Вечером меня пригласили к себе домой, как они выразились, в свою "хижину", издатели журнала - Ульрика Майнхоф и ее муж Клаус Райнер Рель.
В отличие от скромного редакционного помещения, загородная "хижина" Релей напоминала буржуазную виллу. Одна комната была обставлена в романтическом средневековом стиле, другая - в ультрасовременном, третья была детской.
Ульрика Майнхоф была красивой молодой женщиной. В ней сочетались острый ум и женское обаяние. Она говорила не торопясь, внимательно и напряженно, с некоторым оттенком недоверия слушая собеседника, готовая к обсуждению, к беззлобному спору. Клаус Рель выглядел несколько возбужденным, нервным, он сразу стал заострять разговор, уводить его от литературы к политике.
Супруги были настроены резко отрицательно к стране, в которой они жили, настолько отрицательно, что казалось, им действительно не остается ничего, кроме борьбы. Их прямо-таки снедала жажда свободы, как если бы они были невольниками. Они горели желанием перестроить мир, мыслили большими категориями, но в их рассуждениях отсутствовало одно важное звено: люди. Человеческие жизни, представляющие собой все же какую-то ценность.
Позднее, переводя стихи Энценсбергера "О трудностях перевоспитания", я вспомнил эту встречу в "хижине", разговоры о необходимости всемирного переустройства.
Все это было б вполне достижимо,
если б не люди…
Люди только мешают,
путаются под ногами,
вечно чего-то хотят,
от них одни неприятности…
Если б не они,
если б не люди,
какая настала бы жизнь!
Как бы нам было легко,
как бы все было просто!..
Мы сидели, разговаривали, ели луковый суп. Ко всему Ульрика Майнхоф оказалась еще искусной кулинаркой… Когда пришло время уходить, она стала настаивать, чтобы я непременно взглянул на ее детей-близнецов. Она приоткрыла дверь в соседнюю комнату, тихо, привстав на цыпочки, наклонилась над двумя белыми кроватками, в которых сладко спали ее малыши…
Спустя несколько лет вся Западная Европа была буквально терроризирована анархистской группой Бадера - Майнхоф, которая именовала себя "Фракцией красной армии". Террористы - выходцы из буржуазных семей, не связанные ни с одной из левых политических партий, ни с рабочим движением, убивали и похищали людей, грабили, совершали налеты на банки. Однажды они пригрозили взорвать Штутгарт.
На улицах европейских городов появились бронетранспортеры, полицейские с автоматами и ручными пулеметами охраняли вокзалы, аэродромы.
Душой террористической организации была Ульрика Майнхоф.
В 1972 году страшную террористку схватили. Я видел фотографию этой женщины, неузнаваемо изменившейся, с одутловатым лицом и мутным взглядом. Она покончила с собой в тюрьме…
Теперь, оказавшись в Западной Германии в дни похищения и убийства Ганса Мартина Шлейера, угона самолета с заложниками, загадочного самоубийства в штутгартской тюрьме Штаммгейм Бадера, Энслин, Распе - ближайших сообщников Майнхоф, я вспомнил тот далекий вечер в "хижине"-вилле, малюток, спящих в белых кроватках…
Чем руководствовались эти люди? Что их вело? В чем их злое безрассудство? В чем оправдание и есть ли оно?.. В связи с волной терроризма на Западе возник новый интерес к "Бесам" Достоевского… Нет, я вовсе не склонен считать балованного, пресыщенного Бадера современным немецким Верховенским или даже Нечаевым. Меня занимало другое. Что было бы, если бы, разрушив и размолов старый порядок или, вернее, старый непорядок, Бадер и Ульрика Майнхоф получили возможность установить наконец свою, ими продуманную и разработанную свободу?
