А между тем "Родословная моего героя" написана стихами до того прекрасными, что нет никакой возможности противиться их обаянию, несмотря на их содержание. И потому эта пьеса – истинный шалаш, построенный великим мастером из драгоценного паросского мрамора…
Теперь перейдем к трем лучшим в художественном отношении поэмам Пушкина – "Медному Всаднику", "Галубу" и "Египетским ночам".
"Медный Всадник" многим кажется каким-то странным произведением, потому что тема его, повидимому, выражена не вполне. По крайней мере страх, с каким побежал помешанный Евгений от конной статуи Петра, нельзя объяснить ничем другим, кроме того, что пропущены слова его к монументу. Иначе почему же вообразил он, что грозное лицо царя, возгорев гневом, тихо оборотилось к нему, и почему, когда стремглав побежал он, ему все слышалось:
Как будто, грома грохотанье.
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой?..
Условьтесь в том, что в напечатанной поэме недостает слов, обращенных Евгением к монументу, – и вам сделается ясна идея поэмы, без того смутная и неопределенная. Настоящий герой ее – Петербург. Оттого и начинается она грандиозною картиною Петра, задумывающего основание новой столицы, и ярким изображением Петербурга в его теперешнем виде.
На берегу пустынных волн
Стоял Он, дум великих полн,
И в даль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.
И думал Он:
"Отсель грозить мы будем шведу;
Здесь будет город заложен,
На зло надменному соседу;
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море;
Сюда, по новым им волнам,
Все флаги в гости будут к нам -
И запируем на просторе!"
Прошло сто лет – и юный град.
Полночных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво:
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхий невод, ныне там
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темнозелеными садами
Ее покрылись острова -
И перед младшею столицей
Главой склонилася Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
Не перепечатываем вполне этого описания, исполненного такой высокой и мощной поэзии; но, чтоб проследить идею поэмы в ее развитии, напомним читателю заключение:
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия!
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия:
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
Была ужасная пора:
Об ней свежо воспоминанье…
Об ней, друзья мои, для вас
Начну свое повествованье.
Печален будет мой рассказ.
Содержание этого рассказа составляет описание страшного наводнения, постигшего Петербург в 1824 году. Это плачевное событие имеет прямое отношение к построению Петром Великим Петербурга, не по одной этой причине столь дорого стоившего России. С историею наводнения, как исторического события, поэт искусно слил частную историю любви, сделавшейся жертвою этого происшествия. Герой повести – Евгений, имя, так сдружившееся с пером нашего поэта, который с грустию описывает его незначительность, не соответствующую его понятиям о родословии:
Прозванье нам его не нужно -
Хотя в минувши времена
Оно, быть может, и блистало
И, под пером Карамзина,
В родных преданьях прозвучало;
Но ныне светом и молвой
Оно забыто. Наш герой
Живет в Коломне, где-то служит,
Дичится знатных и не тужит
Ни о покойнице родне,
Ни о забытой старине.
Однажды лег он с грустными мечтами о своем житье-бытье; вечер был мрачен и бурен. На другой день сделалось наводнение -
И всплыл Петрополь, как тритон,
По пояс в воду погружен.
Картина наводнения написана у Пушкина красками, которые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, помешавшийся на мысли написать эпическую поэму – "Потоп"… Тут не знаешь, чему больше дивиться – громадной ли грандиозности описания или его почти прозаической простоте, что, вместе взятое, доходит до высочайшей поэзии. Однакож, боясь перепечатать всю поэму, пропускаем начало описания, чтоб поспешить к герою поэмы:
Тогда на площади Петровой, -
Где дом в углу вознесся новый,
Где под возвышенным крыльцом,
С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые, -
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений. Он страшился бедный
Не за себя. Он не слыхал,
Как подымался жадный вал,
Ему подошвы подмывая;
Как дождь ему в лицо хлестал;
Как ветер, буйно завывая,
С него и шляпу вдруг сорвал.
