"Новая" поэзия вообще любит пророчествовать, предрекать будущее, порождать какие-то тенденции, которые должны коренным образом повлиять на дальнейшее развитие поэзии. Так повышается собственный статус. Например, использование строчных букв вместо заглавных в начале строк, в начале предложений - это уже не частный прием, но, если судить по антологии, - настоящее явление в современной поэзии. Прием, который реализует достаточно устойчивую попытку если не перечеркнуть, то хотя бы принизить все, что было до моего индивидуального опыта, что находилось вне предела моих "человеческих черт". Это особая попытка десакрализации мира. Вместо прежнего отношения к жизни как к таинству - запрограммированное ее снижение и отрицание. Соответственно прошлое, память о нем не может быть чем-то большим, чем "память для старого гондона" (Виктор Iванiв "Жанка из соседнего дома…"). На этом-то фоне беспамятства легче заявить о себе и утвердить новую концепцию искусства.
Молодые наши литераторы, игнорируя нравственный акцент литературы, сами дидактизмом вовсе не гнушаются и готовы при случае употребить его оружие (в прозе один из самых наглядных примеров тому повесть С. Шаргунова "Ура!"). Данила Давыдов пишет пространную оду "На превращение Московского Планетария в ночной клуб". Событие, конечно, само по себе печальное, что уж и говорить: "где звезд светился дубликат, / Там ныне ад". Драматическая участь планетария, "астронома, впавшего в нищету", дает толчок для полета поэтической мысли Давыдова и для дальнейших категорических оценок всего окружающего: здесь утвержден "ад", "музыки бес", "ликует мразь". "Мразь" - определение всей пляшущей толпы, каждый из членов которой не кто иной, как "дебил". В завершение всего Давыдов (не новая ли Кассандра?) предрекает самый грустный финал для всего этого творимого безобразия.
Антология представляет нам определенное явление не в своем начале, а как подведение итога с настойчивым требованием признать его значительность, обоснованность его вызова. Но какого, собственно, вызова? Вместо вызова гуманитарной мысли мы имеем инфантилизм, субъективный, самоценный опыт, интегрируемый в теоретизм и филологизм.
Творчество перестает осмысливаться как некое "чудо", теряет свою тайну. Отсюда почти всегда возникает первая реакция: и я так могу! Чем я-то хуже?! Смогу такой словесный компот заварить, что мало кто расхлебает. И не просто могу также, а много лучше. В области формы, стиля переверну все с ног на голову, такой замысловатый орнамент сотку - не расплести. А когда "знаю, что смогу", как тут разубедишь, что нужен еще талант, более того - поэтический гений. Но в "новейшей поэзии" - это понятия, вышедшие из употребления.
Сразу после выхода "Девяти измерений" журнал "Критическая масса" (2004, № 2) опубликовал беседу "В этом отношении все мы больны", в которой участвовали Михаил Айзенберг, Дмитрий Кузьмин, Дмитрий Пригов и Глеб Морев, он же ведущий. Разговор был посвящен как раз интересующей нас проблеме: специальному выпуску журнала "НЛО" (№ 62) и только что увидевшей свет антологии. Важен тот факт, что критика этих двух проектов, в частности представленная журналом "Арион", была тут же названа непродуктивной и исходящей с "заведомо негативистской позиции". Ведущий вообще высказал мысль: "…я отказался от идеи пригласить сюда его ("Ариона". - А.Р.) представителей за полной невозможностью продуктивного диалога с ними. Уровень аргументации, стиль полемики и демонстрируемое авторами "Ариона" представление о реалиях современной поэтической и критической литературы исключают, к сожалению, саму возможность полноценной с ними коммуникации" (к вопросу о плюрализме антологии). Ну, хорошо, уровень "Ариона" мы ставим под большое сомнение, но почему-то забывается, что также аргументированная критика исходила со страниц журнала "Вопросы литературы", да и многих других изданий.
