Придворные обязанности Вольтера, по сути, сводились к тому, чтобы жить в роскоши, вдыхая фимиам лести и почестей. Казалось, он наконец обрел то убежище, о котором мечтал. Большую часть дня он был совершенно свободен и мог всецело посвятить себя творчеству. В утренние часы он трудился над окончанием "Века Людовика XIV" и "Опыта о нравах и духе народов", писал новые песни "Орлеанской девственницы" и сочинял стихи принцессам. "Я люблю их всех девятерых, - говорил он о музах, - надо искать счастья у возможно большего числа дам".
Он ставил домашние спектакли для прусского двора - в Берлине этот вид развлечения был в новинку и вызывал всеобщий восторг. Играли, разумеется, трагедии Вольтера - "Заиру", "Альзиру", "Магомета", "Брута", "Спасенный Рим" и др. Братья и сестры Фридриха наперебой требовали ролей для себя и покорно внимали наставлениям автора, не стеснявшегося в выражениях. "У вас внутри должен сидеть дьявол! - кипятился Вольтер. - Иначе нельзя добиться чего-либо в искусстве. Да, да, без дьявола под кожей нельзя быть ни поэтом, ни актером". Нередко он и сам принимал участие в спектакле. Передают, что особенно ему удавалась роль Цицерона.
Вечер Вольтер должен был проводить с Фридрихом. Часа два они занимались разбором королевских сочи-нений. Присутствие Вольтера заставило Фридриха с новым рвением взяться за перо: он готовил к печати "Сочинения философа Сан-Суси", стихотворную "Военную науку" и ряд биографий современников (сочинения короля выходили малым тиражом - только для немногих избранных). Вольтер был суровым критиком. Он хвалил удачные места и безжалостно вычеркивал все, что, по его мнению, никуда не годилось. "Эта строфа ни гроша не стоит!" - то и дело восклицал он или ехидно спрашивал, прослушав длиннейшую оду: "Как это вам удалось сочинить четыре хорошие строки?" Фридрих безропотно по сто раз правил свои рукописи. В записках, пересылаемых учителю, он пытался убедить его, что невысоко ставит свои стихотворные опыты: "Занятия поэзией служат мне лишь отдыхам. Я знаю, что мои поэтические дарования весьма ограничены, но писать в стихах для меня удовольствие, которого я не хотел бы лишиться, тем более что оно решительно для всех безвредно: публика никогда не видит моих произведений и, стало быть, не имеет случая над ними скучать. Стихи мои не назначаются для света. Они стерпимы для друзей - и этого довольно. Я плаваю в поэтическом океане на пробках и пузырях и пишу гораздо хуже, чем мыслю; идеи мои почти всегда сильнее, чем выражения. Вы, любезный г-н Вольтер, пишете для славы; я - для препровождения времени. И мы оба достигаем цели, хотя различными путями. Пока солнце на небе, пока сохранится хоть тень знания, хоть искра вкуса, пока не переведутся головы, любящие мысль, и уши, чувствующие гармонию, до тех пор ваше имя и творения ваши будут жить в веках. А о моих скажут: "Видно, этот король был не совсем слабоумный! Будь он простым гражданином, то мог бы, по крайней мере, служить корректором в какой-нибудь типографии и не умер бы с голоду". Затем книгу мою бросят, потом употребят на папильотки, и делу конец". Был ли Фридрих искренен в своем поэтическом самоуничижении? Вольтер, безусловно, не верил ни одному его слову, но в виде утешения посылал в ответ стихи, воспевавшие короля, который утром управляет государством, после обеда пишет стихи, а вечером становится блестящим застольным товарищем. Час до ужина обыкновенно посвящался музыке. Фридрих появлялся из внутренних покоев с нотами и флейтой и сам раздавал оркестрантам их партии. Исполняли в основном его собственные музыкальные произведения или сочинения Кванца, директора придворной капеллы.
Во время этих концертов король брал маленький реванш. Фридрих владел флейтой с замечательным искусством; особенно в адажио игра его была мягка, нежна, увлекательна. Профессиональные музыканты удивлялись его глубокому знанию контрапункта и смелой фантазии. Он первый ввел в инструментальную музыку речитатив, что в то время считалось дерзостью, но вскоре это новшество было принято знаменитыми композиторами. В одном речитативе Фридрих удачно выразил мольбу о пощаде, чем привел в восторг слушателей. "Где вы берете эти звуки?" - спросил короля Фаш, основатель Берлинской певческой академии. "В моем воображении, - ответил Фридрих. - При сочинении этой пьесы я представлял себе минуту, когда Волумния, мать Кориолана, умоляет его удалить вольсков из Рима и спасти отечество , - оттого она и вышла удачно".