Жил в России в 40-70-е годы прошлого века умный человек - цензор, профессор Никитенко Александр Васильевич, сын крепостного, получивший вольную при содействии Рылеева, впоследствии видный критик, сотрудник Некрасова и Панаева. Никитенко был противник всякого радикализма, и многие его суждения невозможно сейчас признать верными. И все же вычитал я у него слова, которые применительно к полемике с теперешними распаленными "радикалами" хотел бы здесь привести.
"Нынешние крайние либералы со своим повальным отрицанием и деспотизмом просто страшны. Они, в сущности, те же деспоты, только навыворот. В них тот же эгоизм и та же нетерпимость, как и в ультраконсерваторах. На самом деле, какой свободы являются они поборниками? Поверьте им на слово и возымейте в вашу очередь желание быть свободными. Начните со свободы самой великой, самой законной, самой вожделенной для человека, без которой всякая другая не имеет смысла, - со свободы мнений. Посмотрите, какой ужас из этого произойдет, как они на вас накинутся за малейшее разногласие, какой анафеме предадут, доказывая, что вся свобода в безусловном и слепом повиновении им и их доктрине. Благодарю за такую свободу!.."
В газетах появилось еще одно сообщение: в городе Заульгау состоялось последнее заседание "Группы 47"; она закончила свое тридцатилетнее существование…
На геттингенском семинаре с докладом о литературной ситуации в ФРГ выступал Дитер Латман, бывший председатель западногерманского Союза писателей, депутат бундестага. Он пояснил:
- Фактически группа распалась давно, она погибла под ударами левого студенческого движения. Молодежь говорила: "Из вас растут железные орденские кресты"… А ведь когда-то "Группу 47" едва не запретили американские военные власти: она казалась чересчур левой…
И снова передо мной возник 1963 год, глубокая осень, маленький баварский городок Заульгау, где все было серое - туманы, серые, под туманы, каменные дома, дымы над крышами. В отеле "Клебер-пост" - очередное заседание "Группы 47": прокуренный зал; Ганс Вернер Рихтер, как добродушный старый хозяин, гремя колокольчиком, ходил между столиков, созывал на собрание. Это было время его взлета - двадцать пятое заседание созданной им группы, конгресс наиболее видных писателей немецкого языка западных стран. В Заульгау тогда собрались Эрнст Блох, Вальтер Енс, Гюнтер Грасс, Вальтер Хеллер, Уве Ионзон, Зигфрид Ленц, Петер Рюмкорф, Ганс Магнус Энценсбергер, Фриц Раддац; впервые на заседании группы присутствовали гости из Советского Союза, из ГДР - там я познакомился с Иоганнесом Бобровским… В "Группу 47" входили также Генрих Бёлль, Ингеборг Вахман, Альфред Андерш, Гюнтер Эйх, Петер Вайс, Ильза Айхингер… Какое было соцветие!..
Теперь все это отцвело, осыпалось. По газетной фотографии Рихтера трудно было узнать: состарившийся, располневший, с седой мальчишеской челкой. И под фотографией сообщение о роспуске группы. Как некролог.
4
На переводческом семинаре, конечно, не могли не говорить о мастерстве перевода. Выступали представители Союза писателей и Союза переводчиков ФРГ; профессор Шеффель прочитал доклад - "В какой степени перевод означает интерпретацию оригинала?".
- Переводить, - сказал он, - значит интерпретировать… Лютеру во время перевода Библии привиделся дьявол. Лютер запустил в него чернильницей, в крепости Вартбург и сейчас еще можно увидеть на стене коричневое чернильное пятно… В данном случае дьявол - воплощение дьявольской трудности, которая возникла перед Лютером-переводчиком и которую испытывает, должно быть, каждый из нас. Как преодолеть языковой барьер? Как истолковать подлинник по своему разумению, оставаясь, однако, исполнителем авторской воли? Как сделать перевод явлением своей литературы, своего языка, сохраняя при этом, как того требовал Вильгельм Гумбольдт, едва заметный оттенок чужого? И какова допустимая здесь мера?..
