Гюстав Флобер - Анри Труайя 14 стр.


Политические потрясения лишь усугубляют его высокомерное желание держаться поодаль от мира. Он безразлично относится к тому, что Францией будет править король-президент, который вскоре станет императором. Он слишком занят своей "Бовари", для того чтобы интересоваться Луи-Наполеоном. Представление в январе 1852 года Максима Дюкана к званию офицера Почетного легиона вызывает его усмешку, он доверительно пишет Луизе: "Новость! Молодой Дюкан – офицер Почетного легиона! Это доставляет ему, должно быть, такое удовольствие! Когда он сравнивает себя со мной и оглядывается на путь, который прошел с тех пор, как мы расстались, он, конечно, считает, что я остался далеко позади него, а он продвинулся далеко (хотя бы внешне). Увидишь, как через несколько дней, схватив награду, он на том и оставит старушку литературу. В его голове перемешалось все: женщина, крест, искусство, сапоги; все это кружится вихрем сейчас на одном уровне, лишь бы оно продвигало – вот что для него важно". Впрягшись в свою "Бовари", как каторжник в мельничный жернов, он временами спрашивает себя, не ошибся ли он, придавая столько значения построению главы, музыке фразы? "Искусство в конечном счете, может быть, не более серьезно, чем игра в кегли? – говорит он себе. – Все, видимо, лишь колоссальный обман". Однако тотчас спохватывается и восклицает: "Я продвинулся в эстетике или, по крайней мере, утвердился на давно избранном пути. Я знаю, как нужно писать. Ох! Боже! если бы я писал тем стилем, который себе представляю, каким бы писателем я был!.. Во мне живут в отношении литературы два разных человека: один влюблен в звучное, лирическое, грезит о высоких орлиных полетах, боготворит все звуки фразы и вершины мысли; другой – копается и добывает истину настолько, насколько это в его силах, придает равное значение и мелкому, и значительному факту, хотел бы заставить чувствовать осязаемо то, что создает… Замечательным мне кажется то, что я мечтаю написать книгу ни о чем, книгу без внешней притязательности, которая держалась бы на себе самой, внутренней силой стиля… Произведения самые прекрасные те, в которых меньше всего материи; чем ближе выражение к мысли, чем выше находится или совсем не чувствуется слово, тем прекраснее… Вот почему нет ни высоких, ни низких сюжетов". Погоня за совершенством формы держит его нервы на пределе. Он жалуется Луизе в каждом письме: "Плохая неделя. Работа не пошла; я добрался до точки, после чего уже не знал, что сказать… Я делал наброски, исправлял, путался, шел на ощупь… Ох! какая скабрезная вещь – стиль! Ты, думаю, вовсе не представляешь себе жанр подобной книги. Насколько я был небрежен в других своих книгах, настолько в этой я стараюсь быть собранным и следовать прямой геометрической линии. Никакой лирики, никаких рассуждений, личности автора нет. Это будет грустно читать. Будут жестокие вещи, низменные и зловонные". В ответ на ее восхищение "Святым Антонием", которого она только что прочла в рукописи, он пишет: "Я сейчас совершенно в другой сфере, сфере пристального наблюдения самых заурядных подробностей. Мой взгляд сосредоточен на душевной плесени". Или же: "Мои нервы натянуты, как струны… Причина тому, наверное, мой роман. Дело не идет. Не движется. Я устал так, точно ворочал горы. Мне временами хочется плакать. Для того чтобы писать, нужна нечеловеческая воля. А я всего лишь человек… Ах! Каким безнадежным взором я гляжу на них, на вершины тех гор, к которым мечтаю подняться! Ты знаешь, сколько страниц я написал со времени моего возвращения? Двадцать. Двадцать страниц за месяц, работая по меньшей мере семь часов ежедневно! И какова же цель всего этого? Результат? Горечь, глубокое разочарование". И еще: "Не знаю, как руки у меня порой не отваливаются от усталости и как не раскалывается голова. Я веду суровую жизнь, в которой нет радости; у меня нет ничего, чем можно было бы поддерживать себя, кроме какой-то постоянной злобы, которая временами плачет от бессилия, однако не проходит. Я люблю свою работу неистовой и странной любовью, как аскет власяницу, которая терзает его живот… Временами, когда я чувствую себя опустошенным, когда выражение не складывается, когда, написав столько страниц, обнаруживаю, что нет ни одной готовой фразы, я падаю на диван и лежу там, отупев от безнадежной тоски. Я ненавижу себя и корю за безумную гордыню, из-за которой задыхаюсь в погоне за химерой. Четверть часа спустя все меняется, сердце радостно бьется". Он так сжился со своими героями, что слезы навертываются на глаза, когда удается адекватно выразить их чувства: "В прошлую среду мне пришлось встать и сходить за носовым платком. Слезы текли по лицу. Я расчувствовался, работая, я по-настоящему наслаждался и выразительностью моей мысли, и фразой, которая ее передавала, и удовлетворением оттого, что нашел ее". Он проговаривает для себя эту фразу вслух после того, как написал. Испытывает ее своим "гортанным голосом", чтобы оценить ее музыку и увериться в том, что в ней не затаилось какого-либо неловкого созвучия. При малейшей зацепке вновь принимается за работу, зачеркивает – черновики его испещрены помарками, – шлифует до тех пор, пока слова не следуют друг за другом естественно и гармонично. Тогда он испытывает редкое опьянение от соответствия слова мысли. Однако это удовольствие длится для него лишь несколько мгновений. Он тотчас вновь охвачен чувством собственной беспомощности. И говорит об этом в заключение Луизе: "Временами на меня нападает страшная тоска, я чувствую томительную пустоту, охвачен сомнениями, которые злорадно смеются мне в лицо посреди самых простодушных удовольствий. Что ж! Все это я ни на что не променяю, ибо внутренне убежден, что исполняю свой долг, что я повинуюсь высшей воле, что я творю Добро, что я – на пути к Истине".