За веселым ужином начиналась война умов и остроумий. Постепенно собеседники уступали поле сражения двум сильнейшим бойцам - Вольтеру и Фридриху. Мопертюи, пылавший рыжим париком, считал себя слишком важной персоной, чтобы участвовать в словесном фехтовании, тем более что присутствие Вольтера делало его еще более угрюмым и кислым, чем обычно; д'Арже откровенно скучал в мужском разговоре; Ламетри больше следил за сменой блюд, чем за движением беседы; прочие от времени до времени вставляли более или менее удачные замечания.
Вольтер был превосходным собеседником. Госпожа Графиньи, незадолго перед тем посетившая его в поместье Сирей, вспоминала: "Все собирались за ужином, и тогда-то надо было послушать Вольтера! Его трудно было вытащить из-за стола, но раз он появлялся за ужином, то этот самый человек, который казался умирающим и как будто всегда стоял одной ногой в могиле, делая другой необычайные прыжки, вдруг оживлялся и расточал свое сверкающее вдохновение по поводу каждого предмета. Ужинать вместе с ним было истинным наслаждением". Что касается Фридриха, то природная живость его ума в сочетании с широкими житейскими и научными познаниями делали его достойным соперником Вольтера в застольных беседах.
"Нигде в мире никогда не говорилось с такой свободой обо всех человеческих предрассудках, - вспоминал Вольтер ужины в Сан-Суси, - нигде они не вызывали столько шуток и столько презрения. Бога щадили, но все, когда-либо его именем обманывавшие людей, не встречали никакой пощады". Папа Римский не совсем ошибался, когда называл Фридриха "еретическим маркграфом Бранденбургским".
Короля весьма занимал вопрос о свободе воли. Вольтер, отвечая ему, указывал на два главных аспекта этого вопроса: существование Бога и бессмертие души. "Бог существует - версия наиболее правдоподобная, которую могут принять люди, - говорил он. - И такой Бог не допустит ни мучеников, ни палачей. Он - то же самое, что понятие об атоме. С таким Богом связаны законы, управляющие вселенной. Но его свойства и его природа никому не известны. Все споры о провидении и справедливости Бога - праздные рассуждения".
Что касается души, продолжал Вольтер, то "я вовсе не уверен, что имею доказательства против ее духовной природы и бессмертия, но все вероятности говорят против них". Бог, пожалуй, мог бы наделить материю свойством мыслить, но зачем вмешивать сюда Бога? По его словам выходило, что бессмертие души - гипотеза, малопонятная для разума и бесполезная для общества.
Из всего этого следовал непреложный вывод: "Шар, толкающий другой шар; охотничья собака, с необходимостью, но добровольно преследующая оленя, или этот олень, перепрыгивающий глубочайший ров с неменьшей неизбежностью и охотой; лань, порождающая на свет другую лань, а та в свою очередь третью, - все это не более неодолимо предопределено, чем мы предопределены ко всему, что мы делаем".
Иногда, воодушевленный венгерским, Вольтер читал "Орлеанскую девственницу". Фридрих восхищался новыми песнями этой поэмы, написанными Вольтером в Сан-Суси, а именно теми, где конюха принимают в аду и где прекрасную Доротею хотят сжечь на костре за сопротивление, оказанное ею дяде-епископу, пытавшемуся ее изнасиловать. Разговор, обыкновенно следовавший вслед за чтением, Вольтер сравнивал с беседой семи мудрецов, сидящих в борделе.
Итак, все выглядело как нельзя лучше. Но мудрецы, собиравшиеся за королевским столом, знали, что дружба, как и любовь, по большей части есть только промежуточный этап на пути от равнодушия к вражде.
НАЧАЛО РАЗМОЛВКИ
Осенью Вольтер написал госпоже Дени: "…дружба Фридриха может оказаться ненадежной, вполне вероятно, он поведет себя как король". Далее письмо полно таинственных и многозначительных "но":
"Вечерние собрания великолепны. Король - душа всего. Но… Я имею оперы и комедии, смотры и концерты, мои занятия и книги. Но, но… Берлин красивый город, принцессы восхитительны, фрейлины хорошенькие. Но…"
"Милое дитя, - заканчивает Вольтер, - ветер становится холодным".
Что же скрывалось за этими словами?
Сентиментальный гуманизм Фридриха носил абстрактный характер и редко принимал во внимание конкретного человека. Чувствительность в молодости обыкновенно оборачивается цинизмом в зрелую пору жизни; к тому же чувствительность Фридриха выражала скорее его литературные вкусы и пристрастия, чем природную склонность души. Король отнюдь не был добр; но его остроумие и образованность позволяли ему выражать свою злобу более приличным способом, чем это делали другие государи (правда, он оставил за собой наследственное право на пинки и тычки, но пользовался им только в минуты чрезвычайного раздражения и распространял его действие на одних немцев).
