Особая значимость обзорной главы "Общество, правительство и царь" (19') для всей конструкции Второго Узла не отменяет ее частной функции – глава эта объясняет, что же происходит в главах непосредственно за ней следующих, действие которых разворачивается октябрьским вечером в квартире Шингарёва, что объединяет большинство новых случайных знакомцев Воротынцева, в чем смысл и каков генезис тех установок, которые – поверх личных особенностей совсем несхожих людей – определяют общее мировосприятие (около)кадетской интеллигенции. Сходно самое начало "воротынцевской" линии (полковник срывается с фронта, ощутив необходимость вмешаться в "большую политику") предварено обзорной главой "Кадетские истоки", повествующей о том, как "российская власть и российское общество, с тех пор как меж ними поселилось и всё разрасталось роковое недоверие, озлобление, ненависть, – разгоняли и несли Россию в бездну" (7'). Содержание этих очерков неуступчивого противоборства (общего, полувекового, и частного, характеризующего лишь один эпизод) позволяет почувствовать символическую суть "обычного вечера" у Шингарева и понять, почему идеализированный фантом "спасительной" революции закрывает для совсем не дурных и не глупых людей ее подлинный – уже явленный в 1905 году – неистовый и безжалостный лик. Что ж, если интеллигенция и в дни собственно революции способна отрицать ее свирепость, подлость и бесчеловечность, полуоправдывая отдельные – все-таки неприятные, но что ж поделать? – "эксцессы" (все это мы многажды увидим в "Марте Семнадцатого"), то в относительно, хоть и обманчиво, "спокойном" октябре 1916 года еще легче не видеть того ужаса, который несет восстание городской массы – разозленной войной, растравленной агитацией, чутко улавливающей и тут же переиначивающей на свой салтык веяния, господствующие в "цензовых кругах". Его и не видят гости и хозяева квартиры на Большой Монетной. Не только иронично обрисованные типовые персонажи, но и наделенные человеческой неповторимостью самые лучшие на свете жены, которые смотрят на мир глазами своих супругов.
В семейном единстве – счастье этих прекрасных (при всех заблуждениях!) женщин и их мужей. Счастье, которое скоро будет разрушено – во многом тщанием самих счастливцев (что тоже сказано в "шингарёвских" главах), но пока – сущее и полновесное. Счастье, которого лишены тоже достойные, порядочные и умные люди – генерал Свечин и лидер октябристов Гучков.
Свечин специально приезжает в столицу из Ставки, чтобы порвать с женой, с которой даже встречаться не стал. На разрыв "и дня много", – заявляет он Воротынцеву, который будет тянуть свои мучительные отношения (разъяснения, успокаивания, попытки перемолчать беду или спрятаться от неразрешимого), по крайней мере, полгода. Правда, Свечин не меняет "шило на мыло" (бабу на бабу). Он запретил жене принимать Распутина, та не послушалась. Поскольку "женщина – или понимает с первого предупреждения или безнадёжна", вопрос исчерпан.
Написал записку, сложил вот этот чемоданчик (выше сказано: "настолько маленький, что <…> даже генерал мог нести его, не противореча уставу. – А. Н.), всё остальное – ей. <…> Сыновья – оба в кадетском. Дальше в училище пойдут.
(38)
Решимость, конечно, впечатляет, но какой же глубокой была пропасть между мужем и женой, как же мало должен был ценить эту – даже по имени не названную – женщину, мать этих – тоже оставшихся безымянными – мальчиков Свечин, чтобы так резко обрубить концы? Экскурса в семейное прошлое нет, сам по себе склад характера "бешеного муллы" (как прозвали Свечина сослуживцы) ничего не объясняет (для гнева должны быть внутренние причины, тем более у человека, который отменно умеет нрав свой сдерживать). В том ли дело, что жена и прежде жила своей жизнью, а генерал, сжав зубы, терпел ее? Или, напротив, никогда не любил и рад поводу избавиться? Гадательность предыстории делает поступок Свечина еще более жутким. Персонаж, может быть, и считает, что ему теперь будет легче жить и служить царю с отечеством (хотя предстает нам мрачным и раздраженным, а не освободившимся), – читателю в это плохо верится. Какой-то надрыв произошел и со Свечиным. Очень похоже, что его "упертость" в войну, его уверенность в том, что тыловые неурядицы – вздор, победа точно будет за нами, а тревоги Воротынцева о выдохшемся народе, корень которого подрублен (39), стоят не дороже кадетской антиправительственной истерии (да и выросли из старой обиды и закисания на румынском фронте), – обусловлены отсутствием душевного покоя и семейного тыла.
