Во время съемок я вообще о нем не думаю. А когда фильм готов, это уже совсем другая история. Конечно, радостно, когда то, что ты делаешь, каким-то образом трогает человека, когда ты ощущаешь какое-то понимание. Это придает силы для движения вперед, но это не самоцель. Когда ты делаешь кино, ты не думаешь о том, чтобы кому-то угодить или чтобы кто-то что-то понял. Так ничего не получится. На тот момент для тебя самое важное – прожить этот важный этап твоей жизни. Ведь твоя жизнь не останавливается. Ты продолжаешь жить своей жизнью, но только входишь в какую-то особую зону. В ней другие условия, другие законы, это более плотная среда, через которую ты проходишь, как через какой-то мощный рентген. И выходишь из этой зоны ты тоже самим собой, но уже что-то приобретя.
Любой человек хочет, чтобы каждый его день был прожит не зря. И съемки в этом отношении – как раз то пространство, которое позволяет осуществить эти мечты. Именно в этот момент ты получаешь возможность приобрести что-то значимое, мощное. И после каждого фильма ты выходишь из этой зоны, с одной стороны, опустошенный, но с другой – чем-то обогатившийся. Если говорить о фильмах "Возвращение" или "Изгнание", ты проходишь через какой-то свет, ты приобретаешь то, чего не могли бы тебе дать ни сотни книг, ни сотни мудрецов. Это не просто какое-то знание. Это и знание, и опыт, и сила, и свет – ты познаешь себя, свой путь.
Кино Звягинцева – это то течение, тот океан жизни, в котором ты находишься в данную минуту. Пошли титры, но на самом деле ничего не закончилось. Все продолжает происходить здесь и сейчас. Фильмами мы лишь зачерпнули из этого океана пару раз, но это не сделало их застывшими, замкнутыми в жесткую форму. Океан не имеет начала и конца, поэтому ничего еще не закончилось. Я еще в нем плыву.
Беседовала Полина Душацкая
20 сентября 2009 года
Ирина Машевская
Теорема Звягинцева
О фильме Андрея Звягинцева "Возвращение" много писали и говорили. Кстати, отзывы были разными: от дифирамбов до недоумения и обвинений в непрофессионализме. Куча призов, неожиданное и почти всеобщее признание, конечно, событие радостное и, можно сказать, исключительное. Не секрет, что современники (да и потомки) нечасто готовы оценить истинное произведение искусства по достоинству. А тут оценили. Причем практически сразу. Однако само по себе такое признание, как показывает практика, еще не означает истинного понимания и проникновения в глубинную проблематику картины.
Не секрет, что настоящее произведение искусства всегда "многослойно" и предполагает несколько уровней "погружения", а следовательно, и различные трактовки одного и того же материала. Как в принципе может быть прочитана ситуация "Возвращения"? Во‐первых, в социально-психологическом ключе – как некая семейная драма, столь актуальная для нашего времени. Двенадцать лет мальчишки росли без отца, мать скрывала от них правду, и вот он вдруг вернулся. Приехал, возможно, "из мест не столь отдаленных", где отбывал срок. Не исключено также, что сидел за что-то серьезное: топориком-то жутковато на собственного сына замахивается. Впрочем, человеком оказался хорошим и отцом любящим. Просто попытался дать (или "додать") детям, так сказать, мужское воспитание, а ребята, заласканные матерью и бабушкой, были к этому не готовы. Кроме того, подростковые комплексы, накопившаяся обида не то на сверстников, не то на отсутствующего так долго родителя. В общем, взаимопонимания не получилось. В итоге – неадекватное по форме раздражение отца (подумаешь, рыбку три лишних часика половили!) и истерика младшего сына. А дальше – обычная житейская жуть. Один угрожает суицидом, другой пытается спасти. Страсти накалены. Неверный шаг – и гнилая доска, ломаясь, завершает семейную разборку. Финал, почти запрограммированный логикой событий, но одновременно совершенно неожиданный и для инфантильных убийц, и, вероятно, для подавляющего числа зрителей.
