– На другой день, рано утром, мы ее похоронили за крепостью, у вала, где она в последний раз сидела; кругом ее могилы разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка…
– А что Печорин? – спросил я.
– Печорин был долго нездоров, исхудал бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что это будет ему неприятно, так зачем же? – Месяца три спустя, его назначили в е…й полк. Мы с тех пор не встречались… Да, помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже, – вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.
Я не перебивал его и не слушал.
Просим извинения за множество выписок и у автора и у тех из читателей, которые прочтут нашу статью прежде романа: заманчивость первого чтения, сила и прелесть первого впечатления будут для них навсегда потеряны. Впрочем, едва ли кто и не читал "Бэлы"; она напечатана в "Отечественных записках" еще в прошедшем году, да и самый роман давно уже вышел в свет. Что же касается до тех, которые прочтут нашу статью уже после романа, у них через это почти ничего не отнимается; напротив, если мы только хорошо сделали наше дело, они вновь перечувствуют уже испытанное наслаждение, и еще с большею силою. Во всяком случае, нам не было никакой возможности избежать этих выписок. Мы хотели, чтобы в нашем изложении содержания романа видны были и характеры действующих лиц и сохранена была внутренняя жизненность рассказа, равно как и его колорит; а этого невозможно было сделать, показав один скелет содержания или его отвлеченную мысль. Да и в чем содержание повести? Русский офицер похитил черкешенку, сперва сильно любил ее, но скоро охладел к ней; потом черкес увез было ее, но, видя себя почти пойманным, бросил ее, нанесши ей рану, от которой она умерла: вот и все тут. Не говоря о том, что тут очень немного, тут еще нет и ничего ни поэтического, ни особенного, ни занимательного, а все обыкновенно до пошлости, истерто. Но что же необыкновенного или поэтического, например, и в содержании Шекспирова "Отелло"? Мавр убил страстно любимую им жену из ревности, которую с умыслом возбудил в нем хитрый злодей: разве и это тоже не истерто и не обыкновенно до пошлости? Разве не было написано тысячи повестей, романов, драм, содержание которых – муж или любовник, убивающий из ревности невинную жену или любовницу? Но из всей этой тысячи только одного "Отелло" знает мир и одному ему удивляется. Значит: содержание не во внешней форме, не в сцеплении случайности, а в замысле художника, в тех образах, в тех тенях и переливах красок, которые представлялись ему еще прежде, нежели он взялся за перо, словом – в творческой концепции. Художественное создание должно быть вполне готово в душе художника прежде, нежели он возьмется за перо: написать для него уже – второстепенный труд. Он должен сперва видеть перед собою лица, из взаимных отношений которых образуется его драма или повесть. Он не обдумывает, не расчисляет, не теряется в соображениях: все выходит у него само собою, и выходит так, как должно. Событие развертывается из идеи, как растение из зерна. Потому-то и читатели видят в его лицах живые образы, а не призраки, радуются их радостями, страдают их страданиями, думают, рассуждают и спорят между собою о их значении, их судьбе, как будто дело идет о людях, действительно существовавших и знакомых им. Этого нельзя сделать, сперва придумавши отвлеченное содержание, то есть какую-нибудь завязку и развязку, а потом уже придумавши лица и волею или неволею заставивши их играть сообразные с сочиненною целию роли. Вот почему изложение содержания так затруднительно для критика, и без выписок нельзя ему обойтись: надо сделать его кратко и заставить говорить само за себя разбираемое творение.
Глубокое впечатление оставляет после себя "Бэла": вам грустно, но грусть ваша легка, светла и сладостна; вы летите мечтою на могилу прекрасной, но эта могила не страшна: ее освещает солнце, омывает быстрый ручей, которого ропот, вместе с шелестом ветра в листах бузины и белой акации, говорит вам о чем-то таинственном и бесконечном, и над нею, в светлой вышине, летает и носится какое-то прекрасное видение, с бледными ланитами, с выражением укора и прощения в черных очах, с грустною улыбкою… Смерть черкешенки не возмущает вас безотрадным и тяжелым чувством, ибо она явилась не страшным скелетом, по произволу автора, но вследствие разумной необходимости, которую вы предчувствовали уже, и явилась светлым ангелом примирения. Диссонанс разрешился в гармонический аккорд, и вы с умилением повторяете простые и трогательные слова доброго Максима Максимыча: "Нет, она хорошо сделала, что умерла! ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось рано или поздно!.."