Во всяком случае, примерно так объясняется состояние Гучкова, встреча с которым Воротынцева (и читателя) прямо следует за ресторанным разговором генерала и полковника. Гучков как раз не может – прежде всего, в силу своего общественного статуса – порвать с "женщиной чужой души".
От постоянного семейного разорения – тем отчаянней он занимался и общественной борьбой, даже с лишнею резкостью, лишь бы вырваться куда-нибудь.
Из-за непереносимости жизни с женой под одной крышей рванулся в Маньчжурию и
…не оказался близ Столыпина в его последние, загнанные месяцы, не протянул руки, когда, Бог ведает, и помогла бы она.
И
…в другие поры – веригами отягощала злополучная женитьба, не давая сил вовсе двигаться. Но самое страшное – когда умирал в январе, а жена, оттолкнувши всех сиделок, наконец-то несомненная перед лицом всей общественной России, в смерче почти радостной суеты владела отходящим.
(42)
Взаимная неприязнь с женой, не отмененная даже смертью сына, давит Гучкова не меньше болезни, разогревает его ненависть к царице (что-то метафорическое тут мерцает; если у меня дурная жена, то и у царя – "ведьма"), пришпоривает азарт заговорщика, у которого, в частности из-за того же многолетнего семейного раздрая, сил больше нет. ("Он и себя-то на этот заговор волок через болезни и слабость".) Потому и не осудил Гучков Воротынцева, который из-за дня рождения жены (впрочем, не только потому, но Гучков скрытых сомнений частично разагитированного Андозерской полковника не приметил) отказался задержаться в столице, хотя вообще-то обещал содействие в готовящемся дворцовом перевороте:
Чтобы мелкие семейные обстоятельства презреть – ещё надо знать глубину той скользкой ямы, по краям которой не всегда и выбраться.
Сколько таких полудоговоренностей ни к чему не привели? В скольких случаях именно из-за "личных" обстоятельств потенциальных переворотчиков, спешащих упредить (и тем остановить) революцию? Да и самому "главному заговорщику" Воротынцев нужен прямо сейчас, "потому что до Кавказского фронта ему ещё надо было в Кисловодск – лечиться" (действительно – надо, действительно – болен). Так и сложилось:
Толк о заговоре (по всей России. – А. Н.) был – год, а заговора – не было.
(42)
Выходит, прав резко решивший семейный вопрос Свечин? Не выходит. То есть лично Свечину, может быть, полегчает (здесь, как и во многих других случаях, Солженицын не ставит точки над i, заставляя читателя колебаться меж "мерцающими" версиями), но оснований для вывода о целительности бесповоротного разрыва, который, дескать, обязательно позволит человеку внутренне распрямиться, "Октябрь Шестнадцатого" не дает. Простых решений в сердечных делах нет и не может быть, хотя люди о том предпочитают не думать. Воротынцев искренне изумляется, услышав от Андозерской суждение, перекликающиеся с раздумьями Варсонофьева о смысле жизни:
– …в делах сердечных нужна твёрдость и решительность несравненно большая, чем в государственных.
– Что-о-о?..
Ну, сморозила!