Думается, что эта присутствующая на поверхности "достоевщина" и вызвала прежде всего восхищение опытных судей. Запад всегда любил Федора Михайловича и верил Фрейду. Впрочем, очень возможно, что я ошибаюсь, и там, в Венеции, произошло чудо. И многим открылся во всей полноте следующий, уже, так сказать, экзистенциальный пласт фильма, который уловила-таки критика. Однако именно он породил самые неоднозначные толкования и оценки. Мнения профессионалов разделились: одни писали о евангельской составляющей, другие утверждали, что в проблематике "Возвращения" следует скорее искать ветхозаветную первооснову. Причем явственная библейская символика картины зачастую воспринималась как некое назойливое цитирование, произвольное нанизывание известных ситуаций, приводящее к нарочитой загадочности, обрывочности сюжета, ненужным недомолвкам и неясностям. Действительно, чтó выкопал на острове главный герой, как и когда это там оказалось, почему режиссер так и не удосужился открыть заветный ящичек и показать всем любопытствующим его содержимое, и какое вообще отношение имеет данная сцена к сюжету? К заветному ларцу еще вернемся. Прежде, полагаю, следует точнее определить, какую роль играют в фильме так называемые библейские мотивы. А это невозможно без ясного понимания того, как "работает" в "Возвращении" очень тонкий механизм сопряжения бытового и социально-психологического с бытийным; исторически-временнóго с вневременны´м, сверхчеловеческим, абсолютным, Божьим. Перед нами, конечно же, не пересказ евангельских событий на основе современного материала; не аллегория, не притча и тем более не попытка "дотянуть" бытовую драму до уровня каких-то общекультурных обобщений, символов. Сценаристами и режиссером найдена, а актерами, оператором гениально реализована некая очень целостная модель – модель возвращения, второго пришествия.
Все очень просто. Он обещал прийти еще раз и велел готовиться, ждать. И вот Он пришел – сейчас. Просто взял и пришел. Во‐первых, потому, что есть еще среди нас те, кто молит Его об этом. Ну а во‐вторых, просто потому, что… соскучился. Помните, когда вымокший до нитки, озлобившийся Иван начинает кричать: зачем Он пришел, зачем? Ведь им так было хорошо – с мамой, бабушкой! И тогда отец тихо отвечает: "Ваша мать просила… И я сам хотел… вас видеть". Если тогда в Галилее и прочих святых местах проповедовал некий Мессия, окруженный толпами уверовавших и исцеленных, то теперь все иначе. Он пришел очень "адресно", интимно, вот в эту одинокую семью, к двум пацанам, которым так всегда недоставало отца. Он и пришел как Отец, а не пророк. Пришел к тем, кто больше всего в Нем нуждался. Вне зависимости от того, ставили или нет перед собой такую задачу создатели фильма, но в столь неожиданном сюжетном ходе очень точно воплотился сам дух Евангелия, его основная идея – личного контакта с Богом и, отмечу сразу, идея индивидуального, особого пути к Нему каждого. Евангелие ведь в том, что путь к Богу – одинокий путь, который никто не может пройти за тебя, а только ступая параллельно своей одинокой тропой. Впрочем, это странное одиночество, ибо рядом с тобой всегда будет Он.
Здесь, пожалуй, стоит вернуться непосредственно к сюжету фильма и еще раз осознать, почему Он пришел именно так – в потертых джинсах, с модной нынче трехдневной щетиной. Даже не пришел, а приехал на собственном авто. Звонит по телефону, демонстрирует опыт бывалого любителя турпоходов, знает, как просмолить лодку (ну, этому, допустим, Он еще в Иудее обучился), уверенно чинит лодочный мотор… Что такое насочиняли Звягинцев и К°? А вы как бы хотели? Или образ Христа навсегда сросся с человеком в просторном балахоне, сандалиях на босу ногу, превращающим воду в вино и пр.? Знаете, вообще-то Богу все равно, в каких покровах нам являться. Он пребывает в Вечности. Это мы – во времени, нам необходимы адекватные современности внешние формы. Иначе сойдешь разве что за шута или голливудское диво.
Так вот – Он пришел. А его дети в этот момент занимаются самым важным общечеловеческим делом: выясняют, кто из них "козел и трус", а кто – главный. Словом, как всегда, пытаются "отделить агнцев от козлищ", забывая, конечно, что это совсем не их прерогатива и что "не судите и не судимы будете". Мальчишки прыгают с вышки, потому что кто-то один сказал, что не прыгать нельзя, ибо иначе, повторяю, "ты – козел и трус". И точка. Вышка достаточно высокая. Прыгать с нее небезопасно, а главное, совершенно бессмысленно. Но никому даже в голову не приходит, что тот, кто ради самоутверждения спровоцировал подобное соревнование, по меньшей мере не бескорыстен, а те, кто, как марионетки, сигают вниз, просто дурачки и трусы. Вдвойне трусы, потому что не могут противостоять социальному прессингу, его условным, часто смехотворным установкам. Впрочем, в эпизоде с вышкой все сложнее. Чем, в сущности, занята эта ребятня? Искушает свою судьбу. А мы помним, что сказал Иисус перенесшему Его из пустыни на крыло храма в Иерусалиме: "Не искушай Господа Бога Своего". Именно Его любовь "проверяют" безжалостные друг к другу подростки (или все мы, так и остающиеся в массе своей тинейджерами?), ибо никак не состязание в гордыне было нам заповедано, а любовь – к Создателю и ближнему своему. Ситуация с вышкой, как ружье в чеховской пьесе, еще обязательно аукнется, актуализируется в конце фильма.
Итак, все дружно посыпались вниз. Все, кроме Ивана, который так и не решается ни прыгнуть, ни спуститься. По лестнице – нельзя, потому что потом заклюют сверстники. Ну а прыгнуть… Знаете, тут не так все просто. Боится? Конечно, боится. Но, возможно, и что-то другое, самому ему до конца неясное, останавливает. Он почему-то не может – как все, хотя и хочет этого. Кстати, не забывайте, что именно Иоанн был любимым учеником Христа, а не Андрей. И в "Возвращении" подспудно ощущается, что младшего как будто любят больше: больше прощают, терпят его истерики, злобные выходки и страдают, мучительно страдают от его агрессии и непонимания.
Прокрутим пленку назад. Иван стоит на вышке. Уже вечер. Ветер. Он страшно продрог. Наконец приходит спасение. "Мама, я не могу. Они будут называть меня трусом!" – "А мы никому не скажем. А ты прыгнешь, когда сможешь". Мать не может не пожалеть, в этой жалости она готова идти на компромисс. И правильно делает. Но… Как точнее объяснить? Не то чтобы нельзя жалеть, однако, жалея, нельзя развращать ложью во спасение. Человек всегда должен знать, что прыгнуть все равно придется, и не раз (или, наоборот, не прыгнуть), но не для того, чтобы не стать "козлом", а для того, чтобы остаться человеком. Кстати, я отнюдь не пытаюсь каждый момент фильма соотносить с Новым Заветом. Скажем, мать мальчиков – не богоматерь. Она – просто мать. Сами мальчики – не апостолы-ученики, а сыновья. "Возвращение" же, повторюсь, не есть адаптированный к нашему времени пересказ основных звеньев евангельского сюжета. Это совсем другая история. Он снова пришел. И Он не виноват, что ситуация опять дублируется, не может не дублироваться, ибо человеческая природа осталась неизменной.