Сам Шеффель переводит французов - Флобера, Пруста, Натали Саррот, но он знаком с немецкими переводами русских классиков. Они производят на него не слишком благоприятное впечатление. Чехова стали хорошо переводить лишь в самое недавнее время, а столь популярный и даже любимый немцами Достоевский - все же в известной степени Достоевский "не подлинный", сильно онемеченный переводом, приспособленный к немецкому языку, а не свободно живущий в нем.
В переводе, наверное, самый тяжкий грех - ложь. Грех перед автором, перед самим собой. Есть ложь преднамеренная, когда чужое выдают за свое и свое - за чужое. Есть ложь невольная - от недостатка знания, главным образом языка. Слово в наши дни, как никогда прежде, обросло множеством дополнительных значений, смысл, заложенный в нем, непомерно разросся. Не проникнув в ядро слова, невозможно интерпретировать текст: переводчик читает его слепыми глазами.
В жизни мне приходилось участвовать в разных переводческих диспутах, всякий раз мы упирали на то, что переводчик - писатель. Все это так. Однако геттингенский семинар напомнил, что у перевода своя, отличительная от всех прочих литературных жанров специфика. Перевод прежде всего - перевод. Перевод - синтез: литературоведения (интерпретация), лингвистики (знание языка, чтение текста на языке) и самостоятельного творчества (художественное воспроизведение подлинника). Это - в теории. На практике же часто одно из звеньев выпадает.
Оригинальный ПОЭТ не обязательно и не всегда может быть хорошим переводчиком, драматург - хорошим актером, а композитор музыкантом-исполнителем, хотя исключения всем известны (Мольер, Булгаков актеры, Рубинштейн, Рахманинов, Скрябин - великие пианисты). Но переводчик поэзии в пределах своего жанра, то есть в переводе, оставаться поэтом просто обязан!.. Пишет ли он свои собственные стихи или нет, в данном случае совершенно не важно. Важно, в какой степени проявляется он как поэт в переводе, с какой мерой ответственности относится к своей переводческой задаче.
Большинство наших бед происходит оттого, что нарушаются границы жанра: начинают поэтизировать подлинник, досочинять за автора, фантазировать или навязывать тексту свое истолкование. Самым же бессовестным нарушением переводческой атаки является небрежение к подлиннику, забота о собственной литературной персоне. У нас иной поэт-переводчик обеспокоен тем, чтобы его перевод звучал так, как если бы и оригинала в природе не существовало: "звучит как по-русски!"… Но нет! Надо, чтобы не только "как по-русски"! Это почуял такой насквозь русский поэт, как Твардовский, когда писал о Маршаке, что тому "удалось в результате упорных многолетних поисков найти как раз те интонационные ходы, которые, не утрачивая самобытной русской свойственности, прекрасно передают музыку слова, сложившуюся на основе языка, далекого по своей природе от русского…".
Твардовский догадался, в чем здесь секрет:
"Такая гибкость и счастливая находчивость при воспроизведении средствами русского языка поэтической ткани, принадлежащей иной языковой природе, объясняется не тем, что Маршак искусный переводчик - в поэзии нельзя быть специалистом-виртуозом, - а тем, что он настоящий поэт, обладающий полной мерой живого, творческого отношения к родному слову".
Вот это живое отношение к родному слову, вдохновенное подчинение его "приказу подлинника" и есть поэзия перевода!..
Об организации переводческого дела в ФРГ рассказывали Розмари Титце и Урсула Бринкман. Они говорили, что в ФРГ есть лишь один переводчик с русского, который в состоянии существовать на свой литературный заработок.
Я спросил, собираются ли в ФРГ издавать, скажем, Лермонтова, Тютчева. Мне ответили, что вопрос этот, к сожалению, не столько творческий, сколько коммерческий. Где тот издатель, который рискнет заказать переводы их стихов, где гарантия, что издания будут рентабельными?..
