Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Тендряков Владимир Федорович 17 стр.


- Старик, ты уже получил свою порцию, нечестно лезть за второй.

- Уже? - Слободко озадаченно почесал в затылке. - Убей, не помню.

- Еще бы…

- Ну и черт с вами. Укладывайте меня спать.

- Сегодня очередь Православного принимать гостей.

- У Православного от ног пахнет.

- Это аристократизм, старик.

- Вались ко мне, - пригласил Федор.

Иван Мыш, уже успевший залезть под одеяло, взбивая под головой подушку, по-домашнему успокоенно бубнил:

- Ну, так-то лучше… Спать будем… Утро вечера мудренее.

15

Слободко, повернувшись к стене, заполнял маленькую комнатушку богатырским храпом. Лампочка над подъездом во дворе бросала в незанавешенное окно робкий свет, он достигал смятой подушки Вячеслава, освещал крутой лоб, по-мальчишески короткую, вздыбленную челку.

Федор не спал, - пристроившись на краю жесткой койки, лежал с открытыми глазами, думал.

Цель… Это слово несколько раз повторил в споре Вячеслав. Слово прискучившее, приевшееся, как нудные старческие сентенции. Сейчас это слово, словно солдат, снявший шинель, надевший штатский костюмчик, представало перед Федором в ином свете, в него стоило пристальней вглядеться.

На заре туманной юности, по ту сторону крутого и тяжелого перевала, называемого войной, Федор шагал по утреннему городу, был глуп, наивен, самоуверен, но имел твердую цель - стать художником. Искусство казалось ему легендарным островом сокровищ. Он, Федор, верил - достигнет заветных берегов, найдет спрятанный клад.

Война… Неизведанный берег, спрятанные сокровища… К чему сокровища, когда и без них славно можно прожить, без них в летний полдень будет хлестать в землю теплый дождь, без них станут лопаться в весенней истоме распухшие почки капать с губ задумавшейся лошади розовые от заката капли воды. Что сокровища, когда под угрозой сама жизнь. Цель - выжить!

И он выжил, мало того, он ступил на заветный берег одной ногой, на самый край. Ступил и оглядывается - где сокровище? А остров велик - горы, скалы, леса, долины, ущелья. Где сокровище? Где цель? Недоступна!

Храпит, отвернувшись от Федора, Лева Слободко, у него крепкая, жаркая спина. Этот парень из тех бесшабашных флибустьеров, которых тянет не само сокровище, а приключения, с ним связанные, не цель, а поиски. Заметил первый камень, решил - здесь клад, стал ковыряться. Поковыряется, бросит, направится к другому валуну… Нет, этот не найдет, но не огорчится, так и проживет, думая, что клад у него в руках.

А Лева Православный?.. Время не повернешь назад, время несет вперед и самого Православного, но только тот сидит лицом к хвосту, умиляется - ах, хороши убегающие в прошлое пейзажи. Что за цель, которая остается позади?

Иван Мыш… Мастерит брошки, добросовестно пачкает холсты…

Один Вячеслав знает - или делает вид, что знает, - где спрятан клад. Если встать за его спиной, послушно следовать за каждым шагом, сделаться его двойником? Он придет к кладу, может, все не заберет, что-то оставит - жалкий расчет. Двойника, копию, слепого последователя в искусстве не чтят. Ищи сам…

Федор лежал с открытыми глазами, думал…

В мастерской он часами простаивал за спиной у Вячеслава, восхищался его широким, вбирающим в себя пространство мазком - каждый удар кисти или выдвигал вперед кусочек холста, или отталкивал назад, погружал в воздух.

Сам Вячеслав за мольбертом становился немного помешанным, что-то ворчал про себя, глядел голодными глазами на натуру, краски размешивал на палитре судорожно, отходя, всматриваясь в работу, гримасничал.

Почти всегда после двух часов, отведенных на живопись, он был вял, неразговорчив, под глазами проступали синяки. Через несколько минут отходил, начинал балагурить.

