Памфлет направлен против С. П. Шевырева, поэта, критика и теоретика литературы. С самого начала 40-х гг. Шевырев становится идеологом "официальной народности", воинствующим противником любой сколько-нибудь демократической тенденции в литературно общественной жизни, раболепным прислужником столпов николаевского режима. "Педант" увековечил презрительную характеристику Шевырева в потомстве; при этом весь его жизненный путь представлен Белинским как последовательное становление этого "литературного типа".
Виссарион Григорьевич Белинский
Педант. Литературный тип
Всем ученым и образованным людям ведомо, что словесность, то есть литература, должна иметь целию – поучать, услаждая . Покойный Мерзляков, великий знаток и учитель по части изящного, даже перевел (и прекрасно), кажется, из Тасса, чудесные стишки на этот счет;
Так врач болящего младенца ко устам
Несет фиал, сластьми упитан по краям:
Счастливец обольщен, пьет горькое целенье,
Обман ему дал жизнь, обман ему спасенье!
Другими словами: литература есть искусство "золотить пилюли". Мораль – дело хорошее, спору нет, но и скучное, горькое – против чего опять никто спорить не будет; следовательно, надо же ее подслащать, рассычать , чтоб она достигала своей цели, то есть исправляла нравы, делала дурака умным, пьяницу трезвым, взяточника и. казнокрада – бескорыстным, бездарного писаку отучала от пера, ябедника и клеветника от ложных доносов…
Далее, всей просвещенной Европе известно, что "идеал есть не что иное, как собрание в одну фигуру разных черт, разбросанных в природе и действительности, – а отнюдь не сама действительность в возможности. Творчества тут не нужно: хотите изобразить красавицу – приглядывайтесь ко всем красавицам, которых имеете случай видеть; у одной срисуйте нос, у другой глаза, у третьей губы и т. д. – таким образом вы нарисуете красавицу, лучше которой уже нельзя и вообразить.
Я нахожу оба эти определения – "литературы" и "идеала" – чрезвычайно основательными и верю им безусловно. Особенно хороши они тем, что, во-первых, избавляют автора от необходимости иметь талант и фантазию, а во-вторых, уничтожают возможность писать такие изображения, в которых всякий, кто б ни был, мог узнать себя и вследствие этого жаловаться на личности…
Само собою разумеется, что этот взгляд на "литературу" и "идеалы" особенно удобен для "типов" вроде тех, которые теперь известны под именем "Наших" . Гоголь сказал великую правду, что "у нас если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет" . Поэтому я нахожу гораздо приличнее и удобнее изображать такие типы, которых совсем нет в действительности, но которые были бы очень смешны: чрез это автор достигнет двух целей разом – доставит удовольствие своим читателям и никого не обидит.
Вот причины, которые заставили меня взяться за перо, которое давно уже было мною забыто, и попытаться сделать очерк одного из таких педантов , которых нет и быть не может, но которые могут существовать в праздном воображении человека, подобно мне имеющего свободное время для бумагомарания. Если мой педант не рассмешит вас и не доставит вам удовольствия – это обнаружит только мое неуменье и мою бесталантность. Я нарочно взял предмет для типа из такой сферы, которая у нас не представляет собою ни сословия, ни касты. Все эти мои оговорки проистекают из рокового предчувствия, что мой тип, вместо улыбки, возбудит в вас зевоту, вместо того чтоб рассмешить, усыпит вас; ибо – признаюсь вам – я не слишком-то полагаюсь на свой талант по части типов… "Так зачем же беретесь?" – скажете вы. Во-первых, хочется попробовать – "авось-либо" – великое слово для русского человека, который многое делает на "авось"; потом, неотвязчивые просьбы приятелей: "Вы-де знаете педантов и можете их изобразить; теперь-де типы в моде, наши в ходу; да кто вам сказал, что вы не можете? вы человек с дарованием"… Что будешь делать! Вы не знаете, что это за народ – мои приятели! Как пристанут – непременно уговорят; станут вам доказывать, что вы человек с дарованием, – право, сочините роман, хотя бы всю жизнь занимались математикою или сельским хозяйством… Ну, что ни будет – начинаю и, для успокоения крепко биющегося сердца, прошу вас еще заметить, что это не тип собственно, а скорее очерк или проект для типа…