И с каким бесконечным искусством обрисован грациозный образ пленительной черкешенки! Она говорит и действует так мало, а вы живо видите ее перед глазами во всей определенности живого существа, читаете в ее сердце, проникаете все изгибы его…
А Максим Максимыч, этот добрый простак, который и не подозревает, как глубока и богата его натура, как высок и благороден он? Он, грубый солдат, любуется Бэлою, как прекрасным дитятею, любит ее, как милую дочь, – и за что? – спросите его, так он ответит вам: "Не то чтобы любил, а так – глупость!" Ему досадно, что его ни одна женщина не любила так, как Бэла Печорина; ему грустно, что она не вспомнила о нем перед смертью, хоть он и сам сознается, что это с его стороны не совсем справедливое требование… Останавливаться ли на этих чертах, столь полных бесконечностию? Нет, они говорят сами за себя; а те, для кого они немы, те не стоят, чтоб тратить с ними слова и время. Простая красота, которая есть одна истинная красота, не для всех доступна: у большей части людей глаза так грубы, что на них действует только пестрота, узорочность и красная краска, густо и ярко намазанная…
Характеры Азамата и Казбича – это такие типы, которые будут равно понятны и англичанину, и немцу, и французу, как понятны они русскому. Вот что называется рисовать фигуры во весь рост, с национальною физиономиею и в национальном костюме!..
Обратите еще внимание на эту естественность рассказа, так свободно развивающегося, без всяких натяжек, так плавно текущего собственною силою, без помощи автора. Офицер, возвращающийся из Тифлиса в Россию, встречается в горах с другим офицером; одинокость дорожного положения дает одному право начать разговор с другим и так естественно доводит их до знакомства. Один предлагает чай с ромом – тот отказывается, говоря, что по одному случаю он зарекся пить. Очень естественно, что, сидя в дымной и гадкой сакле, путешественник заводит с товарищем разговор об обитателях сакли: товарищ этот – пожилой офицер, много лет проведший на Кавказе, естественно, очень охотно разговорился об этом предмете. Вопрос молодого офицера:* "А что, много с вами бывало приключений?" так же естествен, как и ответ пожилого: "Как не бывать! бывало…" Но это не приступ к повести, а только еще, как и должно, слабая надежда услышать повесть: автор не погоняет обстоятельств, как лошадей, но дает им самим развиваться. Он предлагает Максиму Максимычу чай с ромом: тот отказывается от рома, говоря, что зарекся пить. Вопрос: "почему?" молодого офицера так же не может быть сочтен натяжкою, как отклик человека, когда его зовут. Ответ Максима Максимыча, в котором он говорит о случае, заставившем его заречься пить вино, уже ожидается самим читателем. Случай этот чисто кавказский: офицеры пировали, как вдруг сделалась тревога. Но рассуждение Максима Максимыча, что иногда год живи – тревоги нет, "да как тут еще водка – пропадший человек", отнимает всякую надежду на повесть; как вдруг он обращается к черкесам, которые, если напьются бузы, так и начнут рубиться, и очень естественно вспоминает один случай. Он и расположен его рассказать, но как бы не хочет навязываться с рассказами. Молодой офицер, которого любопытство давно уже сильно возбуждено, но который умеет умерить его приличием, с притворным равнодушием спрашивает: "Как же это случилось?" – Вот изволите видеть – и повесть ~ началась. Исходный пункт ее – страстное желание мальчика-черкеса иметь лихого коня. – и вы помните эту дивную сцену из драмы между Азаматом и Казбичем. Печорин – человек решительный, алчущий тревог и бурь, готовый рискнуть на все для выполнения даже прихоти своей. – а здесь дело шло о чем-то гораздо большем, чем прихоть. Итак, все вышло из характеров действующих лиц, по законам строжайшей необходимости, а не по произволу автора. Но еще повесть была простым анекдотом, и новые знакомые уже пустились в рассуждения по поводу его, как вдруг Максим Максимыч, у которого воспоминание ожило и потребность сообщить его другому возбудилась, как бы говоря с самим собою, прибавил: "Никогда себе не прощу одного: черт дернул меня, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся – такой хитрый! – а сам задумал кое-что". Что может быть естественнее, проще всего этого? Такая естественность и простота никогда не могут быть делом расчета и соображения: они плод вдохновения.