Федор под впечатлением его работы старательно лепил - чтоб бок самовара был выпуклым, чтоб чайная чашка в глубине не лезла вперед, чтоб между ней и глиняной крынкой на переднем плане ощущался воздух. И вроде получалось, только мазки не такие широкие и точные, как у Вячеслава, - ватные. В самом начале, едва приступив к работе, Федор видел какие-то "вкусные" куски - глина крынки и бок самовара, голубовато-гладкая чашка и суровая скатерть. Он надеялся - то-то "полакомится", но вечный страх - как бы не утерять форму - заставил забыть обо всем. Натюрморт кончен, а Федор так и не испытал "вкуса".

Валентин Вениаминович на обходе сказал:

- Зайди сюда после второй лекции. Поговорим с глазу на глаз.

Сразу же после звонка с лекции Федор бросился в мастерскую.

Валентин Вениаминович ждал, сидел перед его мольбертом, перекинув ногу на ногу. Внизу прислонен первый холст Федора - бутылка с лимонами.

- Садись, - пригласил Валентин Вениаминович.

Долго молчали, вглядывались в обе работы. Бутылка с лимонами - она не так уж плохо написана, хотя форма не вылеплена, нет воздуха, плоскостность, лезут в глаза назойливые блики. Как-никак за это время Федор ушагал вперед, но что-то есть…

- Ну, видишь? - спросил Валентин Вениаминович.

- Что?

- То, что теряешь. Лавры Чернышева покою не дают. Обезьянничаешь, Матёрин.

- Чернышев опытнее меня. Учусь.

- Резонно. Но не забывай того, что есть и у тебя.

- Не понимаю.

- Вглядись, как ты написал нижнюю часть… - Валентин Вениаминович указал на первую работу: - Как взял лимоны к бутылке… Точно?.. Нет, помимо точности тут есть еще кое-что. Тут уж какой-то намек на поэзию…

Это был тот кусочек, когда брошенная на холст Федором зеленая краска стала цветом спелого лимона.

- А здесь?.. - Валентин Вениаминович кивнул на последнюю работу. - Все цвета приблизительны… Рисунок, форма соблюдены более или менее, а где живопись, где цвет? Раскрашено.

Федор молчал.

- Зависть съела, насилуешь себя. И вот результат - ни пава, ни ворона.

- Долго еще будет стоять эта натура? - спросил Федор.

- Послезавтра… снимаем.

- Послезавтра… Не успею переписать.

- Я как раз этого и не требую. Лишь бы намотал на ус.

Федор после ухода Валентина Вениаминовича задержался у своих работ. Бутылка и лимоны… Закрой лимоны, станет тусклой картина, заслони ладонью верх бутылки - вместо лимонов невыразительные зеленоватые пятна, а все вместе хранит и запах лимонов и свежесть их.

Через день - новая постановка.

Опять на помост взобрался человек, - желтолицый, скуластый, в черном костюме, в белой манишке, белые манжеты высовываются из рукавов. Белое, черное, сдержанно-желтое, ярко освещенная стена за спиной…

16

Из дому пришли письма, сразу два. Их в один день написали и в тот же день бросили в ящик, одним поездом они прибыли в Москву. От Саввы Ильича и от отца с матерью.

Савва Ильич писал мелким, плотным почерком, буква тесно липнет к букве, ненужные слова аккуратно вымараны:

"Дорогой мой Федя!

Я долго ждал этого дня. Очень долго - всю жизнь. Для меня на старости лет зажегся свет. Первый раз в жизни меня похвалили по-серьезному серьезные люди. Не стыжусь признаться - я плакал. Глядел на свою работу, на которой сзади стояла драгоценная для меня надпись, и не мог сдержать слез. Эту работу я окантую под стекло, повешу на самом видном месте. У меня теперь есть мериле}, я буду равняться на эту работу…

