Там некогда гулял и я:
Но вреден север для меня.
И тут же закрепляет примечанием: "Писано в Бессарабии".
В восьмую строфу входит упоминание о ссыльном Овидии Назоне, причем указано, что он сослан в Молдавию. Примечание, которое тут дано, обогащает читателя лишними подробностями об Овидии и носит пародийный характер ученого примечания. Оно уменьшает совпадение второй и восьмой строф, вернее – подчеркивает это совпадение и в то же время отводит его в другое русло.
Примечания идут дальше, переосмысливая текст и снижая "Евгения Онегина". С темы бала входит тема ножки; в тему разлуки входит тема моря. Все отступление заканчивается строфою, в которой последние две строчки зарифмованно закругляют тему о женских ножках.
В конце главы Пушкин переходит к прямому разговору с читателем.
В строфе о Петербурге есть место об Евгении Онегине, который оперся на гранит. Рисунок Пушкина указывает нам точно место: он стоит перед Петропавловской крепостью, рядом с ним стоит Пушкин; эпиграмма, которая сохранилась от Пушкина, еще раз подчеркивает Петропавловскую крепость. Строфа законспирирована двумя цитатами, описывающими те же места в Петербурге. Приведен Муравьев:
Въявь богиню благосклонну
Зрит восторженный пиит,
Что проводит ночь бессонну,
Опершися на гранит.
Это – ложная улика, гранит переосмыслен в примечании, а строфы идут своей дорогой.
В Петербурге перекликаются часовые. Пушкин думает о Торквато Тассо. Потом в следующей строфе переходит к адриатическим волкам. Упоминается Байрон (лира Альбиона). И кончается переходом на будущее время. Появляется тема – Италия.
В ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.
В пятидесятой строфе Пушкин переходит на признание:
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! – взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил…(Пушкин, т. III, стр. 273.)
К этой совершенно откровенной строфе дано два обиняка. Это – последние две строки, переводящие все на обычное поэтическое общее место, и примечание об Африке.
К стиху "Брожу над морем, жду погоды" дано примечание: "Писано в Одессе". Оно переводит намерение в картину. Пушкин как будто бы увидал и написал.
Об Африке дано огромное примечание, с биографией Ганнибалов. Оно дает ложный адрес. Само по себе оно интересно, но оно отводит тему побега, дает другой мотив, тоску по какой-то второй родине, что уже политически безвредно.
Здесь вещь построена на колебании смысла: поэт то договаривает свою основную мысль до конца, то снова скрывает ее.
Пушкинские описания всегда просты, прямы, состоят как бы из одного прямого называния вещи. В то же время они широки.
С этим связано и постоянное отталкивание Пушкина от современной ему описательной бальзаковской прозы.
Конечно, у Пушкина, как гениального писателя, есть и другие методы восприятия действительности.
В "Евгений Онегине" есть места совершенно нового восприятия вещи, – например: полусонный Онегин едет домой. Петербург дан перечислением, как бы темами для картин, он приготовлен для иллюстрированного издания, гравюры как будто будут заказаны в Париже.
Пока построение идет так: "Встает купец, идет разнощик", и вдруг оно осложняется. После совершенно общей фразы: "Проснулся утра шум приятный", идет простейшая фраза: "Открыты ставни", и после нее другое отношение к вещи: "Трубный дым столбом восходит голубым".
Это – то восприятие, за которое будут бороться импрессионисты.
Обычный дым – коричневый. Зимний, утренний, солнцем освещенный – голубой.
Здесь Пушкину понадобилось колоритное восприятие. Это элемент созревания нового жизнеотношения, нового видения вещей.
Но если говорить про всю систему романа, то вещи у Бальзака описываются, а у Пушкина называются.
Имена существительные несутся стихом.
Пушкинская многопланность – глубокое свойство его поэзии и прозы.
Отсутствие сложной образности, на котором Пушкин настаивает, прямое называние предмета у него положено в основу его поэтики потому, что образность достигается сложным соотношением смысловых планов.
Окружение Пушкина
В "Истории одного города" Салтыков-Щедрин так описывает поведение глуповцев после очередного их усмирения.
Градоначальник Бородавкин после того, как настал час его триумфа и все пали среди площади на колени, сказал:
"– Хорошо. Теперь сказывайте мне, кто промеж вас память любезнейшей моей родительницы в стихах оскорбил?
Стрельцы позамялись; неладно им показалось выдавать того, кто в горькие минуты жизни был их утешителем; однако, после минутного колебания, решились исполнить и это требование начальства.