К счастью, Луи Буйе, который еще не уехал из Руана в Париж, приезжает к нему в воскресенье в Круассе и поддерживает его в труде озаренного каторжника. Флобер читает ему то, что написал в течение недели. Вместе тщательно разбирают текст, строка за строкой. Впечатление Луи скорее благоприятное. После его отъезда Флобер будто немного воспрянул духом. Настоящую поддержку он находит и у Луизы. Она, кажется, со временем успокоилась. Он же не изменил своего взгляда на любовь, которую испытывает к ней. "За вас, которая любит меня, словно дерево ветер, – пишет он ей, – за вас, к кому в моем сердце живет глубокое и нежное чувство, волнующее и признательное, чувство, которое не умрет никогда; за тебя, дорогая женщина, которой я причинил столько горя, а мне хотелось бы дарить тебе только радость". И еще: "Да, я люблю тебя, моя бедная Луиза. Мне хочется, чтобы твоя жизнь была светлой и легкой, усыпанной розами, радостной. Я люблю твое красивое, доброе, искреннее лицо, пожатие твоей руки, ощущение твоей кожи под моими губами. Если я суров с тобой, то, поверь, причина тому – печали, нервное напряжение и страшная апатия, которые мучат меня или целиком овладевают мною".

Когда он устает жить отшельником, он едет в Париж повидаться с ней; останавливается в отеле, занимается с ней любовью и уезжает, успокоившись. Год назад она стала вдовой и теперь еще более свободна в своем выборе. У нее, впрочем, есть другие любовники помимо Флобера, и она не скрывает этого. А он отнюдь не ревнует. Такая позиция позволяет, на его взгляд, избежать опасности стать собственником. Он находит удобной жизнь вдали и отдельно от Луизы. Случается даже, что он – противник мещанских условностей – посылает скромные подарки своей любовнице: пресс-папье, флакончик сандалового масла, египетское колечко… Вернувшись в свою дыру, он перебирает в памяти счастливые мгновения, которые пережил с ней, однако никогда не торопится повторить свой подвиг. Воспоминаний, которые живут в нем, достаточно для того, чтобы вдохновлять его несколько недель: "Восемь дней назад в этот час я уходил от тебя, сгорая от любви. Как бежит время! Да, мы были счастливы, моя дорогая, дорогая подруга, я обожаю тебя".

Уверяя ее в своих чувствах, он не перестает повторять, что никогда ни одна женщина не заставит его забыть о работе. "Едва подумаю о тебе, как мной овладевает чувство нежности, – вновь пишет он ей. – Мои путешествия в Париж (а езжу я туда только из-за тебя) – словно оазисы в жизни, куда я прихожу напиться и стряхнуть на твои колени пыль своих трудов… Я не вижусь с тобой часто из-за целомудрия и из-за того, что эти встречи слишком волнуют меня. Наберись терпения, я стану твоим через какое-то время и надолго. Через год-полтора я сниму квартиру в Париже. Буду ездить туда чаще и в течение года стану проводить несколько месяцев кряду".