Его отчаянные взоры
На край один наведены
Недвижно были. Словно горы,
Из возмущенной глубины
Вставали волны там и злились.
Там буря выла, там носились
Обломки… Боже, боже!.. там -
Увы! близехонько к волнам,
Почти у самого залива -
Забор некрашеный да ива
И ветхий домик: там оне,
Вдова и дочь, его Параша,
Его мечта… Или во сне
Он это видит? Иль вся наша
И жизнь не что, как сон пустой,
Насмешка рока над землей?
И он, как будто околдован,
Как будто к мрамору прикован,
Сойти не может! Вкруг него
Вода – и больше ничего!
И обращен к нему спиною,
В неколебимой вышине.
Над возмущенною Невою,
Сидит с простертою рукою
Гигант на бронзовом коне…
Когда наводнение утихло, Евгений на месте, где стоял дом Параши, нашел одну иву – и ничего больше. Несчастный сошел с ума. Бродя по улицам, преследуемый мальчишками, получая удары от кучерских плетей, раз -
Он очутился под столбами
Большого дома. На крыльце,
С подъятой лапой, как живые.
Стояли львы сторожевые,
И прямо в темной вышине.
Над огражденною скалою.
Гигант с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
В этом беспрестанном столкновении несчастного с "гигантом на бронзовом коне" и в впечатлении, какое производит на него вид Медного Всадника, скрывается весь смысл поэмы; здесь ключ к ее идее…
Евгений вздрогнул. Прояснились
В нем страшно мысли. Он узнал
И место, где потоп играл,
Где волны хищные толпились.
Бунтуя грозно вкруг него.
И львов, и площадь, и Того.
Кто неподвижно возвышался
Во мраке с медной головой
И с распростертою рукой -
Как будто градом любовался.
Безумец бедный обошел
Кругом скалы с тоскою дикой,
И надпись яркую прочел,
И сердце скорбию великой
Стеснилось в нем. Его чело
К решетке хладной прилегло,
Глаза подернулись туманом,
По членам холод пробежал,
И вздрогнул он – и мрачен стал
Пред дивным русским великаном…
И, перст свой на него подняв,
Задумался… Но вдруг стремглав
Бежать пустился… Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря.
Лицо тихонько обращалось…
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой,
Как будто грома грохотанье.
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой -
И, озарен луною бледной.
Простерши руку в вышине.
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне. -
И во всю ночь безумец бедный
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал…
И с той поры, куда случалось
Итти той площадью ему,
В лице его изображалось
Смятенье: к сердцу своему
Он прижимал поспешно руку,
Как бы его смиряя муку;
Картуз изношенный сымал,
Смущенных глаз не подымал,
И шел сторонкой…
В этой поэме видим мы горестную участь личности, страдающей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где подверглось гибели столько людей, – и наше сокрушенное сочувствием сердце, вместе с несчастным, готово смутиться; но вдруг взор наш, упав на изваяние виновника нашей славы, склоняется долу, – ив священном трепете, как бы в сознании тяжкого греха, бежит стремглав, думая слышать за собой,
Как будто грома грохотанье,
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой…
Мы понимаем смущенною душою, что не произвол, а разумная воля олицетворены в этом Медном Всаднике, который, в неколебимой вышине, с распростертою рукою, как бы любуется городом… И нам чудится, что, среди хаоса и тьмы этого разрушения, из его медных уст исходит творящее "да будет!", а простертая рука гордо повелевает утихнуть разъяренным стихиям… И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного… При взгляде на великана, гордо и неколебимо возносящегося среди всеобщей гибели и разрушения и как бы символически осуществляющего собою несокрушимость его творения, мы хотя и не без содрогания сердца, но сознаемся, что этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспечивая участь народа и государства; что за него историческая