Красное Колесо Александра Солженицына: Опыт прочтения - Андрей Немзер 23 стр.


(271)

"Пасхальная" трактовка происходящего навязана самой революцией, кощунственно пародирующей – в дни Великого поста – праздник праздников. Пасха о Великом посту случиться не может. И только зловещая подмена способна "превратить" дни покаяния, воздержания, внутреннего сосредоточения в наконец-то избытый "чёрный кошмар". Характерно, что "одна с собою Вера не так уж и испытывала чёрный кошмар прежнего, но когда вот так собирались – то этот кошмар всё явственней клубился над ними": без лживо очерненного образа прошлого, как и без придуманных врагов, революции быть не может. "Пасхальные" эпизоды (в полном согласии с исторической реальностью) возникают на страницах "Марта…" несколько раз и всегда обнаруживают свою "квазипасхальную" – фальшивую и кощунственную – суть.

Благовест, раздавшийся в Москве утром 3 марта (первый день по отречении, хотя о том, что Россия осталась без царя, еще мало кто знает), повергает в ужас мистически чуткого Варсонофьева:

Но этот был – не только неурочный, не объяснимый церковным календарём, – утром в пятницу на третьей неделе Поста, – он был как охальник среди порядочных людей, как пьяный среди трезвых. Много, и безтолково, и шибко, и хлипко было ударов – да безо всякой стройности, без лепости, без умелости. <…>

Как в насмешку над всеми его раскаяниями, обдумываниями, взвешиваниями, – хохотал охальный революционный звон.

(362)

Ксенья Томчак не была "блюстительница постов" (и тем более не обладала духовной интуицией Варсонофьева), но странный звон и ей показался неуместным и даже обидным, хотя признаться в этом она постеснялась. Московская толпа не знает, как на это диво реагировать:

…Некоторые шли смеялись, а другие крестились по привычке. Правда, слышали, что этот звон – подменный какой-то: не только не все церкви, но и полезли на колокольни ненастоящие, видимо, звонари: сбивались и перебивались нестройно.

(416)

Злоключения Ярика Харитонова заканчиваются (в рамках Третьего Узла) на лесном солдатском митинге, где нижние чины один за другим ручкаются с офицером, сперва не подозревающим, что таким образом его намерены унизить:

Уже не вид, не выражения их различал Ярослав – а только их ладони жёсткие, бугорчатые, плоские, да крепкие схваты, иные как клещи.

И – жали, и – жали. Больше – молча, а кто приговаривал "господин поручик", а кто бормотал "ваше благородие".

И – шли, и – шли, как в церкви к кресту прикладываются, все по порядку. <…>

…Не приложиться стояли к нему в рядок, а – приложить, как становится взвод в очередь к насилуемой девке?

(611)

Солженицын не говорит здесь о пасхальном христосовании (оно упомянуто в главе о Публичной библиотеке), но контекст (как главы, так и всей "квазипасхальной" линии "Марта…") подсказывает, что не только подход за благословением к священнику, но и поцелуи Светлого Воскресения (действительно отменяющие сословные, имущественные, культурные и прочие различия, действительно преображающие незнакомых людей в братьев) зловеще пародируют "насилующие" Ярика наши добрые мужики, которым "так долго было отказываемо во всём" (611). Квазипасхальная семантика этого эпизода становится очевидной, если вспомнить о первом неприятном потрясении Харитонова – в самом начале войны – от своих солдат, вдруг оказавшихся мародёрами:

Нет, хмельность лиц была не пьяная, а благодушная – доброжелательность пасхального разговения.

(А-14: 29, подробнее см. в Главе I)

Наконец, в той же Публичной библиотеке происходит разговор Веры с кадетом-интеллектуалом Кокошкиным, занятым, среди прочего, церковными делами. (Заметим, что глава это следует прямо за рассказом о лесном митинге.) Выясняется, что новое государство намерено навести в Церкви порядок, а точнее – поставить ее на место:

– Хватит! Церковь – слишком долго не могла существовать без полиции. Теперь упразднена полиция – будет упразднена и полицейская церковность.

