, его превосходительство поцеловал меня в губы, посадил рядом с собой на диван и велел прочесть… Я читал, а он нюхал табак и говорит: "понюхай". Не нюхаю, говорю, да уж из табакерки вашего превосходительства. "Нюхай! – говорит, – ученому нельзя не нюхать" и отдал мне табакерку… С тех пор и начал я нюхать. Велел приходить к обеду… посмотрел бы ты, как меня принимали… всякий гость обнимал… а какие все гости… даже начальник его превосходительства поцеловал… я после и ему написал… Напился пьян… говорю, как с равными, они ничего, только хохочут. Всяк к себе приглашение делает… Ерунда!
И что-то похожее на чувство мелькнуло в глазах зеленого господина, и долго с поднятою рукою стоял он посреди комнаты и вдруг качнул головой и сказал голосом, который очень бы шел Манфреду, просившему у неба забвений:
– Налей, брат, мне, Егорушка, рюмочку!"
"Петербургские шарманщики" г. Григоровича – прелестная и грациозная картинка, нарисованная карандашом талантливого художника. В ней видна наблюдательность, умение подмечать и схватывать характеристические черты явлений и передавать их с поэтическою верностью. Г. Григорович – молодой человек и только что начинает писать. Такое начало подает хорошие надежды в будущем.
"Петербургская сторона", статья г. Гребенки, показалась нам несколько растянутою; тем не менее в ней есть черты, верно и удачно схваченные из действительности, и она читается с удовольствием.
Картинки к "Физиологии Петербурга" рисованы гг. Тиммом, Коврыгиным и Жуковским, и большею частию замечательно хороши. Издание вообще красиво. Скоро должна выйти и вторая часть "Физиологии Петербурга".
Физиология Петербурга,
составленная из трудов русских литераторов, под редакциею И. Некрасова. (С политипажами.) Часть II. Санкт-петербург. Издание книгопродавца А. Иванова, 1845. В тип. Эдуарда Праца. В 8-ю д. л. 276 стр.
Лето – всегда глухая пора в русской литературе. Тут обыкновенно даже и журналы как будто устают, истощаются, делаются вялыми, даже тонеют, за исключением разве "Отечественных записок", на здоровую толстоту которых не действуют и летние жары. Но оригинальных русских повестей уже не ищите в эту пору ни в одном журнале. Если найдется хоть одна какая-нибудь плохонькая, то и ею журналист запасся еще с зимы. Наши романисты и нувеллисты вообще не заслуживают ни малейшего упрека в изящной деятельности или многописании. Мало пишут они зимою и осенью, почти не пишут и весною, какова бы ни была весна в Петербурге, хотя бы хуже самой дурной осени; но летом – пусть оно будет хуже самой дурной зимы, они ни за что в свете не станут писать. Да и когда? – Они на даче, они наслаждаются прелестями петербургского лета, гуляют по лужам, в которых отражается небо, тоже похожее на лужу; или с горя играют в преферанс. Сверх того, русский человек, как известно, тяжел на подъем. Для того, чтоб приняться за работу, ему нужно гораздо больше времени, нежели кончить ее. Русскому литератору никогда не понять досужести французских писателей, которые успевают бывать на балах, на гуляньях, в театрах, в заседаниях ученых обществ, присутствовать в заседаниях палаты депутатов и при этом иногда управлять министерством, – и в то же время издавать многотомные истории. Французский литератор едет на лето из Парижа в деревню, отдохнуть, полениться, повеселиться; а в Париж из деревни привозит с собою несколько рукописей, издание которых, по объему, иногда может сравняться с полным собранием сочинений самого деятельнейшего русского литератора. Как они это делают – русский человек – я этого решительно не понимаю, и никогда не пойму. Говорят, будто бы это происходит оттого, что труд и занятие составляют для европейца такое же необходимое условие жизни, как воздух, – нет, больше, чем воздух – как лень и бездействие для русского человека. Говорят, будто бы для европейца и самый отдых есть только несколько ослабленная деятельность, потому что для него быть вовсе без занятия, без дела, без труда, значит – не жить, и будто бы уж он так приучается с малолетства… Не знаем, правда ли это. Должно быть, неправда! Славны бубны за горами: не так ли, читатель? Как русский человек, вы, верно, махнете рукою, повторив эту чудесную поговорку, благодаря которой вам можно ничего не делать, живя на белом свете? Благодетельная поговорка! вечная память тому, кто изобрел ее: с нею жизнь так проста, ни к чему не обязывает – ни к труду, ни к самосовершенствованию…