необходимость и что его взгляд на нас есть уже его оправдание… Да, эта поэма – апофеоза Петра Великого, самая смелая, самая грандиозная, какая могла только притти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя России… Александр Македонский завидовал Ахиллу, имевшему Гомера своим певцом: в глазах нас, русских, Петру некому завидовать в этом отношении… Пушкин не написал ни одной эпической поэмы, ни одной "Петриады", но его "Стансы" ("В надежде славы и добра"), многие места в "Полтаве", "Пир Петра Великого" и, наконец, этот "Медный Всадник" образуют собою самую дивную, самую великую "Петриаду", какую только в состоянии создать гений великого национального поэта… И мерою трепета при чтении этой "Петриады" должно определяться, до какой степени вправе называться русским всякое русское сердце…
Нам хотелось бы сказать что-нибудь о стихах "Медного Всадника", о их упругости, силе, энергии, величавости; но это выше сил наших: только такими же стихами, а не нашею бедною прозою можно хвалить их… Некоторые места, как, например, упоминовение о графе Хвостове, показывают, что по этой поэме еще не был проведен окончательно резец художника, да и напечатана она, как известно, после его смерти; но и в этом виде она – колоссальное произведение…
В статье Пушкина "Путешествие в Арзрум" находятся следующие строки: "Здесь нашел я измаранный список "Кавказского пленника" и, признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно". Нас всегда поражала благородная и беспристрастная верность этой оценки, и нельзя не согласиться, что это лучшая критика на "Кавказского пленника". "Кавказский пленник" вышел в свет в 1822 году и был одним из первых произведений Пушкина, наиболее способствовавших его народности в России. Истинным героем ее был не столько пленник, сколько Кавказ; история пленника была только рамкою для описания Кавказа. Случилось, так, что и одно из последних произведений Пушкина спять посвящено было тому же Кавказу, тем же горцам. Но какая огромная разница между "Кавказским пленником" и "Галубом"! Словно в разные века и разными поэтами написаны эти две поэмы! В "Путешествии в Арзрум" Пушкин рассказывает, между прочим, о похоронах у горцев, которых свидетелем ему случилось быть. Это дает право догадываться, что впечатления, плодом которых был "Галуб", собраны были поэтом во время его путешествия в Арзрум в 1829 году и что эта поэма была написана им после 1829 года. Если ее разделял от "Кавказского пленника" промежуток только десяти лет, – какой великий прогресс! И что бы написал нам Пушкин, если б прожил еще хоть десять лет!..
Скольких бодрых жизнь поблекла!
Скольких низких рок щадит!
Нет великого Патрокла!
Жив презрительный Терсит!
В "Галубе" глубоко гуманная мысль выражена в образах столько же отчетливо верных, сколько и поэтических. Старик-чеченец, похоронив одного сына, получает другого из рук его воспитателя. Но этот второй сын не заменил ему своего брата и обманул надежды отца. Без образования, без всякого знакомства с другими идеями или другими формами общественной жизни, но единственно инстинктом своей натуры юный Тазит вышел из стихии своего родного племени, своего родного общества. Он не понимает разбоя, ни как ремесла, ни как поэзии жизни, не понимает мщения, ни как долга, ни как наслаждения.
Среди родимого аула
Он всё чужой; он целый день
В горах один молчит и бродит.
Так в сакле пойманный олень
Все в лес глядит, все в глушь уходит.
Он любит – по крутым скалам
Скользить, ползти тропой кремнистой,
Внимая буре голосистой
И в бездне воющим волнам.
Он иногда до поздней ночи
Сидит печален над горой,
Недвижно в даль уставя очи,
Опершись на руку главой.
Какие мысли в нем проходят?
Чего желает он тогда?
Из мира дальнего куда
Младые сны его уводят?
Как знать? Незрима глубь сердец!
