Благонамеренность и деятельность - Добролюбов Николай Александрович 2 стр.


За такие жесткие строки нас, разумеется, упрекнут в неблагородстве и сухости сердца, в недостатке симпатии к высоким стремлениям и в фаталистическом поклонении факту. Мы заранее признаем справедливость всех подобных упреков и потому продолжаем свои объяснения, предавшись судьбе.

Да, прекрасным стремлениям души мы не придаем никакого практического значения, пока они остаются только стремлениями; да, мы ценим только факты и только по действиям признаем достоинство людей. Почему мы так судим, объясняется очень просто. Прекрасными стремлениями мы признаем все естественные неиспорченные стремления человеческой природы; все прекрасные стремления мы признаем следствием естественных, нормальных потребностей человека. Как скоро требование искусственно, мы его признаем дурным, вредным или смешным, как бы оно ни было прекрасно и величественно. Ежели правда, что Нерон сожег Рим, чтобы иметь живой материал для описания пожара Трои, то, при всем великолепии подобного зрелища и при всей эстетичности цели, мы будем считать подобную фантазию отвратительною, как противную нормальной человеческой природе. Так точно отвратительны, например, факирские истязания над собою, браминское презрение к париям, кулачное право и т. п. Потому именно все это и гадко (а в иных проявлениях и смешно), что составляет искажение человеческой природы. Сущность природы собственно человека определить вкратце довольно мудрено; но что во всяком случае не подлежит сомнению, так это ее способность к развитию. Для того чтобы иметь возможность развиваться, она требует избежания всяких столкновений и помех. А для этого она, очевидно, предписывает человеку не мешать и другим, потому что иначе он и сам себе помешает, остановит и стеснит себя в своем развитии. Таким образом, признавая в человеке [одну только] способность к развитию и [одну только] наклонность к деятельности (какого бы то ни было рода) и отдыху, мы из этого одного прямо можем вывести – с одной, стороны, естественное требование человека, чтоб его никто не стеснял, чтоб предоставили ему пользоваться его личными; [неотъемлемыми] средствами и безмездными [, никому не принадлежащими,] благами природы, а с другой стороны – столь же естественное сознание, что и ему не нужно посягать на права других и вредить чужой деятельности. Это самый простой закон, по которому птица не старается свить гнездо: именно на том месте, где уже вьет гнездо другая птица, стадо баранов спокойно разделяет между собою луг, где пасется, и т. п. А между тем к этому закону и сводятся все стремления к [независимости,] самостоятельности и строгой справедливости, все гуманные чувства, все антипатии к [деспотизму и рабству]. Все это такие качества, которые вовсе не составляют высшего, тысячелетиями цивилизации выработанного и с большим трудом в университетах, академиях и эстетиках добываемого совершенства. Напротив, качества эти [должны быть] присущи каждому человеку, даже на самой низшей степени развития. [Вспомним хоть Карамзина, нашего незабвенного историографа: по его словам, даже "народы дикие любят свободу и независимость".] Что же касается до гуманных чувств, то есть до того, чтобы никому не мешать и ни у кого не отнимать ничего – так этот принцип мы даже у хищных животных видим; волки не бросаются друг на друга, чтобы отнять добычу, а предпочитают ее добывать сами; шакалы и гиены ходят целыми стаями, и кровопролитные войны между ними весьма необычны [; вообще – ворон ворону глаза не выклюнет] – [Но волки овец таскают; значит, принцип нестеснения чужой деятельности у них слаб? – ] По этому соображению мы не говорим, чтобы уважение к чужому и чувство гуманности было [(и в волках и в людях)] следствием каких-нибудь возвышенных идей. Мы выводим его из простого расчета: "Буду лучше свое дело делать, чем другим мешать; так будет мне выгоднее и спокойнее". На этом-то основании и волк не дерется с волком, а хватает овцу, еще никем не захваченную, из-за которой истории быть не может. Это он делает вследствие естественного побуждения – голода, так же точно, как человек срывает цветок, удит рыбу, убивает и жарит себе какую-нибудь утку или куропатку. Тут не может быть борьбы с подобным себе, нет враждебных столкновений с своей породой, – вот о чем именно мы говорим. Человек, терпеливо просидевший целый день за уженьем каких-нибудь ершей, не захочет, однако, стащить рыбу из чужого садка, предполагая, что это может кончиться нехорошо. И, с другой стороны, человек, владеющий садком, может спокойно смотреть на чужих рыбаков, ловящих рыбу в свободных местах реки, но не останется равнодушным, когда потащат рыбу из его садка. Тут естественное требование, чтоб ему не мешали и не стесняли его прав, вызывает его даже на борьбу, – и здесь опять тот же расчет: чтобы мне не потерять возможности действовать беспрепятственно и свободно, надо избегать всяких помех; но уж если помеха явилась, то надо тотчас удалить ее. Иначе вся свобода деятельности уничтожается, всякая возможность естественного развития останавливается.