(29)
Полковник просто еще не понял, какой груз на него уже обрушился. Скоро уразумеет. Но он-то не профессиональный политик, а потому судит о делах политических вчуже. Меж тем люди, всю жизнь свою подчинившие борьбе за власть и на том загубившие душу, тоже мучаются по неподобающим "личным" причинам. Страдает без Сашеньки Коллонтай Шляпников, которого она и сделала пламенным революционером (63). Тоска Шляпникова по все пребывающей за границей Сашеньке (а ведь революция началась – приехать можно) продолжится в "Марте Семнадцатого". Там же – к исходу Узла – возникнет въяве эта сексуал-революционерка (вовсе не намеренная длить отношения с околдованным ею партийцем из рабочих). Задним числом понимаешь, что отсвет Коллонтай уже в "Октябре…" окрасил ряд женских персонажей. Тех, что так или иначе хотят направлять, "огранять" и подчинять мужчин. Желание это присуще столь разным женщинам, как императрица, постоянно наставляющая Государя, Андозерская, не только влекущаяся к Воротынцеву, но и не без любопытства пробующая на нем свои чары (полковник для нее – "камень весомый, но не изошедший падений. Камень нерасщеплённый, но и необработанный" – 25), Ирина Томчак (стесненно, но руководящая мужем), Инесса Арманд (как и Коллонтай, теоретик "свободной любви"), жестоко играющая с Лениным. В несколько ином плане возникают ассоциации с женщинами, ищущими "своего" пути, – будь то Ликоня (в "Августе…" и "Октябре…", но не в "Марте…" и "Апреле…"!) и даже Алина Воротынцева с ее – уже в начале Второго Узла обнаружившимся – стремлением к самоутверждению (8, 11). Все они – при различии социальных статусов, убеждений, характеров, истинных целей, типов отношения к мужьям или любовникам, будущих судеб – существуют "после "Анны Карениной"". Потому так много разъясняет в случившемся с ними (и не только с ними) выход Коллонтай на сцену. "Мартовская" глава о ней начинается словами: "В мире выковалась Новая Женщина", а заканчивается репликой арестованной издательницы "Русского знамени" Полубояриновой, посмотреть на которую (дабы ощутить свое торжество над "женщиной из враждебного класса") направляется большевичка: "Ну, что пришла, потаскуха? Кто такая?" (М-17: 631).
Страдает от любви даже лишенный остальных человеческих свойств сидящий в Цюрихе несгибаемый вождь крохотной, но самой радикальной российской партии.
Во всех отношениях, со всеми людьми, Ленин всегда добирал свою высоту, занимал достойную. А здесь – не мог, здесь – не было высоты. Он мог только – скрывать за шутками смущение. Просить.
(43)
Он сумел на семь лет наладить "тройственный союз": Надя (извращенный и несчастный вариант Нуси Ободовской) – для домашнего комфорта и сбережения нервов, Инесса – мотовка, причудница, своевольница – для иного. Идеальная партийная жена притерпелась к "жизни втроем", в письмах свекрови тактично о происходящем утаивала, с подругой мужа сердечно сошлась (или умно притворилась). Из игры вышла Инесса – даром, что ли, развивала она теорию свободной любви, с партийной точки зрения весьма сомнительную? "Что-то сломалось в Кинтале? Он не заметил тогда". Еще бы! "В Кинтале был такой замечательный шестидневный бой!" (Европа охвачена настоящей войной, которую Ленин мечтает превратить в гражданскую. Упоенно проектируется будущая революция в Швейцарии. Тем отвратительнее и циничнее звучит стертая метафора – "бой – политический спор". Скоро Ленин приступит к ее реализации.) Автор не объясняет, что же именно случилось (если случилось) в Кинтале – просто наскучила Арманд связь с Лениным, дразнит она любовника ради самого процесса или сошлась с кем-то другим. Колебание версий не отменяет смыслового ядра – Инесса жестоко мучает Ленина. И отчаяние, которое набирает силу в сознании Ленина с утра 25 октября (день, как и в "воротынцевско-свечинской" главе прямо назван, причем и будущим "советско-праздничным" именем: "Даже по глупому российскому календарю уже 25 октября, по-европейски 7 ноября" – 43), отчаяние, которое мешает Ленину работать в библиотеке и заставляет "заморенно-заморенно" сказать Крупской: "Кончится война – уедем в Америку", – и добавить: "В России ясно к чему идёт. К кадетскому правительству. Царь – с кадетами сговорится. И будет пошлое, нудное буржуазное развитие на двадцать-тридцать лет. И никаких надежд революционерам. Мы – уже не доживем" (44), отчаяние, которое развеивает фантасмагорический соблазн Парвуса и заставляет самому себе признаться, что нет у него ничего в России, то есть нет сильной и боеспособной партии (50), – отчаяние это вырастает не только из анализа "объективной политической реальности". (Тут-то Ленин как раз крупно промахнулся, именно потому, что "практик" этот судил обо всем "теоретически" и недооценивал как безумия ненавистных ему "верхов", так и усталости измолоченного войной народа.) Но и из уязвленности брошенного возлюбленной человека.