– Выходи, Федька! небось! выходи! – раздавалось в толпе.
Вышел вперед белокурый малый и стал перед градоначальником. Губы его подергивались, словно хотели сложиться в улыбку, но лицо было бледно как полотно и зубы тряслись.
– Так это ты? – захохотал Бородавкин и, немного отступя, словно желая осмотреть виноватого во всех подробностях, повторил: – так это ты?
Очевидно, в Бородавкине происходила борьба. Он обдумывал, мазнуть ли ему Федьку по лицу, или наказать иным образом. Наконец, придумано было наказание, так сказать, смешанное.
– Слушай! – сказал он, слегка поправив Федькину челюсть; – так как ты память любезнейшей моей родительницы обесславил, то ты же впредь каждый день должен сию драгоценную мне память в стихах прославлять, и стихи те ко мне приносить!" (М. Е. Салтыков (Щедрин), "История одного города", Л., 1935, стр. 109).
Б. М. Эйхенбаум в примечаниях к изданию "Истории" в "Школьной библиотеке классиков" (ОГИЗ, 1935 г.) говорит:
"Последние слова наводят на мысль, что Щедрин имеет здесь в виду отношение Николая I к Пушкину. Когда Пушкин вернулся в 1826 году из ссылки, Николай I заявил ему: "Довольно ты подурачился, надеюсь теперь будешь рассудителен, и мы больше ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь, отныне я сам буду твоим цензором" (стр. 257).
Дальше Б. М. Эйхенбаум приводит вольные стихи Пушкина о Екатерине, которые могли оскорбить память "родительницы" Бородавкина – царя.
Я, со своей стороны, считаю, что это место действительно относится к Пушкину, но здесь охарактеризован Салтыковым не столько поэт, сколько общество, его выдавшее головой.
История эта трагична, и никем, кроме Салтыкова, до сих пор не описана.
Пушкин в своей борьбе с Александром I надеялся не на поддержку друзей, а на поддержку общества. В этом и состоял его писательский профессионализм, его гордая независимость.
Он писал в 1824 г. А. И. Казначееву:
"Я жажду одного, – независимости; мужеством и настойчивостью я, в конце концов, добьюсь ее" (Переписка, т. I, стр. 115; подлинник написан по-французски).
Пушкин, как это отметил в своей статье А. М. Горький, гордился тем, что в журналах о нем пишут больше, чем об Александре I.
Он чувствовал себя представителем всего народа.
В надежде на общественное мнение, понимая это слово в самом широком смысле, Пушкин часто старался выиграть время, считая, что история – его союзница.
Друзья не понимали позиции поэта и не знали, что он видит через их головы.
4 августа 1825 г. князь П. А. Вяземский писал Пушкину из Ревеля в село Михайловское (Сочинения Пушкина, изд. Академии наук, Переписка, под ред. Д. П. Саитова, СПБ, 1906, т. 1, стр. 251–252).
Друг уговаривал Пушкина, он писал:
"Ты довольно вилял, но, как ни виляй…
Все придешь к тому же горю,
"Что велит нам умереть!"
Право, образумься, и вспомни – собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и такая привязь, что разом угомонит дыхание…"
У Хемницера подходящих басен есть две.
Первая – это "Дворовая собака".
Собака сбежала к соседу. Сосед ее привязал.
Мораль басни:
И поделом: зачем сбежала?
Вперед, собака, знай, когда еще не знала,
Что многие умеют мягко стлать,
Да жостко спать.
Собаки добрые с двора на двор не рыщут,
И от добра добра не ищут.(Сочинения и письма Хемницера, СПБ, 1873, стр. 168–169.)
Вторая басня называется "Привязанная собака" Даю ее целиком:
В неволе неутешно быть:
Как не стараться
Свободу получить?
Да надобно за все подумав приниматься,
Чтобы беды большой от малой не нажить.Собака привязи избавиться хотела,
И привязь стала было рвать;
Не рвется привязь: грызть ее… и переела.
Но тою ж привязью опять.
Которой связаны концы короче стали.
Короче прежнего собаку привязали.(Там же, стр. 173.)
Думаю, что Вяземский имел в виду обе басни. Первая ближе предостерегает от побега за границу, вторая ближе подходит к письму.