Итак, история Бэлы кончилась; но роман еще только начался, и мы прочли одно вступление, которое, впрочем, и само по себе, отдельно взятое, есть художественное произведение, хотя и составляет только часть целого. Но пойдем далее. В Владикавказе автор опять съехался с Максимом Максимычем. Когда они обедали, на двор въехала щегольская коляска, за которою шел человек. Несмотря на грубость этого человека, "балованного слуги ленивого барина", Максим Максимыч допросился у него, что коляска принадлежит Печорину. "Что ты? Что ты? Печорин?.. Ах, боже мой!.. да не служил ли он на Кавказе?" В глазах Максима Максимыча сверкала радость. "Служил, кажется, да я у них недавно", – отвечал слуга. "Ну так! так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут? Мы с твоим барином были приятели". – прибавил Максим Максимыч, ударив дружески по плечу лакея так, что заставил его пошатнуться… "Позвольте, сударь; вы мне мешаете", – сказал тот, нахмурившись. "Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? Мы с твоим барином были друзья закадычные, жили вместе… Да где ж он сам остался?" Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н***. "Да не зайдет ли он вечером сюда? – сказал Максим Максимыч, – или ты, любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи, что здесь Максим Максимыч; так и скажи… уж он знает… Я дам тебе восьмигривенный на водку…" Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однако уверил Максима Максимыча, что исполнит его поручение. "Ведь сейчас прибежит!.. – сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом, – пойду за ворота его дожидаться… Эх, жалко, что я не знаком с Н***!!"
Итак, Максим Максимыч ждет за воротами. Он отказался от чашки чая и, наскоро выпив одну, по вторичному приглашению, опять выбежал за ворота. В нем заметно было живейшее беспокойство, и явно было, что его огорчало равнодушие Печорина. Новый его знакомый, отворив окно, звал его спать: он что-то пробормотал, а на вторичное приглашение ничего не ответил. Уже поздно ночью вошел он в комнату, бросил трубку на стол, стал ходить, ковырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался… "Не клопы ли вас кусают?" – спросил его новый приятель. "Да, клопы…" – отвечал он, тяжело вздохнув.
На другой день утром сидел он за воротами. "Мне надо сходить к коменданту, – сказал он. – так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной". Но лишь ушел он, как предмет его беспокойства явился. С любопытством смотрел на него наш автор, и результатом его внимательного наблюдения был подробный портрет, к которому мы возвратимся, когда будем говорить о Печорине, а теперь займемся исключительно Максимом Максимычем. Надо сказать, что, когда Печорин пришел, лакей доложил ему, что сейчас будут закладывать лошадей. Здесь мы снова должны прибегнуть к длинной выписке.
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему: "Если вы захотите еще немного подождать. – сказал я. – то будете иметь удовольствие увидеться с старым приятелем…"
– Ах, точно! – быстро отвечал он, – мне вчера говорили. – но где же он? – Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи… Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос вырвались из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали… он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить.
– Как я рад, дорогой Максим Максимыч! Ну, как вы поживаете? – сказал Печорин.
– А ты?.. а вы? – пробормотал со слезами на глазах старик… – сколько лет… сколько дней… да куда это?..
– Еду в Персию – и дальше…
– Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Сколько времени не видались…
– Мне пора, Максим Максимыч. – был ответ.
– Боже мой, боже мой! да куда это так спешите? Мне столько бы хотелось вам сказать… столько расспросить… Ну, что? в отставке?.. как?.. что поделывали?