Все это отступление мы сделали к тому, чтобы показать, как просты и естественны для человека те стремления и понятия, которые обыкновенно выставляются в героях повестей наших как что-то особенное, высшее, поднимающее их над уровнем обыкновенной толпы. Если посмотреть просто и беспристрастно, то окажется, что желание избавиться от стеснений и любовь к самостоятельной деятельности так же точно неотъемлемо принадлежат человеку, как желание пить, есть, любить женщину. Было время, когда можно было удивить всяким фокусом, и люди, [по целым неделям лишавшие себя пищи и питавшиеся только водою,] подавлявшие в себе естественные потребности, [возбуждали удивление толпы и] считались нравственными героями. Но теперь мы не уважаем подобных заслуг, [равно] как не уважаем человека [и] за то, если он лишил себя способности любить женщину или заглушил в себе собственную волю до того, что уже превратился в автомата [, только исполняющего чужие приказания]. Все подобные личности и все подобные проделки мы признаем искажением человеческой природы и нарушением естественного порядка вещей. Значит, нормальным положением мы признаем то, чтобы человек пил, ел, любил женщину, сознавал свою личность, стремился к свободной деятельности. После этого с какой же стати требовать от нас симпатии к человеку только за то, что он пьет и ест или ненавидит стеснение? Неужели это с его стороны заслуга, а не естественное, неизбежное требование его организма? Человеку не нравится, когда велят делать не то, что он хочет, и не так, как он хочет: какое образование, какое душевное величие нужно для этого – не правда ли!! подумайте-ка в самом деле: ведь он чувствует, что [ему руки связывают, ведь] ему тяжело, что он стеснен, ведь он желает делать что-нибудь по своему разуму и воле!.. Бедный благородный юноша или муж! Как не пролить слезы сочувствия над его участью?

И точно, слезы проливались, благородные юноши изображались в повестях десятками и, несмотря на свою очевидную пошлость, занимали собою наших талантливейших писателей и в общем мнении признавались за людей весьма способных и нужных. На это были, говорят, в свое время и свои причины; но теперь мы можем смотреть на дело немножко иначе. Требуя от людей дела, мы строже можем допрашивать всяких мечтателей, как бы ни были высоки их мечтания; и по допросе окажется, что мечтатели эти – весьма ничтожные люди.

"Нет, неправда! – закричат поклонники гамлетов Щигровского уезда [и всех им подобных:] – Отчего же, если высокие мечты этих героев так естественны и просты, – отчего же они не разделяются целым миром? Отчего только у немногих избранных натур проявляются эти стремления, а большинство не только не понимает их, но даже старается им противодействовать? Не есть ли великая заслуга уже и то, что эти мечтатели умели понять и усвоить истинные человеческие стремления, тогда как все вокруг их искажено, развращено, предано лжи или совершенно безразлично ко всему?"