Фридриху нужны были люди, которые могли бы забавлять и потешать его и которых он мог бы превирать. У него была наклонность к жестоким шуткам, чго в человеке зрелых лет и твердого ума служит верным признаком дурного сердца. Он очень ловко находил слабые стороны у других и охотно делился своими открытиями: досада и смущение захваченных врасплох "друзей" были лучшей наградой для него. Если в ком-то замечали чрезмерную заботу о своем платье - на него проливали масло; у скупца выманивали деньги; ипохондрика убеждали, что он болен; желавшего уехать пугали дорожными опасностями. Д'Аржансу король подарил дом, стены которого были украшены картинами из прошлой жизни его нового обитателя, неприличного и унизительного содержания. Когда у д'Арже умерла жена, Фридрих послал вдовцу сочувственное письмо и одновременно сочинил и распространил насмешливое стихотворение о покойнице. За столом король обычно просил забыть, что у него под началом состоит стошестидесятитысячная армия и что он волен над жизнью и смертью сотрапезников; однако последним было нелегко выбрать, как держать себя с ним. Если человек осторожничал, то говорили, что это портит королю удовольствие, а за доверчивую откровенность король платил оскорблениями. Вольтер говорил, что Фридрих гладит и ласкает одной рукой, между тем как другой наносит легкие царапины.
Ссора Вольтера и Фридриха была не столкновением идей (хотя было и это, - например, Вольтеру не нравилась милитаризация Пруссии, и он считал, что в Берлине "дух казармы сильнее, чем дух академии"); их скрытая и явная борьба была столкновением характеров, которые не умели подчиняться. Они оба все острее осознавали ложность своего положения и фальшивость чувств, высказываемых друг другу. Несомненно, Вольтер ничему не мог научиться в Берлине, и, что гораздо важнее, ему некого было поучать: король был вольтерьянцем, так сказать, по самому складу своего ума и характера. В свою очередь Фридрих-устал ждать признания своего превосходства от человека, который привык первенствовать сам. Конечно, сказывалась и усталость от многочасового ежедневного общения.
Их нараставшее раздражение прежде всего отразилось на ужинах, которые перестали быть веселыми из-за участившихся перебранок. Вслед за тем до Вольтера дошли слова Фридриха о нем: "У него все уловки обезьяны, но я не подам вида, что замечаю это, - он мне нужен для изучения французского стиля. Иногда можно научиться хорошему и от негодяя. Апельсин выдавливают, а корку отбрасывают". Вольтер не замедлил с ответом. Получив очередной пакет-с королевскими стихами, присланными для разбора, он обратился к Ламет-ри и Мопертюи, с которыми в это время беседовал: "Извините, госиода, что я вас оставлю. Король прислал мне свое грязное белье - надо его поскорее вымыть".
Вскоре после этого Вольтер заметил, что ему подают хуже очищенный сахар, безвкусный шоколад, чай и кофе без аромата и совсем перестали отпускать свечи. Он пожаловался королю на слуг, хотя, конечно, понимал, откуда дует ветер. Фридрих посочувствовал ему и пообещал разобраться. Тем не менее все осталось по-прежнему. На повторную жалобу король огрызнулся:
- Не могу же я повесить этих каналий из-за куска сахара!
Одновременно он перестал присылать в Шарлоттенбург свои стихи.
"Я был в настоящей опале", - вспоминал Вольтер.
На всякий случай он перевел свое состояние - триста тысяч франков - на имя герцога Вюртембергско-го под залог его земель.
ДЕЛО ГИРШЕЛЯ
Зима 1750/51 года была очень тяжела для Вольтера. В замке царили холод и сырость - дрова, предназначенные для него, постигла участь сахара и свечей. Вольтер страдал от болей в желудке и стал похож на обтянутый кожей скелет. Как всегда в таких случаях, он принимал без разбора лекарства и возбуждал себя бесчисленными чашками кофе.
Потеряв расположение короля, Вольтер счел необходимым уделить больше внимания личным делам. Он имел обыкновение вкладывать значительную часть капитала в государственные бумаги. Здесь, в Берлине, ему показалось, что он может совершить выгодную спекуляцию.
В то время в Германии весьма прибыльным делом считалась скупка и перепродажа саксонских податных свидетельств, с правом получения процентов с них в срок, указанный в документах. Однако Фридрих запретил пруссакам производить финансовые операции с саксонскими бумагами.
Вольтер был камергером прусского двора, но не прусским подданным. Соблазн наживы был слишком велик для него, между тем как ему более, чем кому-либо другому, следовало опасаться нарушить волю короля.