Говорят: беда не приходит одна, я начинаю убеждаться, что и счастье сваливается кучей. Во-первых, я ухожу из школы! Ты знаешь, я никогда особо не любил преподавательской работы, на уроки шел как на пытку. Встану утром и представлю, что нужно идти в класс, что ученики на моих уроках будут ходить чуть ли не на головах так и охватывает тоска. И жаловаться некому, сам виноват, директор, учителя выслушают и упрекнут: не умеете поставить дисциплину, не найдете контакт с классом. Меня не то чтобы не любили, а просто не ставили ни во что. Теперь мне на уроки ходить не надо. Но и это не все… Мне будут выдавать пенсию! Конечно, маленькую, но как-нибудь проживу. Что деньги по сравнению со свободой. С полной свободой! Я могу целиком отдать себя искусству, отдавать каждый свой час. Кажется, этого хватит, кажется, и так судьба избаловала меня подарками, но нет, не все…

Так как пенсия маловата, на станции прожить мне будет трудно, то я решил - счастливая мысль осенила меня ночью! - снять жилье в деревне. И я снял по соседству с домом твоего отца, так сказать арендовал, пол-избы у известной тебе бабки Марфиды. Она одинока, не стара, ей просто необходимо, чтоб кто-то жил рядом с нею. У бабки Марфиды - усадьба; у меня пенсия и довольно еще крепкие руки. Наши интересы обоюдны.

Ты, Федя, удивишься: вот, мол, старик радуется, а чему? Усадьбе, пристанищу, сытости, благополучию. Так нет же, угол в избе бабки Марфиды для меня - исполнение великой мечты. Ты, наверное, помнишь, я тебе когда-то давным-давно говорил о желании иметь дом среди нолей и лугов, дом на берегу реки, чтоб в окна были видны закаты, чтоб вставать до восхода солнца, уходить с красками… Ты помнишь?.. Я уже, признаться, махнул рукой - что там, не сбудется, умру при своей мечте. Ан нет! Неважно, что изба принадлежит бабке Марфиде, а не мне. Разве обязательно - свой дом, обязательно собственность? Собственников я всегда глубоко презирал. А есть крыша над головой, есть луга и поля, река почти под окном, будут закаты на небе, есть свободное время, много времени, а если спать поменьше, вставать пораньше, его будет еще больше. Что еще нужно для счастья? Твой старый Савва Ильич стал свободным художником! Невероятно! Не опомнюсь! Хожу по улице, гляжу на людей и удивляюсь: почему они мне не завидуют, почему не замечают моего счастья? Ох, люди, люди! Они-то ко мне всегда были равнодушны - и в беде и в счастье. Они и не подозревают, что в этом их страшное несчастье. Они равнодушны к закату, к радуге после дождя, к осеннему ясному березнячку, равнодушны друг к другу, добрая половина человеческих радостей проходит мимо них, потому-то жизнь у многих скучна, потому у нас много пьют, чтоб как-то обмануть скуку. И жаль их, и стыдно перед ними за свое счастье. Быть может, потому, что я не привык быть счастливым. Нарядному человеку всегда не по себе среди бедно одетых. А тут еще, как с неба, твое письмо, похвальный отзыв о моей работе. Мне даже страшно становится - так много сразу! Мне одному! Как бы после жаркого ведра не ударила гроза. Страшно, хотя понимаю - бояться мне нечего. Кто отымет у меня то, что я наконец получил, - маленькую пенсию, стариковский отдых, крышу бабки Марфиды, закаты и радуги? Кто отымет? Не найдется таких.

Как я желаю тебе удачи! А они будут, не сомневаюсь. Если меня хвалят, то представляю, какие похвалы ты слышишь от своих товарищей.

Передай от меня привет с великой благодарностью Вячеславу (не знаю его отчества - ты не написал) Чернышеву. Как приятно жить среди умных, глубоких, понимающих людей, так же, как ты сам, любящих искусство. Я счастлив, а ты вдесятеро счастливее меня. Кажется, себя бы заклеил в конверт, перелетел к вам, чтоб минутку, одну минутку посидеть среди художников, поговорить с ними. Мне очень недостает тебя, Федор! Обнимаю тебя…"

Витиеватая, годами отработанная, знакомая Федору по акварелям подпись Саввы Ильича.