Время от времени, как и раньше, он боится, как бы она не забеременела. Когда же решатся отплыть эти проклятые "Англичане"? При одной мысли о нежеланном потомстве он приходит в ярость: "Я очень волнуюсь за твоих Англичан, хотя мне упрекать себя, впрочем, не в чем (ты же меня упрекаешь всегда). У меня – сын! О нет, нет. Лучше околею в канаве под колесами омнибуса. Сама мысль о том, что я кому-то дам жизнь, заставляет выть в душе от адской злобы". Но, к счастью, всякий раз это лишь ложная тревога. И каждый раз, узнав "хорошую новость", он ликует от радости: "Боже сохрани от соития, которое я никогда не повторяю из-за подобного страха… Я ел свою кровь, желая твоей". Успокоившись, он с новой нежностью относится к Луизе. И позволяет даже себе (он, враг любых литературных отличий) поздравить ее с получением новой премии Французской академии. А так как в это время он находится в Париже, то соглашается присутствовать на торжественной церемонии вручения наград. Гром барабанов, зеленые мантии, светские похвалы. Эта официальная игра доставляет ему радость за любовницу, которая, кажется, ею увлечена, однако еще больше убеждает его в том, что ему следует держаться от нее подальше, если хочет сохранить свое благородство.

Максим Дюкан напрасно настаивает на том, чтобы он наконец вышел на литературную сцену. Флобер отвечает ему высокомерной, гневной диатрибой: "Ты, похоже, видишь во мне какой-то тик или порок, который чернит меня в твоих глазах. Мое отношение к этим вещам определилось давно. Скажу тебе лишь, что все эти слова вроде: спешить, подходящий момент, самое время, занять место, добиться положения и вне закона – для меня пустой звук. Не понимаешь. Добиться? Чего? Положения господ Мюрже, Фейе, Монсоле и пр., и пр., и пр., Арсена Уссей, Таксиля, Делорда, Ипполита Люка и семидесяти двух иже с ними? Ну уж нет. Быть известным – не главное для меня. Это может доставлять удовлетворение лишь заурядным честолюбцам. Хотя не та ли это самая тема, у которой нет границ? Слава, даже самая неоспоримая, никогда не удовлетворяет в полной мере; все равно, когда человек умирает, он не уверен в своем имени, если только он не дурак. Значит, слава поднимает нас в собственных глазах не больше, нежели безвестность. Я стремлюсь к лучшему – нравиться себе. Успех, представляется мне, должен быть результатом, а не целью… Я лучше околею, как собака, чем хоть на секунду потороплю фразу, которая не вызрела. У меня в голове есть представление о том, как нужно писать, представление о красоте языка – именно к этому я стремлюсь. Когда я уверен, что сделал дело, то могу показать его и ждать похвалы, если оно того достойно. Таким образом, я не желаю дурачить публику. Так-то… Там "дыхание жизни", говоришь ты, имея в виду Париж. По-моему, твое дыхание жизни отдает запахом гнилых зубов. Парнас, куда ты меня приглашаешь, источает, кажется мне, скорее миазмы и отнюдь не пьянит. Лавры, которые срывают там, вымазаны, надо признать, дерьмом… Конечно, кое-что приобретаешь в Париже – нахальство, однако там теряешь шевелюру… Я говорил тебе, что поеду в Париж, когда моя книга будет написана и когда я опубликую ее, если буду доволен. Мое решение не изменилось. Вот все, что я могу сказать, и ничего больше. Поверь мне, старик, пусть все идет своим чередом. Разгораются литературные споры или нет – мне наплевать".

Получив это письмо, Максим Дюкан возмущенно отвечает, что не понимает подобных оскорбительных внушений. Флобер чувствует, что их отношения никогда уже не будут такими сердечными и искренними, как прежде. Однако стоит на своем. "Твоя обидчивость меня удивляет, – пишет он другу. – Зачем ты заводишь старую песню и предписываешь режим человеку, который считает себя совершенно здоровым?.. Разве я осуждаю тебя за то, что ты живешь в Париже, печатаешься и т. д.? Разве я тебе когда-то советовал жить так, как я?.. Что касается моего положения писателя, то я охотно уступаю его тебе… Я попросту буржуа, который живет, удалившись в деревню, занимаясь литературой и не требуя от других ничего – ни признания, ни почестей, ни даже уважения. Наши дороги разошлись, мы идем разными дорогами. Пусть бог ведет каждого из нас туда, куда он пожелает! Я стремлюсь не в гавань, а в открытое море. И если потерплю кораблекрушение, то траурную процессию поручаю вести тебе".

