Совсем другой человек Анисим Цыбукин. Его отец до пережитого душевного потрясения считал, что живет как надо, как положено, совесть его не мучила. Анисим ведает, что творит, идет на грех сознательно, по рассудку. Он единственный из окружающих склонен рассуждать и делать выводы. Сыщицкая интуиция, которой Анисим не зря постоянно хвастает, навела его на мысль, что людей совестливых совсем нет, а если так, то и Бога, скорее всего, нет; тогда стоит ли оставаться честным? У него есть в городе и свой бес-искуситель, некто Самородов, который пишет за него письма великолепным писарским почерком и с витиеватыми выражениями. Самородов сильно нечист на руку и удачлив, пьет кофе с коньяком "по шести гривен рюмочка-с". Анисим говорит, что видит Самородова насквозь: "…все за мной ходит, не отстает, и нас теперь водой не разольешь" (С., 10, 151–152). Он и подбивает Анисима на изготовление фальшивых денег.
Примечателен разговор Анисима с Варварой – тут целая жизненная философия человека необразованного, но далеко не глупого. Варвара сетует: "Живем мы хорошо <…> только вот скучно у нас. Уж очень народ обижаем". Анисим отвечает сакраментальной фразой: "Кто к чему приставлен". Варвара возражает: "На том свете так тебе и станут разбирать, кто к чему приставлен. У бога суд праведный". "Конечно, никто не станет разбирать, – сказал Анисим и вздохнул. – Бога-то ведь, все равно, нет, мамаша. Чего уж там разбирать!" (С., 10, 157) Богомольную Варвару так удивляют эти слова, что она только всплескивает руками и смеется. Анисим смущен.
"Бог, может, и есть, а только веры нет, – сказал он. – Когда меня венчали, мне было не по себе. Как вот возьмешь из-под курицы яйцо, а в нем цыпленок пищит, так во мне совесть вдруг запищала, и, пока меня венчали, я все думал: есть бог! А как вышел из церкви – и ничего. Да и откуда мне знать, есть бог или нет? Нас с малолетства не тому учили, и младенец еще мать сосет, а его только одному и учат: кто к чему приставлен. Папаша ведь тоже в бога не верует. <…> И старшина тоже не верит в бога, <…> и писарь тоже, и дьячок тоже. А ежели они ходят в церковь и посты соблюдают, так это для того, чтобы люди про них худо не говорили, и на тот случай, что, может, и в самом деле страшный суд будет <…> Я так, мамаша, понимаю, что все горе оттого, что совести мало в людях. Я вижу насквозь, мамаша, и понимаю. Ежели у человека рубаха краденая, я вижу <…> Так целый день ходишь – и ни одного человека с совестью. И вся причина, потому что не знают, есть бог или нет" (С., 10,157–158).
Тяжелая, неповоротливая мысль Анисима блуждает в том же заколдованном круге, что и мысли просвещенных людей, чьи умы не чета его уму, а все же и они не знают, "есть бог или нет". Если нет, то "все позволено" (мотив, частый у героев Достоевского). А если есть… Эти внутренние борения проходят через всю историю духовных поисков человечества; мелкий полицейский сыщик из нее не изъят, он в ее русле.
Пробуждение совести и одновременно веры у Анисима связано с нахлынувшими воспоминаниями детства, когда в ту самую церковь, где его теперь "для порядка" венчают, его приводила покойная мать, когда он пел на клиросе с другими мальчиками, был чист душой и не знал ни вездесущих воров, ни Самородова. Уезжая из села, Анисим все оглядывался назад, на церковь, школу, речку, и ему "захотелось, чтобы вдруг из земли выросла стена и не пустила бы его дальше и он остался бы только с одним прошлым" (С., 10, 159).
Уже из Сибири от Анисима приходит письмо – прошение в стихах, написанное все тем же Самородовым, а внизу приписка некрасивым, неразборчивым почерком Анисима: "Я все болею тут, мне тяжко, помогите ради Христа" (С., 10, 179). Должно быть, ему даже не ответили. Не ответила и добрая Варвара, верующая во Христа.