Подобные вопросы и замечания приходится слышать очень часто; но все они происходят только от поверхностного взгляда на дело. Конечно, можно признать известную долю заслуги в человеке, даже и ничего не сделавшем для общества, только уже за то, что он силою размышления и самостоятельных наблюдений дошел до сознания ложности того, что всеми окружающими его выдается за истину. Среди выродившихся субъектов человеческой породы замечателен был бы экземпляр, настолько сохранивший в себе первоначальный тип человечества, что никакими силами нельзя стереть и уничтожить его. О такой личности можно бы написать и любопытную повесть, и над воспроизведением или созданием ее мог бы не бесплодно потрудиться самый первостепенный талант какого угодно европейского народа. Но ведь не такие личности видим мы в нашей литературе. Нам не представляют внутренней работы и нравственной борьбы человека, сознавшего ложность настоящего порядка и упорно, неотступно добивающегося истины; нового Фауста никто нам и не думал изображать, хоть у нас есть даже и повесть с таким названием… Нет, наши благородные юноши обыкновенно получают свои возвышенные стремления довольно просто и без больших хлопот: они учатся в университете и наслушиваются прекрасных профессоров, или в гимназии еще попадают на молодого, пылкого учителя, или входят в кружок прекрасных молодых людей, одушевленных благороднейшими стремлениями, свято чтущих Грановского и восхищающихся Мочаловым, или, наконец, читают хорошие книжки, то есть "Отечественные записки" сороковых годов. Весьма часто все эти счастливые случайности сходятся вместе и помогают одна другой. Таким образом, развитие простых человеческих стремлений совершается в добрых юношах без особенных героических усилий; им хочется есть, им со всех сторон говорят: пойдемте обедать, и они идут. Вот и все.

А отчего же другие нейдут? Отчего из людей, точно так же учившихся и слышавших прекрасные наставления, выходят взяточники, фаты, формалисты, мелкие деспоты и т. д. и т. д.?.. И на эти вопросы легко ответить: от глупости, или, лучше сказать, от наивности. Видя, что естественная наклонность к самостоятельной, нормальной деятельности встречает препятствие на прямой дороге, все эти люди пробуют свернуть с нее немножко, в надежде, что, обошедши одно препятствие, они опять могут попасть на свой прежний путь. Расчет опять тот же: "Лучше я обойду, чем драться и лезть напролом". Но здесь расчет оказывается ошибочным, потому что препятствие не одно, а тысячи их, и чем далее человек уклоняется от первоначального пути, тем сильнее умножаются и препятствия. И он уже поневоле принужден вилять, нырять, наклоняться, перескакивать, топтать, что может, по дороге и самого себя подставлять под всякие мерзости, где нужно, – чтобы только как-нибудь продолжать свое странствие. Человек в наивности своей думает: "Заплачу деньги за получение места, если нельзя получить иначе; зато я принесу пользу на этом месте". Но оказывается, что единовременной платой нельзя отделаться, нужны и потом расходы, если не в виде прямых денежных приношений, то в виде разных обедов, вечеров, экстренных распоряжений по должности и т. п. Для поддержания этого оказывается нужным делать безвозвратные займы, принимать благодарности, брать взятки; чтобы получать взятки и благодарности, надо кривить душою в делах, при этом необходимо награждать негодяев и теснить честных людей и т. д. Так и запутывается человек, при каждом шаге все-таки думая, что он избирает наилучшее средство для устранения помех и доставления простора своей деятельности.