Я встречался с некоторыми издателями… Может быть, я подскажу какие-нибудь имена, книги?.. Я "подсказывал", издатели записывали; стоило, однако, заговорить о поэзии, о классиках, о русских литературных мемуарах, о существовании которых на Западе иногда даже не подозревают, как мои собеседники прятали карандаши. Мало кто верил в успех, они заранее считали, что спроса не будет. Может показаться невероятным, но мне всерьез приходилось чуть ли не упрашивать издать стихи Пушкина, Лермонтова, рекламировать, например, мемуары дочери Льва Толстого - Татьяны Львовны Сухотиной. Я пытался прибегать к самым доступным аргументам: увидите, что раскупят мгновенно, это же интереснее любого приключенческого романа. Один уход Льва Толстого из Ясной Поляны чего стоит!..
Переводчики художественной литературы в ФРГ живут трудно. Как бы они ни любили Пушкина или Тютчева, это их не прокормит. За стихи почти не платят. Переводы прозы оплачиваются гораздо ниже, чем технические переводы… И тем не менее они переводят. Из любви к искусству. Из бескорыстной нежности к слову. Из потребности отдавать прочитанное, полюбившееся неведомому, невидимому читателю…
В Геттинген, на семинар, приехал из Франкфурта-на-Майне Карл Дедециус. Он выпустил отдельной книжкой "Облако в штанах" Маяковского: приставил к русским строчкам свои немецкие - и на глазах у читателя переливается из одного языка в другой живая поэтическая кровь.
Перевод Дедециуса почти неправдоподобно точен и выразителен тоже до крайности. Вслед за переводом и параллельным русским текстом следует немецкий подстрочник и два предшествующих перевода поэмы - Гуго Гупперта и Альфреда Тосса. Каждый из этих переводов имеет свои достоинства, во всяком случае они достойно соперничают друг с другом, а возможность сравнить их между собой и сопоставлять с русским текстом таит особую радость…
Сейчас стало модным употреблять в отношении переводчиков термины "доноры", "литературное донорство". Высокомерные поэты считают, что жертвуют свою голубую кровь тем, кого они переводят…
Но что значит переводить? Это брать и отдавать. Брать от другого, отдавать от себя. Перевод - это высшая степень литературного бескорыстия, высшая форма понимания чужого языка, чужой души, чужой жизни, понимания настолько, что происходит таинственная метаморфоза: я становлюсь тобой, ты мной…
У Пауля Флеминга есть стихи:
Я жив. Но жив не я. Нет, я в себе таю
Того, кто дал мне жизнь, в обмен на смерть свою.
Он умер, я воскрес, присвоив жизнь живою.
Теперь ролями с ним меняемся мы снова.
Моей он смертью жив. Я отмираю в нем…
В этой причудливой диалектике - существо переводческого искусства.
Возьми меня всего и мне предайся ты…
На семинаре один день был специально отведен Генриху Гейне. Видимо, не случайно. Известно, что в гитлеровские времена Гейне был запрещен, книги его сжигали; менее известно, что Гейне тайком читали - не только в домах, в некоторых гимназиях на это отваживались даже учителя на уроках. На отношении к Гейне проверялась человеческая порядочность. Пока человек жив и остается человеком, он сохраняет способность противостоять злу. Даже тем, что полушепотом читает стихи запрещенного классика.
Устроители семинара знали, что за границей иногда, складывается впечатление, будто в ФРГ запрет на Гейне не отменен до сих пор: конфликты вокруг установлений памятников, борьба за присвоение имени Гейне Дюссельдорфскому университету, которая окончилась поражением. Неприятие Гейне - позорное пятно: расизм, отвращение к свободомыслию, старые счеты с "французским духом". Вокруг Гейне кипит борьба и сегодня. В Дюссельдорфе удалось открыть научный центр - Институт Генриха Гейне, создать общество его почитателей. Стихи Гейне, положенные на музыку Шубертом, Шуманом, Листом, пели певцы и певицы в строгих концертных залах. Сейчас молодые шансонье-гитаристы в прокуренных студенческих клубах кричат в микрофон его тексты - песни протеста.