Немало писали о странной, нетривиальной завязке сюжета. Мальчишки прибегают домой, обгоняя друг друга: каждый старается первым наябедничать. Мать стоит и нервно курит, в ее глазах и радость, и испуг: "Тихо оба! Отец спит". Как будто он только что вернулся с работы после ночной смены. И сразу начинаются какие-то недоговоренности, и одновременно включается ненавязчивая, выверенная система "подсказок". Ребята (равно как и зрители) невольно спрашивают: "Откуда он взялся?" – "Приехал", – односложно отвечает мать. Андрей с Иваном бегут к комнате, где должен быть отец, открывают дверь (им не терпится проверить) – "подсказка" первая: отец действительно спит. Но как! Один в один повторяя позу мертвого Иисуса на известной картине Мантеньи. Постель тоже весьма необычная: темно-синий шелк в тон морской глади – первому и заключительному кадру фильма – волнами обвивает тело спящего. Крепко спящего.
Утром состоится первая встреча подростков с отцом. Накрыт стол, мать почему-то задергивает занавески и днем включает свет, бабушка как-то напряженно и скорбно молчит. Ярко догорают угли в печи. Все заняли свои места и молча ждут. Входит отец. Не говоря ни слова, берет со стола бутылку красного вина и наливает всем – и взрослым, и детям. Женщины безропотно соглашаются с его требованием, лишь разбавляют вино в стаканах мальчиков. "Ну, выпьем!" – говорит отец. "Понравилось?" – спрашивает Ивана. "Нет", – отвечает тот хмуро. И сразу откликается Андрей, хотя его и не спрашивали: "А мне понравилось, папа". В этом коротком разговоре, как в зародыше, – все последующее противостояние. Нет, не между отцом и младшим сыном. Войну ведет только последний. Кстати, свести данное противостояние только к психологическому конфликту не позволяет уже сама атмосфера первой встречи – атмосфера какой-то подспудной скорби, даже траурности. Кроме того, параллельно возникает столько странных и одновременно говорящих деталей – разливаемое всем вино, курица, которую отец так неэстетично разламывает на части руками. И почти дикий вопрос: "Понравилось тебе, Иван?" Собственно, мы с вами присутствуем на последней вечере, где совершается обряд евхаристии: "Пейте Мою кровь, едите Мою плоть". Иуда тоже здесь. Правда, совсем маленький и, казалось бы, беззащитный. Впрочем, может, и не Иуда, а Петр или Фома, Иоанн. Какая разница? Все Его предали. Все, "то есть род человеческий".
Но вернемся к отмеченному выше противостоянию. Его истоки в двух единственно возможных человеческих реакциях на сверхчувственное, иррациональное, проще говоря, на то, что "не укладывается" в нашей голове. Вот пришел Некто, говорит, Отец. Что дальше? Как теперь жить? Либо сразу, не задумываясь, поверить, довериться. Либо искать вещественные доказательства, другими словами, включить свой разум и пытаться сопоставлять, выстраивать причинно-следственные цепочки, а главное – делать на основе этого выводы. Андрей откликнется сразу – радостной верой и обожанием. Ему даже в голову не приходит проверять, ведь "мама сказала, что отец", а главное – старший сын всегда ждал, ждал возвращения. Ему радостно и хорошо произносить – "папа". Он во всем старается слушаться, "потому что отец взрослый". Другое дело – Иван. Он не может вот так просто – раз, и поверить, полюбить. Он хочет понять. Первое, что задевает его и не дает ему покоя, вопрос: "А откуда он взялся?" В самом начале еще нет недоверия, тем более озлобленности. Просто некое интеллектуальное "раздражение": "Откуда?" Но в том-то и проблема, что наш разум не может остановиться. На вопрос не только должен быть найден конкретный ответ, сам ответ, скорее всего, тотчас подвергнется анализу, то есть мгновенно начинает работать известная формула: "А правда ли?" И все – не остановиться. Тот, кто не справился с соблазном недоверия, сам, как известно, становится источником соблазна, таким змеем-искусителем. Неверие не может дать внутреннего утешения. Разрушая себя изнутри, такой человек начинает разрушать все вокруг. И нашептывать, нашептывать, совсем как Иван своему брату: "А откуда ты знаешь, что он отец? А может, он – убийца?" И ножик украдет "на всякий случай": "Ударит – убью". И подкалывать будет все время, передразнивая Андрея: "Да, папа. Хорошо, папа". И смущать, истерически настаивать: "Мы ему совсем не нужны!" Любопытно, что младший начинает подозревать отца во всех грехах задолго до тех конкретных его поступков, которые могли бы послужить поводом для сомнений. Именно он в конечном итоге последовательно провоцирует отца на как бы неадекватное раздражение. Нарисовав злодея в воображении, Иван добивается-таки своего в финальном выяснении отношений, когда уже не он, а Андрей, но его словами остервенело кричит отцу: "Сволочь, гад! Ненавижу! Ну, убей меня теперь, убей!"