Собеседники из "Критической массы" обсуждали (это было оговорено в самом начале) не "качество стихотворной продукции, а логику литературного процесса". Вопрос о качестве - табу, проблема не в качестве, а в концепции конструирования, некоторых частных ошибках составителей-кураторов-метакураторов. Соответственно правильная - "продуктивная" критика должна исходить, по мысли Михаила Айзенберга, из "незнания, что такое хорошо, что такое писать, что такое стихи". То есть опытного, читательского, социокультурного знания о том, что есть поэзия, вообще быть не может. "Есть текст. Приходит аналитик и говорит: "Этот текст замечателен тем-то и тем-то"" (Дмитрий Кузьмин). В пределах данной логики любая критика с позиций представления о поэзии, о том, что элементарно хорошо и что плохо, просто невозможна. Все объявляется текстом, и в любом тексте можно найти нечто замечательное - критериев качества нет. Зато есть присвоенное право (опять к вопросу о плюрализме), которое так сформулировал один из организаторов проекта Дмитрий Кузьмин: "…только мы ("НЛО") способны обеспечить такой масштаб охвата явления и такой уровень разговора о нем". Составители антологии в лице того же Ильи Кукулина твердо уверены, что уж теперь все поэты, попавшие в нее, "что бы ни случилось, стали неотъемлемой частью истории русской литературы". Святая простота…
На наш взгляд, именно сейчас как никогда остро стоит вопрос о качестве поэтического текста. Выпуск большого количества денежных знаков приводит к инфляции, глобальным потрясениям в экономике. Тиражирование большого количества текстов без цензуры качества приводит к обесцениванию поэтического слова. Читатель будет стараться избегать риска, он вообще не будет обращать внимание на девальвированную поэзию. И здесь уже действительно будут уравнены все произведения, и хорошие, и плохие, - они попросту окажутся невостребованными. Те же сборники Чухонцева и Русакова - события в литературной жизни страны - будут выходить тиражом 500 экземпляров, и их днем с огнем не сыщешь. Игнорирование вопроса о качестве можно расценивать как одно из влияний Интернета, основной конек которого - полный плюрализм в вопросах уровня, художественного достоинства литературного произведения. Мы же все-таки по старинке имеем дело с бумагой, а, как известно, то, что написано пером…
Вопрос о качестве важен еще и потому, что он связан с проблемой функционирования произведения, определения границ его бытования, характера его читательской аудитории. Принято считать, что с повышением художественного уровня текста раздвигаются границы его аудитории. Как отметил Дмитрий Пригов в уже упоминавшейся беседе, опубликованной в "Критической массе": "За пределами узкого круга потребителей данного сборника вряд ли кто упомянет его. Ну, разве только сами поэты и их окружение. Не будет цитат, скажем, в газетных публикациях или заголовках, ни каких-либо поминаний или использования в широком культурном обиходе". Но нужно ли искусственно размывать эти границы между поэтическим и массовым, уличным словом? Разрушая их, устраняя границы, мы отвергаем и саму систему ценностей. Пестрота и разнообразие, где откровенная графомания и рифмоплетство уравниваются с действительно достойными образцами, поэзии не на пользу. На выходе мы имеем не обещанный ландшафт и даже не контурную карту, а какое-то диффузное, аморфное пространство, что, конечно, негативным образом влияет и на читателя поэзии. Он сейчас попросту растерян и уходит с головой в классику - своеобразная защитная реакция. А мы гадаем, почему современную поэзию так мало читают!
ОБЫКНОВЕННАЯ ВОЙНА
Проза о чеченской кампании
Полноценной и самодостаточной литературы о чеченской кампании еще нет - только первые ростки. Нет попросту потому, что еще не исчерпан сюжет этой войны. Нет уверенности ни в чем, даже в том, что она происходит на самом деле. И опыта анализа этой войны тоже нет. Лишь вступающая в конфликт со здравым смыслом эмпирика, с одной стороны, и политические спекуляции, где нет места конкретной судьбе, ощущениям, переживаниям частного человека, - с другой. В прозе сюжет этой войны строится из коротких повестей и рассказов, которые могут сложиться в циклы. Так болото под Алхан-Юртом, описанное Аркадием Бабченко в повести "Алхан-Юрт", - символ всего мироздания, где, как в точке, свернуты время и пространство. Оно самодостаточно. Там жил и "умер" вместе со всем миром главный герой повести.
Накануне 60-летия Великой Победы газета "НГ Exlibris" поместила на первой полосе статью Евгения Лесина "Литература любит погорячее" с характерным подзаголовком: "Юбилей войны: доживем ли до новых "Войны и мира"?" Автор окинул беглым взглядом путь отечественной военной прозы: Великая Отечественная, Афганистан, Чечня - и сформулировал вопрос: "Военная проза, военная поэзия. Откуда они? Почему? И почему почти нет ни афганской, ни чеченской? Афганская, кстати, отчасти есть. Ермаков, Хандусь, некоторые рассказы иных авторов, почти исключительно проза. Про Чечню и того нет. Разве что Александр Карасев" (НГ Exlibris, N№ 15, 28.04.2005).
Александр Карасев, но и не только он. На слуху еще по крайней мере два имени: журналист москвич Аркадий Бабченко, журналист, бывший омоновец из Нижнего Новгорода Захар Прилепин. Думается, что, даже исходя из этих трех имен, можно говорить о феномене новой военной прозы, номинально связанной с чеченской кампанией.
"Движения "окопной правды" в том объеме, какое появилось после Второй мировой, еще нет, - утверждает Аркадий Бабченко ("Литературная Россия", N№ 23, 10.06.2005). - Говорят, должно пройти от восьми до двадцати лет. Вот прошло уже десять - пора бы появляться. Но, может быть, в той мере, как это было тогда, произведений о Чечне не появится. Эта война вроде как локальная, она коснулась небольшой части общества…" Голос этой "части" - голос героя рассказа
А. Карасева "Необыкновенный студент" Юры Белова: "Я был счастлив на войне!.. Вам никогда не понять этого. Все спокойно, голубое небо, солнце. Загораешь, а бойчишки роют, а организм-то знает! Он все знает! Он чувствует! Это кайф. Идешь в колонне, и сидит игла, глубоко где-то - в каждую секунду рванет… И хорошо, если не разлетишься в клочья, а просто вмажет! в обочину. А пули когда свистят над ухом… Чувство, я вам скажу… Да вообще! - смерть штука тонкая. Вот какого хрена мы бухаем, курим эту гадость?.. Приближаем смерть. Но очень медленно. И кайф медленный…". "Я люблю тебя, война!" - вторит ему герой А.Бабченко. Каково же это счастье на войне, которое с ностальгией и с ужасом воспоминают ветераны тех событий?
Погружение в инобытие
"И все так буднично, так обычно".
Аркадий Бабченко. "Алхан-Юрт"
"Есть две России - одна воевавшая и другая, они живут в параллельных мирах", - утверждает в интервью "Новой газете" Аркадий Бабченко ("Инопланетянин из параллельной России", N№ 30, 25.04–27.04.2005). Две России, хотя расстояние между ними - два часа лету. Соответственно есть и два типа людей: воевавшие - в ситуации, когда до мирной жизни рукой подать, и те, для кого война - экзотика, место которой в книгах, на страницах газет и в новостных роликах ТВ. Две страны, две половины жизни одного человека. Одна половина, проведенная на болоте, вторая… если он еще не позабыл ее, то уже потерял к ней интерес. Человек вынужден постоянно решать дилемму: какая из половинок жизни более реальна и приоритетна - та, о которой осталось лишь смутное воспоминание, или это болото, эта Чечня, о которой раньше он понятия не имел. Именно перед этим выбором и поставлен Артем - герой повести А.Бабченко "Алхан-Юрт" ("Новый мир", N№ 2, 2002).
Вроде бы ничего из ряда вон выходящего, автор не стремится поразить воображение, расписывая "ужасы" войны. Из-под пера Бабченко она выходит будничной, такой, что даже читатель начинает к ней привыкать. Внешний незатейливый сюжет повести обманчив. Он создает иллюзию добросовестной журналистской работы с предельно точными и подробными описаниями событий одного дня. Автор будто пытается закамуфлировать, скрыть от постороннего взгляда нечто действительно важное для себя.
Часто говорят: нельзя на войне терять свое человеческое лицо. Но столь же опасно оставаться прежним обыкновенным человеком - самая лакомая мишень для снайпера. Нужно мимикрировать, слиться с войной, стать с ней одним целым. Именно сюжет постепенного проникновения войны в человека через армейский быт, через болотную воду, через постоянное чувство голода представляет нам Аркадий Бабченко.
Человек проходит эволюцию осознания своего нового положения в мире - от сакраментального вопроса: "Зачем мы здесь?", от чувства обреченности, покинутости, бессмысленности личного существования (ты уже не человек и даже не солдат, а "пушечное мясо") до твердой мысли, отсекающей сомнения: "Послали - и иди. Твое дело подыхать и не вякать". Когда эти вопросы возникают, появляется панический страх, слабеет иммунитет: "Артему стало страшно. Сердце застучало сильнее, в висках зашумело. "Суки… Где чехи, где мы, где кто? Почему ни хрена не сказали? Зачем нас сюда кинули, что делать-то?""
Чтобы не потерять над человеком власть, война обманывает его. Внушает либо полную беспомощность, либо силу, как наркотик, на время мобилизуя организм и затуманенное сознание человека. Ломка начинается потом - как следствие привычки, чрезвычайного и самоубийственного напряжения сил. "Организм в экстремальной ситуации нацелен только на одно - выжить". Здесь решается принципиальный вопрос жизни и смерти, остальное - достояние мирной жизни: те же болезни, те же ночные кошмары.
Инстинкт самосохранения диктует: ты должен обмануть в первую очередь себя, свой организм, поверить в иллюзию. "Война научила их правильно питаться, и они зачерпывали рыбу по чуть-чуть, тщательно пережевывали: если есть долго, можно обмануть голодный желудок, создать иллюзию обилия пищи", - пишет Бабченко. Человек подчиняется инстинктам, и они формируют вокруг него пелену миражей. Бойцы стреляют не по конкретным людям, а по домам, по селу целиком, по деревьям, в пустоту - все враг, вероятный противник. Все - и ничего, враг становится абстрактной категорией, ведь он невидим, то в одном, то в другом окне мерещится. Но рано или поздно ты сталкиваешься с реальной смертью, реальным "врагом" - и им вполне может оказаться ребенок.
Владимир Маканин в рассказе "Кавказский пленный" как антипод войне выводит "красоту". Он моделирует ситуацию, где красивое соседствует с уродливым, со смертью. "Красота постоянна в своей попытке спасти. Она окликнет человека в его памяти. Она напомнит". Это то, что призвано спасти человека, не дать полностью войти в ту роль, которую навязывает война. Для человека невоенного, как Владимир Маканин, самое страшное на войне - не смерть, а то состояние, когда человек перестает быть человеком, теряет способность чувствовать красоту. У Бабченко красота нефункциональна, она отвлекает бойца, мешает адаптироваться к ситуации. Это обман, мираж, как тишина, в которой чувствуется всевластие смерти. Война умело маскируется, стремясь обмануть человека, именно поэтому она приобретает эстетические характеристики - сравнивается с женщиной, мимолетной возлюбленной. Красота таит опасность, ее присутствие настораживает: "Хорошо, - подумал он, - красиво. А ведь где-то там чехи. Где-то там война, смерть. Притаилась, сука, спряталась под солнцем. Ждет. Нас ждет. Выжидает, когда мы расслабимся, а потом прыгнет".