– Скучал! – отвечал Печорин, улыбаясь…
– А помните наше житье-бытье в крепости?.. Славная страна для охотников!.. Ведь вы были страстный охотник стрелять… А Бэла!..
Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся…
– Да, помню! – сказал он, почти тотчас принужденно зевнув… Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два. "Мы славно пообедаем. – говорил он. – у меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное… разумеется, не то, что в Грузии, однако лучшего сорта… Мы поговорим… вы мне расскажете про свое, житье в Петербурге… А?.."
– Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч. Однако прощайте, мне пора… я спешу… Благодарю, что не забыли… – прибавил он, взяв его за руку.
Старик нахмурил брови… Он был печален и сердит, хотя старался скрыть это. "Забыть! – проворчал он, – я-то не забыл ничего. Ну, да бог с вами!.. Не так я думал с вами встретиться…"
– Ну, полно, полно! – сказал Печорин, обняв его дружески. – неужели я не тот же?.. что делать?.. Всякому своя дорога… Удастся ли еще встретиться – бог знает!.. – Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать вожжи.
– Постой, постой! – закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски. – совсем было забыл… У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где бог дал свидеться… что мне с ними делать?..
– Что хотите! – отвечал Печорин. – Прощайте…
– Так вы в Персию?.. а когда вернетесь? – кричал вслед Максим Максимыч.
Коляска была уже далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и незачем!..
Давно уже не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости…
Довольно! не будем выписывать длинного и бессвязного монолога, который проговорил огорченный старик, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам и сверкала на его ресницах. Довольно: Максим Максимыч и так уже весь перед вами… Если бы вы нашли его, познакомились с ним, двадцать лет прожили с ним в одной крепости, и тогда бы не узнали его лучше. Но мы больше уже не увидимся с ним, а он так интересен, так прекрасен, что грустно так скоро расстаться с ним, и потому взглянем на него еще раз, уже последний…
– Максим Максимыч. – сказал я, подошедши к нему, – а что это за бумаги оставил вам Печорин?
– А бог его знает! какие-то записки…
– Что вы из них сделаете?
– Что? я велю наделать патронов.
– Отдайте их лучше мне.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко.
– Вот они все, – сказал он, – поздравляю вас с находкою…
– И я могу делать с ними все, что хочу?
– Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его какой или родственник?.. Правда, мы жили долго под одной кровлей… Да мало ли с кем я не жил?..
Схватя и унеся поскорее бумаги из опасения, чтобы Максим Максимыч не раскаялся, наш автор собрался в дорогу; он уже надел шапку, как штабс-капитан вошел… Но нет, воля ваша! а уж надо проститься с Максимом Максимычем как следует, то есть не прежде, как выслушав его последнее слово… Что делать? есть такие люди, с которыми, раз познакомившись, век бы не расстался…
– А вы, Максим Максимыч, разве не едете?
– Нет-с.
– А что так?
– Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать кой-какие казенные вещи…
– Да ведь вы же были у него.
– Был, конечно, – сказал он, заминаясь, – да его дома не было… а я не дождался…
Я понял его: бедный старик, в первый раз отроду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, – и как же он был награжден!
– Очень жаль, – сказал я ему, – очень жаль, Максим Максимыч, что нам до срока надо расстаться.
– Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая: еще покамест под черкесскими пулями, так вы туда-сюда… а после встретитесь, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.
– Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.
– Да я, знаете, так, к слову говорю; а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.
Засим они довольно сухо расстались; но вы, любезный читатель, верно, не сухо расстались с этим старым младенцем, столь добрым, столь милым, столь человечным и столь неопытным во всем, что выходило за тесный кругозор его понятий и опытности? Не правда ли, вы так свыклись с ним, так полюбили его, что никогда уже не забудете его, а если встретите – под грубою наружностию, под корою зачерствелости от трудной и скудной жизни – горячее сердце, под простою, мещанскою речью – теплоту души, то, верно, скажете: "Это Максим Максимыч"?.. И дай бог вам поболее встретить, на пути вашей жизни, Максимов Максимычей!..