Однако и отделить Церковь от государства, дать ей полную свободу Кокошкин и его единомышленники не собираются:

Пока мы не достигли полной религиозной свободы – наш долг очистить церковь от негодных элементов. А если уж и нынешний переворот не обновит церкви – ну тогда, знаете, она безнадёжна.

В начале главы (до разговора с Верой) Кокошкин бросает реплику:

– Хотя мой род записан в Шестой Книге, но я ещё поискал бы человека, которого революция сделала счастливее, чем меня.

(612)

Слова эти отчетливо корреспондируют с "квазипасхальным" настроением посетителей Публичной библиотеки (271), что заставляет расслышать в рассуждениях Кокошкина нечто большее, чем типовое небрежение интеллигента "прогнившей" синодальной структурой или столь же типовое равнодушие к религии.

Новое царство любви и правды будет возводиться без Церкви, остающейся, впрочем, под жестким контролем светского государства. Да и сейчас с Церковью разбираются не только обер-прокурор Владимир Львов и рафинированный Кокошкин, но "простые" носители революционного духа:

…В одной церкви на Лиговке священник произнёс скорбное слово об отречении царя. Зашедшие в церковь солдаты прервали проповедь и повели его вон. "Что ж, убивайте за правду", – сказал священник.

(612)

Этого священника и этих солдат Кокошкин не замечает (а Вера не решается ему о них рассказать), он посмеивается над воззванием Синода и, вероятно, над изменениями, внесенными в ектенью, которые повергают в ужас Верину няню:

…Она – верить такому не могла. Там в городе пусть чертобучатся как хотят – но как же это т у т подменили? что ж, нас и в храме хотят облиховать? да куда ж душе деться, не из храма же вон? Что это, и церковь отпала? Теперь и церковь будет ненастоящая?..

(430)

Именно такой – ненастоящей – хотят видеть церковь солдаты, прервавшие неугодную им проповедь, с одной стороны, и просвещенный свободолюбец Кокошкин – с другой. Закономерно, что вести о том, как действует в церковной сфере новая власть, сильно тревожат долгие годы мечтавшего о реформе отца Северьяна. Он угадывает подступающие опасности:

От нас требуют признать "новый строй" совершенным? Но Евангелие – не разрешает нам так. Но ни в какие временные общественные формы – глубины Церкви не вмещаются.

В этих быстрых решительных жестах – издали не угадываешь молитвы.

Если мы ещё усилим наши церковные болезни? – да в этом общем урагане по стране ещё увеличим наши заблуждения? – то к чему придём?

Какая ещё новая расплата будет за это?

(578)

Няня может рыкнуть на солдат, заявившихся в храм с красными лоскутами, и сорвать подколотый к иконе Преображения красный бант, но вернуть привычные слова в ектенью ("Да царь же – живой, как могут за него не молиться?..") не в ее силах (430). Весь эпизод Всенощной с выносом Креста Господня строится на напряженном противоборстве Церкви и обезумевшего мира, а последний ее фрагмент о действительно "братственной, взаимоуступчивой толчее", которая выливается "в струйку к аналою", и венчающие эту главу (430) слова молитвы – "Твоим Крестом разрушится смерти держава" – вселяют надежду. Но не отменяют тревоги за будущее Церкви (нам хорошо ведомое). И – в совокупности с теми эпизодами, о которых шла речь выше, – позволяют ответить на вопрос, какая пасха может случиться во время Великого Поста?

Истинный праздник знаменует Воскресение Христово. Праздник подменный, Пасху имитирующий и невольно пародирующий, по сути ее отрицающий, свидетельствует о появлении если не самого антихриста, то его предшественников-приспешников, торящих путь своему господину. Антихрист жесток лишь с теми, кто живет верой и любовью к Спасителю и обличает самозванца, – ко всем остальным он поперву безмерно снисходителен и добр. Дело антихриста – соблазнение: дабы прельстить малых сих, он сулит каждому исполнение его заветных желаний, нимало не заботясь об их противонаправленности, да и не собираясь когда-либо исполнять обещанное. Так представший ревизором Хлестаков не мечет громы и молнии на головы погрязших в грехах чиновников и прочих обитателей заштатного города (чего все они, прекрасно зная о своих скверностях, со страхом ждут), но обещает удовлетворить любые их просьбы. Так и революция открывает перед всеми, кто согласился ее признать (ей так или иначе поклониться), грандиозные перспективы (разумеется, лживые). И соблазняет очень многих, тонко играя на разных (не только и далеко не всегда – дурных) душевных свойствах своих жертв. В новом прекрасном мире (а чтобы он виделся только таким, надо прежде как можно сильнее опорочить мир "старый") все будет по-новому – почему же ты должен упустить свой шанс?

Понятно, что сулит революция честолюбивым политикам. Дабы именоваться Николаем III, великий князь готов присягнуть "конституционному образу правления" со "свободой и сознательностью" (391). Назначенный Верховным главнокомандующим, он отвергнет предложение Колчака, надеявшегося, что популярный в армии Николай Николаевич провозгласит себя диктатором и заставит считаться с собой петроградских мятежников (417). А получив от князя Львова предписание уйти в отставку, немедленно его выполнит и присягнет Временному правительству:

Неудобно отказаться.

Отказаться – невозможно.

(547)

И не тронется просьбой депутации могилевских фабричных и железнодорожников ("с красными наколками – никого") вопреки правительству и якобы народному мнению остаться на посту Верховного:

– Ваше Императорское Высочество! Да нас тут – сила, вся дорога в наших руках. Да вы только прикажите – мы чичас рельсы хоть до самой Орши снимем – и посмотрим, как этот народ к нам сунется!

И разобрали бы. И взыграло в несостоявшемся Николае Третьем "боевое, ретивое":

Ах, как бы сейчас он правда им приказал! <…>

Но с разобранными рельсами – что же дальше? Начинать войну внутри России? – нельзя было этого взять на себя <…>

Да ведь уже – и сдал он командование Алексееву. И – пылко ответил Львову. И – присягнул Временному правительству. И – вся Ставка присягнула.

И – разве можно теперь это всё повернуть?

(572)

Корону (или хотя бы высокую должность) принять от революции было можно, а противостоять ей – нельзя. Во-первых, страшно. А во-вторых, может еще призовет революция великого князя, которого так любит армия и настоящий народ?

Во главе государства видят себя и Родзянко, и Гучков, и Милюков, и более всех выражающий самую суть революции, соблазненный соблазнитель, сверхподвижный и сверхпластичный "артист" Керенский. Пусть не сейчас, пусть после Учредительного собрания, пусть пройдя сквозь череду компромиссов, пусть отдавшись до времени черной работе на менее высоком (но ведь тоже нешуточном) посту. Не может же революция обойти лучшего, а каждый из претендентов мнит себя таковым. Персонажи меньшего ранга метят всего лишь в министры – как организатор охоты за царем Бубликов, которого после всех его подвигов неблагодарно обошли должностью (280), или генералы – как лихо комбинирующий полковник Половцов, верный ироничному девизу: "Судьба играет человеком, а человек играет на трубе" (251).

Да кто же не хочет сделать карьеру?! Ненавидящий (и глубже многих понимающий) революцию Воротынцев тоже призадумался, получив от Гучкова вызов:

Воротынцеву, в его разряде командира полка, повышением было бы – получить дивизию и генеральский чин. А – большим повышением? Сразу корпус?..

<…>

Головокружительный соблазн.

Выбор – целой жизни…

Какой выбор? Да, конечно, я согласен! Кто может быть не согласен?

А Лечицкий сказал: не время сейчас возвышаться (об этом разговоре – 630 – речь шла выше. – А. Н.).

Но и именно – время! Но и важней всего – управлять событиями сейчас! <…>

Но революция – это событие слишком огромного масштаба, чтоб его безошибочно разглядеть изблизи. И из революций тоже выходили могучие государства, на века.

(644)

Воротынцев соблазн преодолевает, но колебания его, в которых главную роль играет не честолюбие (вообще-то, нормальное для профессионала качество), а желание принести пользу отечеству, весьма показательны.

Так и соблазняются достойные люди. Шингарёв предельно искренен, когда говорит Струве в канун рокового дня:

…Я лично – ни к какой власти не рвусь, я хочу только, чтобы было хорошо России. Но если наши глаза видят лучше, а их глаза отказали…

(44)

Ободовский, не оставляющий из-за начавшихся потрясений своих чертежей и радующийся, что Дмитриеву удалось сговорить хоть двух рабочих продолжать бронзовые отливки, размышляет:

Ужасно, что это во время войны! Но чего не простишь революции за её ослепительность! Революция – как эпидемия, она не выбирает момента, не спрашивает нас.

(110)

Оба будут служить революции не за страх, а за совесть – и отгонять дурные мысли, закрывая глаза на творящийся кошмар, благо "ослепительность" революции тому весьма способствует. Кривошеин, наверно лучший из былых царских министров, некогда ближайший сотрудник Столыпина, отнюдь не поклонник мятежей, и тот при начале петроградского возмущения клянется себе, "что сейчас, если предложат – уже не будет страшиться, а – возмёт" должность премьер-министра. Возьмёт, чтобы "соединить наконец "мы" и "они"". Он решился, когда "дым и отсветы огня страшно отдавали по Сергиевской" (117) – решился, дабы противостоять революции, но и используя "момент". Зря решился – опытный государственный работник теперь уже не нужен.

Безусловно честный, лично преданный царю, не рвущийся в "творцы истории" и равнодушный к власти генерал Алексеев составляет заговор Главнокомандующих (не чувствуя себя заговорщиком!), результатом которого станет отречение, ибо убежден, что эта жертва позволит вернуть в страну порядок и размеренно продолжать войну. Ему и славы спасителя отечества не надо – лишь бы все шло своим чередом.

Когда Гучков заявляет Думскому Комитету, что он едет во Псков, дабы спасти династию, юридически окончить революцию, то есть вытребовать у Государя отречение ("приблизился к вершинному моменту своей жизни"), сопровождать его вызывается Шульгин:

…Какое неповторимое историческое событие – присутствовать при отречении всероссийского императора, даже брать самому это отречение!

Можно бы удивиться, что вызвался такой отъявленный монархист? Но – некому удивляться, устали удивляться, устали запредельно.

(303)

Читатель, хоть и не уставший, понимает, что удивляться и впрямь не стоит: участвовать в столь важном акте (непродуманном, юридически не подготовленном – манифест, противоречащий российским законам, Шульгин будет набрасывать в поезде – но, безусловно, символическом) – перед таким искушением устоять куда как трудно.

Как и перед другими, что завладевают не отдельными людьми, но большими социальными (и национальными) общностями. Кто только не верит в скорое и безоговорочное исполнение желаний? Есть мечта едва ли не всеобщая – победно закончить войну. Но солдаты-фронтовики толкуют о замирении и братаются с немцами, петроградские запасники хотят избежать отправки на позиции, одни офицеры и генералы надеются, что Гучков не сегодня, так завтра разгонит всю начальственную бездарь, а другие радуются, что теперь-то и можно будет вести войну, ничего не меняя (чудесная революция, оказывается, может способствовать и сохранению status quo!). Крестьяне ждут, когда же им раздадут помещичьи, монастырские и прочие чужие земли. Рабочие – сокращения трудового дня и повышения расценок. Предприниматели – промышленного подъема и свободной торговли. Часть духовенства и религиозно настроенная интеллигенция – реформы, освобождающей Церковь от контроля мирской власти. (Но другая, не меньшая, часть общественности, да и некоторые священники ждут иной реформы – ограничивающей права Церкви, освобождающей ее от "реакционеров", ставящей на службу свободному государству.) Евреи хотят равноправия. Журналисты – полной свободы печати (хотя запретных и полузапретных для прессы сюжетов в дни революции стало куда больше, чем при проклятом старом режиме). Писатели, художники, артисты – невиданного взлета всех искусств (кто же раньше-то мешал?). Горничные – гулять целыми днями с красными бантами и устраивать в барских квартирах посиделки с солдатами. Грабители и воры – заниматься без помех всегдашним любимым делом. Их мечта – в связи с ликвидацией полицейских служб – фактически уже исполнилась. В отличие от чаяний остальных граждан, сделать которые явью (а не объявить на бумаге уже сбывшимися) едва ли возможно и при отлаженном порядке. Но революцию для того и звали (приближали, вскармливали), чтобы она творила чудеса. И она их непременно сотворит. А мы ей (и себе) поможем.

Назад Дальше