Он решил действовать через Авраама Гиршеля, берлинского негоцианта, у которого незадолго перед тем взял напрокат бриллианты для роли Цицерона в придворном спектакле. Теперь Вольтер поручил ему скупить саксонские податные свидетельства за шестьдесят пять процентов их стоимости. Гиршель выехал в Дрезден и написал оттуда, что может приобрести бумаги только за семьдесят процентов. Вольтер дал свое согласие на сделку. Буквально на следующий день он получил от Гиршеля письмо, где тот говорил уже о семидесяти пяти процентах стоимости. Вольтер заподозрил, что его поверенный ведет нечистую игру, и опротестовал самый крупный из выданных ему векселей. Гиршель возвратился в Берлин, потребовав возмещения дорожных издержек. Вольтер вместо этого выразил желание приобрести находящиеся у него бриллианты. Покупка состоялась за тридцать тысяч талеров; прибыль от сделки должна была удовлетворить все претензии Гиршеля к Вольтеру.
Мотивы и детали дальнейшего поведения Вольтера неясны. Он почему-то стал требовать обратно деньги, утверждая, что оценка камней была завышена; Гиршель отказывался это сделать и в свою очередь обвинил Вольтера в том, что он пытался возвратить ему поддельные драгоценности. Достоверно известно только то, что произошла бурная сцена, во время которой Вольтер схватил почтенного негоцианта за горло. Тот подал в суд. Начался скандальный процесс, закончившийся не в пользу поэта.
Фридрих получил отличный повод унизить Вольтера: королевский камергер нарушает королевский приказ да еще судится с евреем - куда уж дальше! (Впрочем, нелестный для Вольтера отзыв об этой истории дал и Лессинг, которому тогда было двадцать два года: его, голодного студента, Вольтер нанял для перевода на немецкий язык требуемых для суда бумаг.) Напрасно Вольтер пытался представить дело так, что будто бы лишь теперь узнал от берлинского бургомистра о запрете покупать саксонские податные документы, - король не дал провести себя.
Фридрих стал холоден и резок со своим камергером; после окончания рождественского карнавала он уехал в Потсдам, впервые не взяв с собой Вольтера, который заканчивал процесс. Рождество было для поэта необычайно грустным. "Я пишу тебе у печки, с тяжелой головой и больным сердцем, - делился он с госпожой Дени своими горестями. - Смотрю в окно на Шпрее, она впадает в Эльбу, а Эльба - в море. Море принимает и Сену, а наш дом в Париже близко от Сены. Я спрашиваю себя, почему я в этом замке, в этой комнате, а не у нашего камина?"
Через четыре дня в своем насквозь промерзшем жилище он получил письмо от Фридриха: "Вы можете вернуться в Потсдам. Я рад, что это неприятное дело кончено, и надеюсь, что у Вас не будет больше неприятностей ни с Ветхим, ни с Новым Заветом . Дела такого рода обесчещивают. Ни самыми выдающимися дарованиями, ни своим светлым умом Вы не сможете смыть пятна, которые угрожают навсегда запачкать Вашу репутацию".
Побитого пса пускали в дом.
В эту зиму несчастья сыпались на Вольтера одно за другим. У него началась цинга, и он потерял почти все зубы. Его впалый рот приобрел то саркастическое выражение, которое мы привыкли видеть на скульптурах Гудона.
РАЗРЫВ
Между тем королевский кружок редел. Первым его оставил Ламетри - он умер, съев в конце обильного обеда паштет, начиненный трюфелями. Кто-то пустил слух, что перед смертью он исповедался. Фридрих был этим возмущен и навел справки. Присутствовавшие при кончине заверили короля, что Ламетри умер, как жил, "отрицая Бога и врачей". Фридрих, "очень довольный", сочинил надгробное слово философу и назначил пенсию девице, с которой жил покойный.
Ему передали также, что Вольтер по этому поводу сказал: "Со смертью Ламетри освободилось место королевского атеиста". Фридрих оставил остроту без внимания.
Вслед за тем Сан-Суси покинули Альгаротти и д'Арже. Они уехали по своей воле, быть может не желая далее терпеть королевские шутки.
Оставшиеся участники ужинов косо посматривали на Вольтера, снова занявшего свое место за круглым столом. У каждого из них накопился свой счет к нему - Вольтер был не из тех, кто щадит чужие самолюбия. Более других был недоволен Мопертюи, которого приезд Вольтера отодвинул на второе место. Вскоре их отношения приобрели характер непримиримой вражды.
Фридрих с присущей ему язвительностью объяснял причину их ненависти друг к другу следующим образом: "Из двух французов, живущих при одном и том же дворе, один непременно должен погибнуть". Были, однако, и другие основания для раздоров.