Вяземский снова писал (6 сентября того же года), уговаривая Пушкина смириться:
"Стоит ли барахтаться, лягаться и упрямиться, стоит ли наделать шуму в околодке, чтобы поставить на своем и добро бы еще поставить на своем, а ничуть, чтобы только не уступить, и кому же? заботливой деятельности дружбы! Перед дружбой не стыдно и поподличать; даже сладостно, в чем можно без нарушения чести, и переломить себя в угоду ей" (Переписка, т. I, стр. 278).
Пушкина уговаривали долго и убедительно. Ему писали, чтобы он не верил в поддержку общественного мнения. Ему говорили: "Ты любуешься в гонении: у нас оно, как и авторское ремесло, еще не есть почетное звание, се n'est même pas du tout un ètat. Оно – звание только для немногих; для народа оно не существует. Гонение придает державную власть гонимому только там, где господствуют два раскола общественного мнения. У нас везде царствует одна православная церковь… Благородное несчастие не имеет еще кружка своего в месяцослове народа ребяческого, немного или много дикого и воспитанного в одних гостиных и прихожих… Пушкин по характеру своему; Пушкин, как блестящий пример превратностей различных, ничтожен в русском народе; за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans votre hôte и что ты служишь чему-то, чего у нас нет. Дон-Кишот нового рода, ты снимаешь шляпу, кладешь земные поклоны и набожничаешь перед ветряною мельницею, в которой не только бога, или святого, но и мельника не бывало" (там же, стр. 279–280).
Пушкина уговаривали: "плыви по течению".
Пушкин был выдан головою.
Исполнились его стихи:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.(Подражания Корану, 1824.)
Об этих стихах напоминал Пушкину Рылеев в апреле 1825 г. (Переписка, т. I, стр. 205).
В "Истории города Глупова" рассказано, как выдали Пушкина.
Пушкин сдавался медленно.
Предан он был друзьями еще до разгрома декабристов.
Сопротивлялся он и после разгрома.
В январе 1826 г. он писал Жуковскому:
"… Положим, что Правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов уславливаться…"
"Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мною Правительства". (Переписка, т. I, стр. 318).
7 марта 1826 г. он снова пишет Жуковскому: "Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости" (там же, т. I, стр. 335).
Письмо это полуофициальное, Жуковский в это время состоял при дворе воспитателем наследника престола.
Вероятно, содержание письма обусловлено самим Жуковским и предназначено для показа. Последние строки представляют собою предел уступок Пушкина того времени.
Пушкин еще не смирился.
"Семейственный"– исторический роман и отход от него
I
"Арап Петра Великого"
Название романа было дано издателями его при напечатании беловой рукописи в VI томе "Современника", уже после смерти Пушкина.
Вещь своеобразно биографична, она изображает историю одного из предков Пушкина.
Исторический материал, над которым работал Пушкин, вероятно, невелик. В основном он сводится к "Деяниям Петра Великого" И. И. Голикова, из "Приложения" к которым Пушкин взял анекдот о парижском петиметре и данные об отношении царя к старинной боярской спеси.
Биографические данные о Ганнибале введены были в повествование из жизнеописания Ганнибалов, которое было у Пушкина на руках.
Кроме того, Пушкин очень широко использовал в описательных частях повести статьи А. О. Корниловича, напечатанные в маленьком альманахе его "Руская старина" (С.П.Б., 1824 и 1825 гг.).
Я не привожу соответствующих мест из "Арапа", так как книга находится у всех на руках, но приведу несколько отрывков из альманаха.
Сборник этот очень хороший, статьи его представляют собою сводку, снабженную библиографией.
Возьмем статью о первых балах в России:
"Кроме сказанных танцев, был церемониальный, которым всегда начинались свадебные и вообще торжественные праздники: становились как в экоссезе; при степенной музыке мужчина кланялся своей даме и потом ближайшему кавалеру; дама его следовала тому же примеру, и, сделав круг, оба возвращались на свое место. Сии поклоны, повторенные всеми, заключались польским; тогда маршал, заведывавший праздником, громко объявлял, что церемониальные танцы кончились… В менуэтах дамам предоставлен был выбор… Мужчина, желавший танцовать с дамой, подходил к ней не прежде, как после трех церемониальных поклонов" (стр. 106–107).
Пушкин идет по этому описанию точно, называя только музыку "плачевной" и вводя оценку ассамблеи сразу с двух сторон: он показывает старых боярынь, недовольных ассамблеей, и молодого петиметра, сравнивающего ассамблею с парижскими балами.
Но и этот кусок восходит к источнику. Приведем отрывок:
"Матушки, воспитанные по старине, неохотно повиновались воле Государевой и жаловались на развращенное время, в которое девушкам позволялось, не краснея, разговаривать и даже (чего боже сохрани) прыгать с молодыми мужчинами" (стр. 102).
"Ассамблеи устроены были следующим образом. В одной комнате танцовали; в другой находились шахматы и шашки; в третьей трубки с деревянными спичками для закуривания, табак, рассыпанный на столах, и бутылки с винами" (стр. 102).
Здесь дана и картина ассамблеи, которую Пушкин только развернул, и показана оппозиция старух.
Но конфликт, в который попадает Корсаков, неосторожно сам подошедший пригласить молодую гостью и за это наказанный "кубком большого орла", Пушкин вносит от себя. В его источнике написано так:
"Вообще наши тогдашние танцовщики, одетые по образцу придворных Лудовика XIV, перенимали и в обращении уловки сих корифеев светской жизни, но подражая, старались иногда превосходить тех, которых брали за образец. Таким образом мужчина, желавший танцовать с дамою, подходил к ней не прежде, как после трех церемониальных поклонов".
По смыслу отрывка, именно парижские петиметры и внесли чопорность на ассамблеи; церемониальное приглашение не было новостью для человека, приехавшего из Парижа.
Материал, которым пользуется Пушкин в своей повести, в бытовом отношении не велик. Книжка, вышедшая в 1825 г., притом книжка очень небольшая, используется им через два года почти целиком.
У Пушкина нет попыток удивить читателя новизною материала. Он идет шаг за шагом за одним источником. Из этого же источника он взял и фигуру шведского пленного – учителя танцев.
Писателю имеет смысл сличить статью из сборника Корниловича с повестью Пушкина для того, чтобы убедиться, как интенсивно использует Пушкин материал. Но одновременно мы видим и другое. У Пушкина все приведено в движение; ассамблея оживлена реальными, чрезвычайно резкими по своей окрашенности героями.
В ассамблею введен царский арап Ибрагим, причем он показан прямо после приезда из Парижа.
Так позднее, в плане, в боярский дом введен стрелецкий сын, и через него, очевидно, вводится вся история Софьи и стрелецкого бунта.
Таким образом быт у Пушкина дается в столкновениях.
Роман не был дописан. Написанные главы не целиком появились при жизни Пушкина.
Статья в "Путеводителе по Пушкину" объясняет это так:
"Роман отложен был сперва только на время (еще в середине апреля 1828 г. Пушкин читал написанные им главы Жуковскому и Вяземскому), но уже в следующем году Пушкин перешел к работе над более актуальными для него повестями из современного быта и возвращаться к "Арапу" не спешил. Между тем проблема создания оригинального русского исторического романа в жанре Вальтер-Скотта была разрешена "Юрием Милославским" Загоскина, а осенью 1830 г. в одном из выступлений Булгарина против Пушкина в "Северной пчеле" попутно была задета и грубо высмеяна самая тема о Ганнибале как предке Пушкина. Выпад Булгарина был резко отражен в "Моей родословной" (в бумагах Пушкина остался еще более острый ответ в "Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений"). Об окончании "Арапа Петра Великого" после этой полемики не могло быть и речи (характерно для Пушкина изъятие после выступления Булгарина даже примечания о Ганнибале из новых изданий "Онегина"). Попыткой частичного использования глав романа с устранением из них всех материалов о Ганнибале являются планы повести о стрельце (см.). Хронологические рамки повести отодвигаются ко времени царевны Софьи, петровский материал переносится в историческое вступление к "Медному всаднику" (Пушкин, кн. 12, приложение к журн. "Красная нива", стр. 41).
Я не согласен с этим мнением, потому что "стрелецкий сын" есть уже в написанном пушкинском материале.
Планы непосредственно примыкают к написанным главам.
В них Пушкину пришлось бы делать только добавления и изменения, а не выкидки.
Маловероятно предположение, что Пушкин просто отступил и перестал упоминать даже имя Ганнибала.
Примечание к "Евгению Онегину" было снято потому, что исчезла его первоначальная цель – маскировка прямых упоминаний о побеге, и потому, что материал нужен был для другой вещи. Он стал слишком ценен, чтобы отдавать его на примечания.
Роман задержался благодаря тому, что новые планы требовали переделки старых глав, уже напечатанных.
Новая тема, которая появилась у Пушкина, – это тема о восстании и о человеке, ищущем свое место в изменившихся исторических условиях.
"Арап Петра Великого" в своих планах перерос первоначальную наметку, а интерес к истории рода изменялся.
Посмотрим окончание глав и проследим, как к ним примыкают планы.