Другое дело, что Ленин устроен иначе, чем все прочие люди. Ни иррациональное (любовь к Инессе), ни рациональное (собственное знание о состоянии большевистских дел в России, собственный анализ политической ситуации) над ним до конца не властны. Он ждет, "чтобы какая-нибудь попутная материальная волна перекинула бы его челночёк – в уже сделанное". И дождется – революция в Россию уже пришла, хотя будущий диктатор этого не чувствует, а, собравши волю в кулак (убедив себя, что он умнее и дальновиднее Парвуса, одолев тоску по Инессе), утешается надеждой на революцию в Швейцарии. "И отсюда зажжётся – всеевропейская!" (50). Цюрихская сплотка кончается этим одновременно комическим (все будет не так), трагическим (этот близорукий, себялюбивый и озлобленный на весь мир доктринер станет хозяином России) и победительным – в плане персонажа – выкриком (пусть и про себя произнесенным). Но вовсе забыть утреннее состояние взывающего к Инессе Ленина тоже невозможно.
Так обстоит дело с людьми зрелыми, уже вкусившими любви (и не-любви). Меньше во Втором Узле говорится о молодых, о тех, кто подобно персонажам, появившимся в "обуховских" главах (Вероня, Кеша, Матвей), стоит на пороге любви, ее ждет и ищет. (Связано это с доминированием в "Октябре…" "воротынцевской" линии. Напомним сказанное в Главе I: именно на сорока-пятидесятилетних людей в любую эпоху ложится главная историческая ответственность; именно поколения Гучкова и Воротынцева не смогли остановить революцию. Говорится о молодых меньше, но вовсе они не обойдены. Предвкушая встречу с другом, Саня Лаженицын думает:
Кажется, дороже, чем повидать бы любимую женщину. (Бы любимую, нет её ни у тебя, ни у меня…)
(55)
Нет, потому что идет война, и вчерашние студенты стали боевыми офицерами. Нет, но должна появиться. И появится – в Четвёртом Узле произойдет судьбоносная встреча Сани с Ксеньей (А-17: 91). В "Октябре…" же Ксенья значимо отсутствует ("нет её") – появляется она только в мыслях Захара Томчака, строящего относительно дочери "старозаветные" и несбыточные планы:
Уступил он невестке Ксенью, алэ на тот год кончит и Ксенья, тут её и замуж скрутить. Да за двадцать лет вырастить внука, якого трэба. О тогда и Жития Святых читать.
(60)
Зато возникает Ликоня, случайно увиденная Воротынцевым при входе в ресторан и словно бы немотивированно притягивающая его внимание. Воротынцеву, разумеется, не ведомо ни то, что в эту девушку влюблен Ленартович (А-14: 33), которого он выводил из окружения в Восточной Пруссии (А-14: 47, 50, 55). Ни то, что Ликоня – бестужевская курсистка, знающая Андозерскую, прямо с ней сопоставленная ("Андозерская – совсем невысокая, а если выше Ликони, то из-за высокого накрута волос") и по-своему очарованная женщиной-профессором: "Мне очень понравилась. Особенно голос. Как будто арию ведёт. Такую сложную, мелодию не различишь", хотя смысл высокой речи Ольды Орестовны Ликоня "пропустила" (А-14: 75). Какой тут "смысл", если есть тайное родство двух женщин. Его-то бессознательно ощутил Воротынцев (и он ведь заслушался "сирены" у Шингарёва, а на следующее утро для него "мелодичный голос" Ольды "оказался в телефоне и вовсе пением нежным" – 27).
И что ему эта девица, которую он никогда не увидит больше? – но что-то встромчивое от неё вошло, её присутствие почему-то всё время ощущалось. Разной женственности, оказывается, бывают женщины. Эта изгибистая девушка виделась как концентрация всего, что так густо в эти дни захлебнул Воротынцев. Но уже по тому, как она с извозчика соскочила в обнимку, и у гардероба была вся повадка отданная, привязанная, досадно убеждался и самый безкорыстный наблюдатель, что эта Ликоня со внимательно-медленными глазами и двойным водопадом волос…