Не воображайте себе моего педанта человеком старым, седым, беззубым, добрым и глупым, обожателем Хераскова, поклонником Сумарокова, последователем философии Баумейстера, пиитики Аполлоса и реторики г. Толмачева: то педант доброго старого времени, педант-покойник, – мир праху его! Нет, я хочу вырезать вам силуэт педанта новейших времен, педанта-романтика, который так молод, что еще и не родился на свет; так вам знаком, что вы не поверите мне, чтоб его можно было найти и на луне, не только на земле. Но если уж болтать, то надо болтать обстоятельно, делая вид, что говоришь правду: в этом-то и все смешное моего типа… Мой педант – сын бедных, но благородных родителей. Не претендуя на богатство, он претендует на знатность рода. Зовут моего педанта: Лиодор Ипполитович Картофелин. Росту он весьма небольшого; в молодости был сухощав и тщедушен, а теперь довольно осанист и имеет брюшко, несколько четвероугольное и похожее на фолиант. Если б не досада на успехи других и на свои собственные неудачи уверить свет в своей гениальности, мой педант был бы так толст, что, при малости роста, походил бы на огромное in quarto. Глаза у него серые, а волосы средние между русыми и рыжеватыми; на правой щеке бородавка с довольно длинною косичкою. Не помню, когда он родился; знаю, что в двадцатых годах текущего столетия, когда все журналы наши превратились в толки о классицизме и романтизме, Картофелин воспитывался в единственном пансионе губернского города, в котором родился. Пансион содержался обрусевшим немцем – назовем его хоть Гофратом (я слышал, что все немцы – гофраты). Картофелин обнаруживал блестящие способности и был первым учеником по всем предметам, особенно по части российской словесности. Прилежание его было примерно; поведение соответствовало прилежанию. На торжественных актах он всегда говорил перед публикою речи и стихи, в низших классах – сочинения своих учителей, а в высших – собственного изделия. Он первый подбил товарищей издавать журнал, разумеется, писанный, и каждую неделю по рукам мальчиков ходила чисто и аккуратно переписанная рукою Картофелина тетрадка, под названием "Северная Флора", № такой-то. Тетрадка почти вся состояла из сочинений Картофелина, или Безбрежина, как он называл себя на романтическом языке: тут были стихи, повести, критика и смесь. Стихи и критика всегда были сочинения Лиодора Безбрежина: он объявил себя монополистом этих двух отделений. Г-н Гофрат чуть не плакал от умиления при виде успехов и всеобъемлющей деятельности светила своего пансиона: после каждого нового романтического стихотворения он брал Картофелина за уши, слегка приподнимал и нежно целовал в голову. Все ученики смотрели на него, как на гения; а учитель словесности, учившийся некогда по Бургию и, следовательно, классик поневоле, даже побаивался его. Обремененный лаврами, мой Картофелин, сей внук (увы, не последний!) Василия Кирилловича Тредиаковского, приехал в одну из столиц наших, – положим, в Москву. Не помню, что он делал несколько лет; но вот он является учителем "российской словесности"… Да, я непременно хочу сделать моего педанта учителем словесности: знаменитый дед всех педантов, Василий Кириллович Тредиаковский, был "профессором элоквенции, а паче всего хитростей пиитических": одной этой причины уже слишком достаточно, чтоб я сделал моего педанта учителем "российской словесности"; сверх того, я убежден от всей души, что никакое звание так не идет к педанту, как звание учителя "российской словесности". Да, эта "российская словесность" преимущественно сподручна для шарлатанов и педантов: в нее можно класть, что угодно, и оттуда можно вынимать какие угодно теории, без опасения заплатить пошлину за болтовню. Я не хочу этим сказать, чтоб всякий учитель словесности был педант, – смешно и странно было бы питать такую исключительную и ложную мысль! Хорошие и достойные люди есть везде. Я хочу только сказать, что педант непременно должен быть учителем российской словесности.