Отправив другу эти гневные страницы, он оправдывается перед Луизой: "Я хороший ребенок до поры до времени, до определенной черты (черты моей свободы), которую лучше не переходить. А так как он (Максим Дюкан) захотел вторгнуться на мою самую личную территорию, то я задвинул его подальше, в угол… Я – варвар, оттого-то у меня слабые мускулы, нервная апатия, зеленые глаза и высокий рост; однако по той же причине я не лишен вдохновения, упорства, раздражительности. У всех нас – нормандцев – есть немножечко сидра в крови, терпкого, постоянно бродящего напитка, который иногда выбивает пробку". Принявшись за анализ своего характера, он продолжает с очевидным удовлетворением: "Если в любовных отношениях я такой сдержанный человек, то только потому, что окунулся в высший разврат очень рано для моего возраста и осознанно, чтобы все изведать. Найдется немного женщин, которых я не раздевал с головы до пят. Я обрабатывал тело как художник и знаю его. Я берусь писать самые трезвые книги во время гона. Что касается любви, то это тема размышления всей моей жизни. То, что я недодал чистому искусству, самой профессии, осталось ей; и сердце, которое я изучал, было моим. Сколько раз я чувствовал в лучшие свои мгновения холод скальпеля, который входил в мою плоть! "Бовари" (в определенном смысле – обывательском – произведение, которое я сделал в меру моих сил общим и человечным) будет в какой-то мере суммой моего психологического опыта и только благодаря этой своей стороне будет иметь цену".

В то время как он пишет ей это письмо, Луиза Коле флиртует с Альфредом де Мюссе. Но однажды вечером поэт, пьяный по обыкновению, пытается соблазнить ее в фиакре. Она отталкивает его, открывает дверцу и выскакивает на ходу из экипажа, поранив колено. Сцена происходит на площади Согласия. Негодующая, оскорбленная Луиза возвращается, прихрамывая, домой и пишет Флоберу, чтобы рассказать о своем злоключении. Он предостерегал ее от увлечения "сиром Мюссе". Но на этот раз, вопреки свойственной ему бесстрастности, ревнует: "Мне хочется убить его… Я бы с удовольствием поколотил его палкой… Ах! Так хочется, чтобы он вернулся и чтобы ты при мне и тридцати свидетелях выкинула его за дверь… Если он тебе снова напишет, ответь ему монументальным письмом из пяти строчек: "Почему я не хочу вас? Потому что вы мне отвратительны и потому что вы – негодяй". Прощай. Обнимаю тебя, сжимаю, целую тебя всю. Тебя, моя бедная, оскорбленная любовь".

Дело Мюссе быстро забывается посреди творческих мук. Настоящая любовница Флобера не Луиза Коле, а Эмма Бовари. Для продолжения работы над романом он 18 июля едет на выставку в местечко Гранд Курон. Возвращается больной от усталости, скуки и отвращения к этой "нелепой деревенской церемонии". Однако на лету схвачены тысячи деталей, которые послужат ему для композиции главы. Работа продвигается медленно. "Хорошая фраза в прозе должна быть подобна безупречному стихотворению – такой же ритмичной, такой же звучной", – пишет он Луизе. Или же: "Как раз для тех книг, которые мне так хочется писать, я располагаю наименьшими средствами. "Бовари" в этом смысле будет стоить невероятных усилий, о которых буду знать только я. Сюжет, герои, чувства и пр. – все выше моих сил… Работая над этой книгой, я похож на человека, играющего на пианино пальцами, в каждом из которых по свинцовой пуле". Или же: "Если моя книга хороша, она легко разбередит женскую душу. Не одна улыбнется, узнав в ней себя. Я разгадаю ваши страдания, бедные души, темные, влажные от затаенной печали, точно ваши задние провинциальные дворы, стены которых поросли мхом". И еще: "Как надоела мне моя "Бовари"! Впрочем, начинаю из нее понемногу выпутываться. Никогда в своей жизни я не писал ничего труднее пошлого диалога, которым занимаюсь сейчас! Сцена в трактире потребует, видимо, месяца три, хотя точно и сам не знаю… Но скорее я сдохну над ней, чем смошенничаю".

Назад Дальше