А ниже напыщенно-важное: "P. S.".

И снова буква липнет к букве:

"Огорчает меня, что отец твой меня недолюбливает. Как-то бросил фразу: "С пустого цвета не завяжется огурец". То есть я, по его мнению, - пустоцвет. Знакомые слова, сколько мне их пришлось выслушать…

Не сочти за бахвальство, я показал ему твое письмо и пейзаж с радугой, где стоит надпись Чернышева…"

Второе письмо писано рукой отца. У него - буквы округлые, широкие, плохо связанные друг с другом, каждая - сама себе - князь, прочно стоят по отдельности.

"Здравствуй, Федор!

Мать тебе бьет челом, и я тоже. Встретил я намедни Пашку Грачева - помнишь ли, с тобой учился? И он кланяться велел. Потом кланяется тебе тетка Марья и еще сестра Груня. От Дашки и Насти писем покуда не было. А Пашка Грачев работает теперь в сельпо, на фронте ногу отхватило, так что марширует на костылях.

Дела в нашей деревне идут плохо. Ржи гектар восемьдесят до сих пор лежит не убрано, а скоро снег. И овес не убран, и ячмень - все погнивает, а рук нету. Все ждали - война кончится, придут мужики. Кой-кто пришел, да в деревне особо не засиживается. И по всей Матёре, почитай, два мужика - я да Алексей Опенкин, обое седьмой десяток разменяли.

Крепко думал я, Федор, о чем мы с тобой толковали в твой приезд. И надумал - ты не прав. Может, и нужны твои картинки каким-нибудь барышням, для которых урожай не урожай, а хлеб есть. А людей попроще прежде надо накормить, а то картинками на пустое брюхо любоваться негоже. Картинками можно жизнь украсить, а стоит она на хлебе. Хлеба не жди, коли здоровые парни, вроде тебя, пойдут искать легкое счастье на стороне. Прости за прямоту, не говорил бы, ежели б считал тебя плевым человеком. Пригляделся - нет, ты не плевый, в душе неспокойство носишь. Только неспокойная душа - тоже опасна. Смотри не спохватись, как отец спохватился: жизнь прожита, а толку - чуть.

В одном ты прав - помнишь ли разговор наш на повети? Скучно для себя одного жить. Но сдается мне - ты сам этими словами себя остегиваешь. Еще раз прости, коль обидное написал. Но таить от тебя не хочу - человеком тебя считаю.

А посему находимся в добром здоровье, что и тебе желаем. Твой отец Василий Матёрин.

Мать просит написать: прислать ли тебе валенки? Коль нужны, то я их кожей обошью, можно будет ходить и в ростепель и в морозы".

А ниже вкривь и вкось с трудом выведено:

"Ты старого дурака не слушай. Все-то дни о тебе думаю, Феденька. Матёрина Анна".

Федор, не снимая гимнастерки, валялся на койке, курил папиросу за папиросой. Вячеслав Чернышев, наморщив лоб, читал его письма. Отложил в сторону письмо Саввы Ильича, сказал:

- Да-а… Провинциальный трагик в своем амплуа - смеется от счастья, а мне хочется плакать.

- Каждому свое, - хмуро ответил Федор. - И не надо жалеть, а то песню испортишь.

- А я жалею и готов полюбить его.

Федор сел на койке.

- И я его люблю. Но отец-то прав: жить ради никому не нужных картинок! Это же преступление - разбазаривать без пользы целую человеческую жизнь!

- Вырви свой язык!.. Или лучше оставь его, чтобы каждый день повторять вслух по нескольку раз: я стану художником и этим обязан трагику из деревни Матёра.

- То-то и оно - стану!.. А если нет? Если я стану таким же Саввой Ильичом, пусть не в масштабе Матёры, а в масштабе Москвы. Человек-пустоцвет?