В мечтаньях отрок своеволен,
Как ветер в небе…
В самом деле, что он такое – поэт, художник, жрец науки или просто одна из тех внутренних, глубоко сосредоточенных в себе натур, рождающихся для мирных трудов, мирного счастия, мирного и благодетельного влияния на окружающих его людей? Как знать это кому-нибудь, если он сам того не знает? Явись он в цивилизованном обществе, – хотя с трудом, с борьбою, наделав тысячи ошибок, но сознал бы он свое назначение, нашел бы его и отдался бы ему. Но он родился среди патриархально разбойнического, дикого и невежественного племени, с которым у него нет ничего общего, – и ему нет места на земле, он отвержен, проклят; его родные – враги его… Отец Тазита – чеченец душой и телом, чеченец, которому непонятны, которому ненавистны все нечеченские формы общественной жизни, который признает святою и безусловно истинною только чеченскую мораль и который, следовательно, может в сыне любить только истого чеченца. В отношении к сыну он не действует иначе, как заодно с чеченским обществом, во имя его национальности. Трагическая коллизия между отцом и сыном, то есть между обществом и человеком, не могла не обнаружиться скоро. Раз Тазит, в своих горных разъездах, встретил армянина с товарами – и не ограбил, не убил или не привел его домой на аркане. Другой раз повстречал он беглого раба – и оставил его невредимым.
Тазит опять коня седлает.
Два дня, две ночи пропадает,
На третий, бледен, как мертвец,
Приходит он домой. Отец,
Его увидя, вопрошает:
Где был ты?Сын.
Около станиц
Кубани, близ лесных границ.
. . . . . . . .Отец.
Кого ты видел?Сын.
Супостата.Отец.
Кого? кого?Сын.
Убийцу брата.Отец.
Убийцу сына моего?..
Тазит! где голова его?
Дай, нагляжусь!Сын.
Убийца был
Один, изранен, безоружен…Отец.
Ты долга крови не забыл…
Врага ты навзничь опрокинул…
Не правда ли? ты шашку вынул,
Ты в горло сталь ему воткнул
И трижды тихо повернул?
Упился ты его стенаньем,
Его змеиным издыханьем?..
Где ж голова? подай!.. нет сил…Но сын молчит, потупя очи.
И стал Галуб чернее ночи
И сыну грозно возопил:
"Поди ты прочь – ты мне не сын!
Ты не чеченец – ты старуха,
Ты трус, ты раб, ты армянин!
Будь проклят мной, поди – чтоб слуха
Никто о робком не имел,
Чтоб вечно ждал ты грозной встречи,
Чтоб мертвый брат тебе на плечи
Окровавленной кошкой сел
И к бездне гнал тебя нещадно;
Чтоб ты, как раненый олень,
Бежал, тоскуя безотрадно;
Чтоб дети русских деревень
Тебя веревкою поймали
И как волчонка затерзали -
Чтоб ты… беги, беги скорей!
Не оскверняй моих очей!"
Здесь в лице отца говорит общество. Такие чеченские истории случаются и в цивилизованных обществах: Галилея в Италии чуть не сожгли живого за его несогласие с чеченскими понятиями о мировой системе. Но там человек знанием опередил свое общество и, если б был сожжен, мог бы иметь хоть то утешение перед смертию, что идей-то его не сожгут невежественные палачи… Здесь же человек вышел из своего народа своею натурою без всякого сознания об этом, – самое трагическое положение, в каком только может быть человек!.. Один среди множества, и ближние его – враги ему; стремится он к людям и с ужасом отскакивает от них, как от змеи, на которую наступил нечаянно… И винит, и презирает, и проклинает он себя за это, потому что его сознание не в силах оправдать в собственных его глазах его отчуждения от общества… И вот она – вечная борьба общего с частным, разума с авторитетом и преданием, человеческого достоинства с общественным варварством! Она возможна и между чеченцами!..
Превосходны, выше всякой похвалы, последние стихи "Галуба", представляющие живое изображение черкесских нравов и трогательную картину отчужденных от общества любовников: