Красное Колесо Александра Солженицына: Опыт прочтения - Андрей Немзер 15 стр.


Совсем не случайно "лаженицынский" зачин "Октября…" подчинен той смысловой мелодии, что звучит в названии романа Ремарка – "На западном фронте ничего нового". Как не случайно и то, что открывается Узел именно военными главами. Тут и напоминание об "Августе Четырнадцатого", то есть о "начале конца", и предвестье воротынцевского броска в Петроград. Перед тем как говорить о воротынцевском понимании войны, должно показать саму "обычную" войну – и без Воротынцева, ибо вовсе не из-за особо неприятного положения дел на румынском фронте понял умный полковник: спасти Россию может только мир.

По ходу войны изменяется сам "состав" всего народа, что может привести к изменению всей русской жизни, – начала этим жутким метаморфозам незаметно кладутся при "старом режиме". Потому-то, а не просто из-за засилия "левых" и бездарности-безвольности "правых", революция уже пришла. Потому-то так трудно ее остановить. Но, повторюсь, и не случись катастрофа, выкарабкиваться из-под войны, изживать ее дух, залечивать раны было бы очень трудно.

Вынужденная "сродненность" с тягучей войной сопровождается противонаправленными, но сосуществующими чувствами. С одной стороны, война кажется едва ли не нормой (и это ощущение деформирует человеческие души). С другой, набирают силу страх гибели и жажда жизни (отсюда – при общей установке на победу – скрытое желание хоть как-то да покончить с этой бедой, иногда бессознательная воля к "замирению"). С третьей, растет недовольство происходящим (вина может возлагаться на верховную власть, дурных генералов, изменников, союзников, масонов, черносотенцев, "городских", спекулянтов и т. д.), предполагающее, что когда-нибудь виновникам воздастся, а послевоенная жизнь (которая возникнет неведомым образом) устроится совсем иначе – и тут уж "мы" своего не упустим. А раз все должно когда-нибудь измениться, то почему бы не приступить к делу сейчас? Почему бы не выправить несправедливости, не дожидаясь конца войны?

К примеру, город обдирает деревню – значит, надо ответить городу тем же. Григорий Плужников судит о сложившемся положении дел весьма здраво. И проекты его не назовешь легковесными или несправедливыми. Ну а настоящую, не метафорическую, войну деревни и города (к которой планы Плужникова подводят вплотную) мы как-нибудь да минуем. Испугаются власти, опомнятся – все встанет по должным местам, крестьянина наконец признают главным человеком. Но, внимательно выслушав Плужникова и не вступив с ним в спор, старый Елисей Благодарёв говорит сыну:

Нужный мужик. Однако, Сенька, вот замечай: в которой посудине дёготь бывал – уже и огнём не выжжешь.

(46)

Какое дело Елисею до революционного прошлого Плужникова, давно отставшего от прежних товарищей, заслужившего уважение хозяйственных мужиков и обстоятельно рассуждающего о том, что волнует и его гостей (цены, торговля, вмешательство государства в крестьянскую жизнь, сословная неправда)? Елисей ведь не профессиональный моралист. Но будь он согласен с Плужниковым до конца, не вспомнил бы обидную пословицу. Значит, старший Благодарёв расслышал в апологии крестьянского свободного мира какую-то неправду. И понятно какую – ту, что бросит летом 1917 года мужиков на захват чужой земли, создаст иллюзию торжества землероба и поможет укрепиться новой власти, куда более свирепой и ненасытной, чем старая. Против этой треклятой власти придется поднимать мужицкое восстание, одним из вождей которого совершенно логично окажется Плужников. Война деревни и города примет самое зверское обличье. Ну а пойди русская история иначе, была ли бы эта война лучше? Да и успешнее для крестьянства?

В отличие от Плужникова, Роман Томчак у автора и читателей никаких симпатий не вызывает. Программа действий, изложенная в его докладе, надиктована корыстолюбием. Но ведь не им одним. Разве нет в соображениях Романа резонов? Разве должны настоящие хозяева разоряться? Разве и здесь не всплывает проклятая проблема города, который хочет все "надармачка"? Если б Роман говорил только неправду, если б не шла в других главах "Октября…" речь о бездарности продовольственной, торговой, заготовительной политики, если б нападки на аграриев не были так агрессивны и демагогичны, если б в городах поменьше бастовали, если б сочувственно слушали доклад Романа карикатурные "эксплуататоры" из советских учебников, а не люди, своим горбом достигшие богатства и много лет кормившие Россию, – тогда и толковать было бы не о чем. Но все ведь обстоит иначе: и Роман не дурак, и слушают его не дураки. А старый Захар Томчак, цену труду и деньгам знающий не хуже прочих, все же решительно отметает экономические расчеты говорливого сына простыми вопросами:

…як же вона ("вийна набрыдлая". – А. Н.) кинчыця, хто б мэни насампэрэд сказав? Нэ прыйдэ ли Герман до Армавира?.. Як мы ось зараз сговорюемось та хлиба нэ посиемо (чтоб наказать власть и город, чтоб взять на другом барыш. – А. Н.) – то шо наша армия будэ на той год у рот пхаты?

(61)

Старики Благодарёв и Томчак инстинктивно ощущают, что в российском организме все связано со всем, что утверждение одной "правды" (или обогащение одной социальной группы) происходит за счет ущемления и принижения другой, а это не может не вести к надрыву целого. Особенно в военное лихолетье, когда силы страны и так каждодневно убывают. Они готовы и дальше терпеть беду, не только потому, что помнят о Боге, но и потому, что с основанием боятся накликать худшую. Но таких людей всегда мало, и не им дано влиять на ход истории. Они будут жить "по старине" (что для них значит – по совести) до тех пор, пока чудовищная "новизна" не вломится в их дома.

Порядочный человек обычно убежден, что если он честно, грамотно и с полной самоотдачей выполняет свою работу (а заодно чужую, которую на него рады навалить и которую он тут же начинает считать своей), то и общее дело так или иначе наладится. Идет война, значит, Томчак должен растить хлеб, Ободовский и Дмитриев обеспечивать производство траншейной пушки, Свечин планировать боевые операции, а Саня Лаженицын овладевать навыками офицера, выполнять приказы, сберегать и обучать солдат. Что они (и подобные им люди) и делают. Таких людей в России не так уж мало. (Всего обиднее, когда они оказываются не на своем месте, как описанный с явной симпатией большевик-рабочий Шляпников, вся глава о котором (63) криком кричит: он мог бы стать совсем другим человеком, не только отличным мастером – каким, несмотря на партийность, остался! – но и полезнейшим работником в широком смысле.). Они трудятся не покладая рук. Страна по-прежнему богата. Военное производство налаживается. Крестьяне собирают урожаи, которым завидуют другие воющие державы. Кажется, стоит еще чуть-чуть потерпеть да поднапрячься, и все само собой образуется. Но почему-то результаты гораздо скуднее, чем предполагалось. Почему-то личные усилия работников оказываются недостаточными и не суммируются. Почему-то вместо победы, в которой совершенно уверен не склонный к шапкозакидательству и хорошо знающий реальное положение дел Свечин, Россию настигает революция. Ибо военные годы ничему не научили ни власть, ни общество (потому так важны обзорные главы 19' и 62'), а изрядную часть молчаливого большинства либо выбили, либо развратили.

Умные политики из разных лагерей угадывают приближение революции и понимают, что подобный разворот событий во время войны – тот еще подарок. Даже кадеты сейчас революцию не кличут – откладывают на после войны. Гучков – с одной стороны, московские монархисты, о проекте которых Нечволодов рассказывает Воротынцеву, – с другой, намереваются предотвратить катастрофу локальными переворотами (отрешив Государя от власти или, напротив, власть царя усилив, а Думу распустив). Неудачным течением войны озабочены все. Все более или менее вменяемые политические деятели видят тыловую неразбериху, расцвет мародерства и спекуляции, тяжелое положение городских низов, оскудение крестьянства, рост недовольства в низах. Да и гибнущих солдат тоже всем жалко. Обвиняют в происходящем друг друга и власть – это давно вошло в привычку. Но – и это еще страшнее – никто не хочет признать, что губят Россию не военные неудачи (которые, вообще-то, не так велики, которые – по грамотным расчетам – могут смениться успехами), а сама война. Сепаратного мира боятся чуть ли не больше, чем поражения. Измену видят именно в поисках мира (которых нет). И пожалуй, только в этом единодушны власть и общество, во всем остальном по-прежнему рвущиеся друг от друга.

Единственный, кто понимает, что войну надо кончать, что, даже выиграв ее, Россия проиграет свой народ, перестанет быть Россией, – полковник Воротынцев. Он многое угадал еще в дни самсоновской катастрофы. Выйдя из окружения, Воротынцев говорил Свечину не только о том, что война ведется бездарно (это Свечин и сам знает), но и о том, что она не нужна (А-14: 81). Потерпев поражение в "высших сферах" (тщетная попытка обратить внимание великого князя на суть случившегося, на причины гибели армии Самсонова – А-14: 82), Воротынцев "обрёк себя полку" (12), то есть стал одним из работников, чьи частные усилия должны (но не могут) обеспечить общий успех. И чем дольше воевал, видя, как изничтожаются солдаты, как не идут командованию впрок тяжелые уроки первых поражений, как во имя загадочных политических (союзнических) соображений совершаются нелепые и губительные операции, тем больше убеждался – "не та война" (12). Не карьерная неудача, а нарастающая день ото дня уверенность в том, что совершена роковая ошибка, давит душу Воротынцева, заставляет его все больше погрязать в службе (надо же делать хоть что-то), готовит его разлад с женой. (Алина не умеет понять драму мужа, а ему, привыкшему жену ласкать и щадить, да и не нуждавшемуся прежде в единодушии и сочувствии, в голову не приходит Алине открыться.). В "Октябре…" Воротынцев, почувствовав, что тревожно уже не ему одному, бросается в Петроград, надеясь найти там единомышленника – только более умного, того, кто знает, что теперь должно делать, и даст полковнику надлежащую команду. Но такого человека в России нет. Все, до кого Воротынцев пытается донести свою боль (Шингарёв и его "кадетствующие" гости, Свечин, Гучков), боли этой почувствовать не умеют.

Воротынцев производит сильное впечатление на Андозерскую, но как потенциальный рыцарь трона, а не как человек, убежденный в губительности войны и необходимости кончить ее как можно скорее. Страсть, на которую ушли петроградские дни Воротынцева, помешала ему вовремя встретиться с Гучковым. Монархистские монологи возлюбленной поколебали (но не отменили вовсе) неприязнь полковника к царю, недостойному своей миссии. Необходимость поспеть на день рождения жены, перед которой Воротынцев чувствует себя виноватым, тоже работает против вхождения полковника в гучковский заговор. Но двух женщин тут было бы мало. Проблема в том, что Гучков хочет добиться царского отречения… для того, чтобы дальше вести войну – до теперь (если все пройдет по плану) уж точно скорого победного конца. Как кадеты. Как Свечин, предлагающий Воротынцеву вернуться в Ставку, то есть на позиции 1914 года. Как сам Государь, и не помышляющий о сепаратном мире. Даже в плане монархистов, резко недоброжелательных к демократическим союзникам России, нет и намека на поиск путей к заключению мира. Воротынцев, вслушиваясь в рассуждения Нечволодова о неестественности союза, в который оказалась включенной Россия, думает:

…Центральные державы боятся, что мы будем объединять славян, и потому вынуждены воевать против нас. Зачем мы о славянах так нерасчётливо кричали десятилетиями? И зачем мы это тянем непосильно и сегодня?

(68)

И понимает, что рыцарственному защитнику самодержавия (и всякого самодержца, и этого царя, который не в силах даже услышать своих верных слуг) ответить здесь нечего.

Война – неотменяема. Вопрос только в том, как ее вести дальше: по-прежнему (Свечин), укрепив венценосца (Нечволодов), сменив его другим (Гучков), введя "ответственное министерство" (кадеты). Ни одна из "стратегий" (кроме, быть может, свечинской, основанной на доверии к естественному порядку вещей, который, впрочем, давно стал противоестественным) не додумана до конца, не просчитана в деталях, не готова к осуществлению на практике. А революция – готова.

Отречение Государя, которое Гучков примет 2 марта 1917 года, – следствие не гучковского заговора (так толком и не составившегося), что должен был переиграть революцию, а самой революции. Заговор монархистов тоже должен был одолеть революцию, которая, по слову Нечволодова, "уже пришла", но все же может быть разгромлена, коли найдется триста "верных". Не нашлось. Штюрмер (а кто вернее? на остальных приближенных императора даже не надеялись) побоялся подать царю письмо защитников трона. Побоялся, потому что, как замечает Воротынцев, самому пришлось бы "клятву смерти давать" (68). Два заговора, в которые зовут Воротынцева уважаемые им и бесспорно достойные люди, одинаково фантомны и бессмысленны. Не нашлось в России настоящего государственника, готового жертвовать собой, наделенного твердой волей и широким миропониманием (вот и вспоминает Воротынцев в разговоре с Нечволодовым убитого Столыпина и ненависть к нему "правых"). Не нашлось политика, который расслышал бы в речах Воротынцева единое чувство молчаливой России – нужен мир. Не нашлось ни среди бюрократов, ни среди общественных деятелей, ни среди генералов человека, который бы догадался, что времена заговоров, комплотов, комбинаций, закулисных интриг уходят в прошлое, что и раньше они не слишком сильно влияли на ход истории, а в ХХ веке – тем паче. Мы и сейчас принимаем эту мысль с великим трудом.