- Конкретно, как ты это представляешь?

- Очень просто. Сейчас я третьестепенная фигура на курсе, останусь третьестепенным до конца института, а там - отбор построже, придется меряться с более сильными талантами. Там я окажусь художником десятого разряда, а это в лучшем случае - серая посредственность. Но я-то при этом окончу институт, кой-чего понахватаюсь, святого неведения, каким живет сейчас Савва Ильич, у меня не будет. Значит, я стану зол и завистлив, значит, мне придется отстаивать право на место в жизни среди талантов… Ты понимаешь, воевать против талантов! Представь Савву Ильича не блаженненьким, а воинственным, озлобленным, считающим, что его не понимают, его душат.

- Ты таким не будешь.

- Это почему?.. Только не успокаивай, что я талантлив. Только не становись в позу того мифического безумца, который навевает золотой сон.

- Ты таким не будешь. И дело тут не в том, талантлив ты или нет. Тебя уже сейчас беспокоит совесть. А это значит - ты можешь трезво оценить себя со стороны. А это значит - в тебе закваска настоящего человека.

- Успокоил. Совестливая бездарь, пустоцвет, но безобидный, да здравствуют блаженные! А я не хочу, Вече! Ты тоже знаешь, что такое фронт. Я слишком долго ходил бок о бок со смертью, чтоб не ценить жизнь. Мне пять раз простреливали шинель - удача, остался жив. Я мог остаться в снегу под Ворапоновкой, а меня вытащили - удача. В нашу землянку попал снаряд, всех ребят на куски, а я в это время ходил на кухню - удача. И после этих невероятных удач прожить бесполезно, ненужно, безвредно, только безвредно! Зачем?.. Ты видишь - руки. Думаешь, они не смогут пахать? Смогут! А отец пишет - рук не хватает, хлеб гибнет, мы с тобой сидим на карточках, щелкаем зубами. Прав отец, презирая Савву Ильича. Прав, когда упрекает меня!

- Ну и что делать? - спросил Вячеслав серьезно.

- Вот те раз!.. Я же это как раз и хочу у тебя спросить.

- Бросай институт, Федька.

Федор глядел в серьезное, бесстрастное лицо Вячеслава.

- Рискни, брось к чертям собачьим… А Иван Мыш останется.

- Он мне не пример.

- Верно. Брось. В стране будет парой крестьянских рук больше.

- Уже кое-что.

- Крестьянином каждый может быть, а художником…

- Но кто-то должен быть крестьянином. Чем я чище других?

- Что ж поделаешь, талант не так часто встречается, как мускулистые руки. И не таращь сердито на меня свои очи, не считай, что я заражен позорным презрением к простому труду, к простым бесталанным людям. Именно эти-то простые люди и нуждаются в талантах. Таланта ради таланта не существует, как бессмысленно пахать поле ради процесса пахоты.

- Если б я был уверен, что талант есть…

- Ах, хочешь непременно стать золотом, боишься быть рудой, отбросом. Ничего не попишешь, все гениями не вырастают, кто-то должен оказаться и породой. Без породы нет золота.

- А я не хочу быть породой. Не хочу, и все!

- Ишь ты, оригинал. А кто хочет? Я? Иван Мыш? Лева Слободко? Все, как и ты, надеются стать самородками. И ты надеешься и никуда не уйдешь из института, - просто созрел для интеллигентских рефлексий.

- Тем более что интеллигентность в моей крови…

- Ничего, вчерашние мужички, едва став интеллигентами, чему-чему, а рефлексированию учатся быстро. Это еще Чехов в свое время отметил. Брось институт… Что же ты молчишь?

- Пошел к черту, - проворчал Федор, снова заваливаясь на койку.

Письма в надорванных конвертах лежали на тумбочке. Между запрокинутым лицом и потолком висел табачный туман, а со стороны доносился голос Вячеслава Чернышева, бодрый, сильный, несущий счастливую веру в то, что, как бы ни сложилось будущее, все хорошо.

Назад Дальше