Благородные юноши, которыми так долго и усердно занималась наша литература, не запутываются таким образом и потому представляются гораздо выше остальной толпы. Но, всмотревшись в них пристальнее, вы найдете, что если они не заблуждаются, так это единственно потому, что никуда нейдут, а сидят все на одном месте. Они ничуть не проницательнее тех, которые пошли по окольной дороге, ничуть не яснее их понимают высокую важность охранения своих человеческих стремлений неприкосновенными от посторонних помех, они только – ленивее. При начале жизненного поприща у тех и других одинаково есть желание идти прямо, свободно и сознательно к цели полезной и доброй; тем и другим одинаково представляются громадные препятствия, которые на первых же шагах нужно преодолеть. И ни те, ни другие не имеют достаточно бодрости и силы, чтобы прямо начать борьбу с этими препятствиями: одни хотят обойти и, таким образом, теряют из виду цель и попадают в [отвратительное] болото всяческой неправды, а другие остаются на месте и сидят сложа руки, с презрением и желчью отзываясь о тех, которые ударились в сторону, и дожидаясь, не явится ли какой-нибудь титан да не отодвинет ли гору, заслонившую им путь. И – что всего забавнее – эти господа начинают жаловаться – не на свою лень и бессилие, и даже не на гору, ставшую на их пути, а на своих товарищей, отправившихся в обход. И общая людям наклонность к деятельности выражается в них тем, что они нападают на несчастных путников и стараются толкнуть их на прямую дорогу. "Да ведь тут нельзя идти, – возражают бедняки: – там мы найдем другую дорогу". – Нет, вы должны идти здесь! – кричат разгорячившиеся юноши, а между тем и сами нейдут, и горы не прокапывают, не сравнивают [, не взрывают], и не сказывают, нет ли где тропинки, по которой бы можно подняться. Они сами ничего не знают, ничего не умеют, к грубой работе не способны; [шумного взрыва не вынесут их нервы;] они ничем не могут помочь путникам, кроме крика: "Не ходите туда, а идите здесь"… тогда как здесь-то и нельзя идти, не прокладывая новой дороги.

"Но все-таки они понимают, что не нужно уклоняться в сторону, а следует держаться прямой дороги; оттого они никак не могут попасть в тину вонючего болота, в которое погружаются другие на окольной дороге: вот за что заслуживают они уважения".

Нимало. Если мы будем так легко расточать наше уважение всем, кто не делает мерзостей, то принуждены будем согласиться со всеми нелепостями г. Ахшарумова, который именно с этой точки находит какие-то великие патриархальные доблести в Илье Ильиче Обломове. Людей, "гордых тем, что не вредят", очень много на свете; но мы не желаем даже г. Ахшарумову наслаждаться такою гордостью. Идиллические мечты о счастливом уединении от людей – теперь вовсе не кстати. [Элемент общественный вступил в свои права, и] мы должны рассматривать себя как членов общества, обязанных что-нибудь делать для него, так как иначе мы будем ему вредны уже одним своим тунеядством.

Да и можно ли назвать истинным пониманием и убеждением то смутное, робкое полузнание, которым отличаются доблестные представители лучших стремлений в нашей литературе? По нашему мнению, убеждение и знание только тогда и можно считать истинным, когда оно проникло внутрь человека, слилось с его чувством и волею, присутствует в нем постоянно, даже бессознательно, когда он вовсе о том и не думает. Такое знание, если оно относится к области практической, непременно выразится в действии и не перестанет тревожить человека, пока не будет удовлетворено. Это своего рода жажда, незаглушаемая, неотлагаемая. Когда я мучусь жаждой в безводной равнине и вдруг вижу ручеек, то я брошусь к нему, несмотря на то, что он окружен колючими кустами, из которых выглядывают змеи. [Самое худое, что я могу потерпеть в этих кустах, – это смерть: но ведь я все равно умру же от жажды, стало быть, я ничем не рискую…] Так действует и истинное, живое, полное убеждение [: человек может подвергаться опасности умереть, добиваясь его осуществления; но это ничего не значит, – он точно так же умер бы и от того, если бы принужден был заглушить свое убеждение…] Найдите же хоть в ком-нибудь из добрых юношей нашей литературы такую решительность и полноту убеждений. Не найдете ни в одном.

Назад Дальше