Революция в России произошла не потому, что Парвус стакнулся с германскими властями. Это "прозорливые" (на шаг вперед считающие, как жестоко показала история – не дальше) германские политические игроки позволили Парвусу наживаться на "русском революционном проекте", потому что почуяли: революция уже подготовлена (войной, давним разладом власти и общества, еще более давним отпадением "господ" от народа), и ее роды имеет смысл простимулировать. В фантастическом цюрихском диалоге (болезненной галлюцинации Ленина, после которой он, вроде бы загнанный в угол, вновь обретает пошатнувшуюся днем уверенность) каждый из монстров-собеседников сохраняет верность себе.

Парвус не сатана, вдохновляющий-соблазняющий антихриста, и не ночной гость Ивана Карамазова, предъявляющий измученному совестью герою его собственные мысли, только в самом гадком и пошлом виде. У Парвуса свои мысли. Ленин не зря задается вопросом, социалист ли его союзник-соперник, и верно решает: нет, не социалист. Грандиозные аферы, конструирование циничных и захватывающих планов, готовность действовать заодно с кем угодно, фанфаронское хвастовство (да кто же сможет разобраться, по чьей команде шли забастовки и была взорван линкор "Императрица Мария" – на то и смута, чтобы каждый мог приписать успех себе), даже аффектированная ненависть к России (без который не уловишь германский Генштаб) – все это служит одной цели: обогащению. Конечно, Парвуса веселит и сам лихо раскручиваемый процесс, конечно, он авантюрист высшей марки, конечно, разваливать Россию ему отрадно (и очень похоже, что мстительное чувство к "бывшей родине" свою роль здесь играет), но все это вторично. Первичны – деньги. Деньги, которые будут служить не мировой революции, а ему, Парвусу. Потому и нечего стыдиться ни собственного неведомыми путями обретенного капитала (как бы ни вертели носами чистоплюи, в итоге и их можно купить), ни связей с германским государственным аппаратом. Революция в России уже приносит солидные дивиденды, а принесет еще большие. Вот пусть Ленин, у которого есть железная партия и не менее железная воля к власти, ее и раскочегаривает (как Троцкий в 1905 году), а не киснет в скучном Цюрихе, где никакой революции не разожжешь и, стало быть, никак не обогатишься. (Стезя обычного "буржуя" Парвусу скучна и тесна.) Парвус действительно не социалист, а… мошенник. Так самоаттестуется в "Бесах" Петруша Верховенский, тоже обещавший поджечь всю Россию в твердо установленные сроки и тоже превыше всего ставивший личный комфорт. Революция и Ленин нужны Парвусу как "орудия". Он соблазняет будущего председателя Совнаркома не для того, чтобы завладеть его душой, а потому, что без Ленина гешефт получается не таким масштабным, как хотелось бы.

А Ленин не желает служить кому-либо. Он понимает, что без денег революции не сделаешь, он готов их брать (только скрытно), но подчиняться никому не намерен. Его стремление к расколам принципиально – лидерство важнее всего, а вождем может и должен быть только он. Ленин убежден, что идея рано или поздно станет властью. Революция сделается сама собой (пусть Парвус трудится в России, а швейцарские левые социалисты раскачивают свою игрушечную республику) – тогда придет он. Ничем не замаранный. Всегда отвергавший и сейчас отвергающий любые компромиссы. Вооруженный самым передовым учением. Поговорка "ПО МНЕ ХОТЬ ПЁС, ЛИШЬ БЫ ЯЙЦА НЁС" (44) в равной мере может считаться девизом Парвуса и Ленина. Только Парвус, верящий в одни лишь деньги, произносит ее во весь голос, а Ленин, верящий исключительно во власть, слитную с "единственно верной" идеологией, – про себя.

Не только потому Ленин отвергает фантастическое предложение Парвуса, что на самом деле нет у него в России настоящей организации (какова ленинская партия, хорошо видно по "шляпниковской" главе 63), но и потому, что не желает вождь мирового пролетариата валяться в "гинденбурговой грязи" (50), быть явно обязанным хоть германскому Генштабу, хоть роскошному международному аферисту. Вот почему его поражение в фантастическом споре становится победой. Яйца будет нести пёс Парвус. Выгорит – хорошо, нет – не сошелся клин на России. Есть Швейцария. (Еще и Швеция чуть позже в ленинские планы войдет.) Нельзя делать одну ставку, нельзя отказываться от европейских вариантов разжигания мировой революции. Царь может заключить сепаратный мир с Германией и тем угробить весь план Парвуса (50).

Назад Дальше