Настоящая сущность войны - уродство, грязь, нечистота во всех ее проявлениях, постепенно обволакивающие все мироздание. Вспомним - у Виктора Астафьева в романе "Проклятые и убитые": "Грязь, холод. Замерзшие нечистоты, которые каждый раз отдалбливают у входа в казарму". Аркадий Бабченко пишет: "Слякоть стояла уже неделю. Холод, сырость, промозглая туманная влажность и постоянная грязь действовали угнетающе, и они постепенно впали в апатию, опустились, перестали следить за собой. Грязь была везде. Разъезженная танками жирная чеченская глина, пудовыми комьями налипая на сапоги, моментально растаскивалась по палатке, шлепками валялась на нарах, на одеялах, залезала под бушлаты, въедалась в кожу". У Захара Прилепина тоже часты описания непогоды, та же грязь на каждом шагу: "В Грозном начался дождь. Лупит по крыше "козелка". Я выставил руку в окно, по руке течет вода, размывает грязь". Война как грязь, болото - вязкое, то, что навсегда засасывает человека и уже не отпускает. Все остальное - иная реальность, находящаяся за пределами понимания, не подвластная восприятию. Иное измерение, где красота не страшна, где дарят цветы, а не смерть.
Война - это не просто сон, а "идиотский сон", "бред собачий" (Бабченко), у Захара Прилепина это "патологии", у Карасева "видения" - армейские будни. Манифестацию ирреальности происходящего можно рассматривать как следствие напряженного конфликта между "своим" и "чужим". Он "москвич, русский двадцатитрехлетний парень с высшим юридическим образованием". Чужое - "нерусское поле, за тысячу километров от своего дома, на чужой земле, в чужом климате, под чужим дождем". Ирреальное - то, что навязывается человеку: "автомат, эта рация, эта война, эта грязь". С точки зрения идеально должного, интересов личности - это неправильность, не вписывающаяся в привычную норму "теплой чистой постели, аккуратной Москвы и нормальной, снежной, белой красивой зимы". Положение человека на войне не вписывается в формат мирной жизни, вступает в конфликт с нормальной человеческой логикой.
Но в какой-то момент война входит в привычку и обретает черты реальности, к которой человек должен адаптироваться. Сама - воплощение ирреального, она, однако, дает возможность объективного взгляда, осознание ценности жизни. Чтобы выжить, человек должен научиться жить на войне, понять ее логику, а постигнув, задается вопросом: "Или сном была Москва, а он всю жизнь, с самого рождения вот так вот и трясся на броне, привычно упершись ногой в поручень и намотав на руку ремень автомата?"
Человек привыкает. Война перестает быть аномалией, становится рутинной работой с четким разделением ролей: "И война крутится вокруг, и ни черта не понятно, как обычно, и каждый делает свое дело: снайпер стреляет, вэвэшники воюют, они вытаскивают, снаряды рвутся, пули летают, раненый водила пошел пешком домой, как школьник после уроков, - и каждый варится в ней, в войне, и сейчас короткое перемирие, и нарушать его никому не хочется. И все так буднично, так обычно". Экстремальная ситуация превращается в болото, поле - символ безжизненной местности, плацдарм, место, где всевластвует война. "А поле это ему не забыть никогда. Умер он здесь. Человек в нем умер, скончался вместе с надеждой в Назрани. И родился солдат. Хороший солдат - пустой и бездумный, с холодом внутри и ненавистью на весь мир. Без прошлого и будущего".
Переформатирование человеческой сущности совершается на глубинном, подсознательном уровне: "Это не страх, хотя и он бывает таким холодным. Это другое чувство, какое-то животное, оставшееся в генетической памяти от предков. Так, наверное, в ужасе замирает суслик, услышав рев льва и почувствовав мощь его глотки по колебаниям почвы". Через первобытный инстинкт самосохранения, удивление, страх, чувство голода, человек проникается верой в реальность войны. Артем говорит своему сослуживцу: "Понимаешь, все это так далеко, так нереально. Дом, пиво, женщины, мир. /…/ Реальна только война и это болото. Я ж тебе говорю, мне здесь нравится. Мне здесь интересно. Я здесь свободен". Происходит как бы "прошивка" сознания человека, он начинает верить: война - единственная реальность, основа всего.