Профессор Лауэр читал лекцию "Гейне в переводах на славянские языки". В странах Восточной Европы, особенно в России, Гейне всегда был больше чем поэт: символ свободомыслия, борьбы, страдания. Из России Гейне в 80-х годах пришел в Болгарию, всколыхнув множество свободолюбивых сердец. В Польше Сенкевич называл его "боевым союзником", им зачитывалась Мария Конопницкая. В Хорватии Гейне воспринимался как предшественник новейшей литературы. В годы войны его книги были у партизан Югославии.
Его "Книга песен" вошла в песни народов. Стихотворение "Азра" стало боснийской народной песней. "Красавица рыбачка" - народной песней грузин, "Хотел бы в единое слово…" - известнейшим русским романсом. Его стихи переводили лучшие поэты славянских стран. Профессор Лауэр говорил о переводах Лермонтова, Тютчева, А. К. Толстого, Блока. Из русских переводчиков XIX века он выделил Михайлова, Аполлона Григорьева, из переводчиков наших дней - Тынянова, Левика. Они, с его точки зрения, нашли к Гейне наиболее верный ключ.
Чем, однако, близок Генрих Гейне людям нашего времени? Я думаю, остротой, беспощадностью мысли, насмешкой над напыщенными, бездарными негодяями, над их затянувшимся, постылым всесилием. Сражаться с ними было опасно: расплачиваться приходилось кровью, жизнью. Навязчивый образ у Гейне - "Enfant perdu", боец, который, не выпуская оружия из рук, все же гибнет: "Nur mein Herze brach…" { Разбилось лишь сердце мое… (нем.)}
Говорят: гибну, по не сдаюсь! У Гейне логический акцент перемещен: не сдаюсь, но гибну! Отсюда особый трагизм его горькой иронии.
Нравственная победа почти всегда дается ему ценой физической гибели; например, в "Фортуне" он яростно наседает на саму судьбу:
Я тебя превозмогу!
Я тебя согну в дугу!
Ты вот-вот оружье сложишь…
И вдруг тут же горестное признание:
Но и мне уж не поможешь…
Цель достигнута, но поэт истекает кровью; над ним восходит солнце победы, но голова его никнет.
Я изранен, изможден,
Дух угаснуть осужден…
Час торжества означает час смерти. Таково состояние мира.
В этом мире все шатко: чувства, настроения, истины, объявленные непреложными. Лиризм самых проникновенных его стихов разбивается об ироническую концовку, как лодочник о скалу Лорелеи. Он и почти непереводим потому, что обычные слова содержат у него часто иной, глубоко скрытый смысл. Его ласкательные обращения не поддаются прямому переводу: mein Kind, mein Schatz, mein Liebchen. Если перевести это как "дитя мое", "мое сокровище", "моя любимая", получится слащаво, фальшиво. Блок попробовал перевести mein Schatz как "моя звезда". Но и это слишком приподнято, в немецком контексте mein Schatz - грустнее, проще.
Никто не знает, как он, в сущности, выглядел. Фриц Раддац в своей книге "Гейне, немецкая сказка" (1977) подметил, что вне зависимости от возраста его изображали то романтическим красавцем с вьющимися светлыми волосами, то полнеющим тоскливым иудеем, то изможденным старцем, то пышущим здоровьем юношей. И только его посмертная маска передала его подлинный облик: лицо распятого Христа с застывшей на губах улыбкой Мефистофеля. Его звали Генрих Гейне, но в его метрике стоит имя "Гарри", а на его могильном камне начертано имя "Анри".
Гейне открыл закон относительности ценностей в расколотом, разорванном мире. Он установил и другое: великая мировая трещина проходит через сердце поэта…