Что же случилось? Почему Иван так и не смог, пока был жив отец, преодолеть недоверие, подозрительность? Ведь все складывалось совсем неоднозначно. Он не только мрачно куксился и злился, но и радовался, улыбался, когда они первый раз остановились у озера и допоздна ловили рыбу. И когда плыли к острову на лодке, пока не заглох мотор и отец велел грести вдвоем с Андреем. Почему ему так мучительно было произносить "папа", почему он сам не мог этого сделать, только под давлением отца? И зачем, наконец, почти чужой, вернувшийся через двенадцать лет человек так на этом настаивал: "Называй меня папа, как и положено сыну называть отца"? Все, как мы помним, начиналось с вопроса: "Откуда он взялся?" Следующей возникла, нет, не радость – обида: почему он заставил ждать так долго, а где он был раньше? С этой обиды и начинается встреча с отцом, еще дома, за столом. Иван чувствует себя несправедливо обиженным, следовательно – "право имеющим" предъявлять претензии, а затем попросту капризничать, закатывать истерики: я хочу есть – я не хочу есть; я хочу ловить рыбу, а не ехать куда-то; я хочу поесть прямо сейчас, а не спустя полчаса, как осмотрим остров; а почему я должен мыть посуду; а где взять червей (в смысле – сам принеси); будем ловить с лодки, а зачем его спрашивать; ну, давай только сплаваем туда и назад; нет, разве можно уплывать, ведь я здесь такую рыбину видел; что скажем? – рыбу поймали! Заметим, что Иван капризничает и злится не только с отцом, но и постоянно гоняет Андрея: принеси то, другое, ну, я тебе попомню. Он, младший, фактически заправляет старшим, пользуясь его незлобивостью, мягкостью. Последняя отнюдь не является мягкотелостью, как мы позднее убедимся. Сам Иван, напротив, весьма злопамятен. "Ну и злопамятный ты, мелкий!" – говорит ему Андрей. Собственно, с отцом и Андреем Иван постоянно разыгрывает одну и ту же ситуацию, которую мы наблюдали в самом начале фильма: он выясняет, кто здесь главный. И ему, конечно, невдомек, что отец – не сверстники, что есть абсолютные запреты и требования. Например, надо слушаться отца. Почему? Потому что – отец, потому что если все относительно и подвергается постоянной рефлексии, то рано или поздно мир полетит в тартарары, что и случилось. Впрочем, нельзя также постоянно чувствовать себя обиженным, то есть униженным; надо прощать и другим, и себе. Ну а если очень обидно? Все равно нельзя. Почему? Просто нельзя. Не по-божески. И наверняка чревато катастрофой. Вот почему отец так настаивает на произнесении такого простого и как бы не обязательного слова – "папа", потому что оно сразу задает определенную и столь необходимую иерархию взаимоотношений: старший – младший, мудрый – не обладающий достаточным жизненным опытом и становящийся старшим в свой срок. И вот почему Иван никак не может выдавить из себя это спасительное для него слово. Он продолжает соревноваться.