Если распространить метафору фальшивых денег на характеры обитателей Оврага, как они изображены Чеховым, то среди них людей хороших, "неподдельных", больше, чем жестокосердых и фальшивых. Но они так равнодушно приемлют зло, так легко ему поддаются, что праведные на деле смешиваются с неправедными, как старик Цыбукин смешал поддельные монеты с настоящими. Настоящих было больше, но беда в том, что их трудно отличить. Как бы подтверждается давно замеченное: зло активно, наступательно, добро пассивно и уступчиво, поэтому первое одерживает верх. Варвара – человек несомненно добрый, даже добродетельный: она помогает бедным, но только в той мере, в какой позволяет ее муж. Она видит, что в их лавке "обман и обман", это ее огорчает, но она не пытается как-то изменить порядки, а ведь, наверно, могла бы: муж ее любит и подчас слушает. Она благоволит к Липе, щедро угощает ее вареньем, но, как и другие, предает ее в самое тяжкое время.
В заключительной главе о Варваре сказано не много. "Варвара еще больше пополнела и побелела и по-прежнему творит добрые дела, и Аксинья не мешает ей. Варенья теперь так много, что его не успевают съедать до новых ягод; оно засахаривается, и Варвара чуть не плачет, не зная, что с ним делать" (С., 10, 178–179). Сближение в одной строке "добрых дел" и варенья достаточно красноречиво, больше добавлять ничего не нужно. Добрая женщина сама становится подобна засахаренному варенью, от которого мало проку.
Интересна колоритная фигура плотника Елизарова, по прозвищу Костыль. Это человек трудовой и нестяжатель. Когда-то его покойная жена все уговаривала его купить дом или хотя бы лошадь (средства, значит, были), а он "только пряники ей покупал, больше ничего" (С., 10, 179). Лошадь Костылю не нужна, он всюду ходит пешком. Своей профессией гордится: "И святой Иосиф был плотник", значит, плотник старше купца. "Кто трудится, кто терпит, тот и старше" (С., 10, 163), – изрекает Костыль. Всех он называет деточками, призывает жить в мире и согласии, смех у него мешается со слезами. На селе его считают чем-то вроде полублаженного, полушута, но относятся по-доброму. Однако за благодушным юродством нет-нет да и проглянет лицо человека осторожного, себе на уме. Свои соображения о превосходстве плотника над купцом Костыль высказывает не самому купцу (владельцу кожевенного завода, у которого Костыль служит подрядчиком), а в разговоре с Липой. Перед купцом он благоразумно молчит. Когда же Липа доверчиво рассказывает ему, как страшно жить в доме Цыбукиных, он отвечает только неопределенными междометиями, явно не желая вмешиваться в цыбукинские дела.
В конце мы присутствуем при разговоре Костыля и старого сторожа Якова, которые сидят на той же скамье, что и старый Цыбукин. Яков возмущается поведением Аксиньи, выгнавшей свекра "из собственного дома", говорит, что на суде ее бы не похвалили. В ответ Костыль невозмутимо замечает: "Баба ничего, старательная. В ихнем деле без этого нельзя… без греха то есть" (С., 10,179).
Невинная душа – поденщица Прасковья, мать Липы. Но она до того забита и запугана жизнью, что боится всего, боится даже выйти из кухни, когда приезжают сватать ее дочь. "И зачем ты отдала меня сюда, маменька!" – говорит Липа. "Замуж идти нужно, дочка. Так уж не нами положено", – отвечает Прасковья (С., 10, 165). Она безропотно покорна тому, что "не нами положено", а что-то "положить" самой для нее невозможно.
Наряду со всеми этими светотеневыми характерами в повести показаны натуры совершенно цельные – Аксинья и Липа. Собственно, они и есть главные лица, к ним сходятся все нити повествования, через отношение к этим двум женщинам уясняются характеры остальных персонажей. Они – два полюса, между которыми пролегает художественное пространство повести. Одна – воплощенное зло, не сознающее себя злом. Другая – чистейшее беспримесное добро, также себя таковым не сознающее. Всякий самоанализ неведом ни той, ни другой; они действуют согласно своей природе, как змея и жаворонок, которым они уподоблены (это не сравнение, а именно уподобление, оно намеренно повторяется автором). Женщина-дьявол и женщина-ангел – такой романтический контраст вообще-то не свойствен поэтике Чехова, строящейся на полутонах; "В овраге" – кажется, единственное его произведение, где противопоставление дано открыто. И нужно было великое мастерство Чехова – скорее волшебство, чем мастерство, – чтобы при этом ни на шаг не отступить от жизненной достоверности, не допустить налета сочинительства. И Аксинья и Липа вполне реальны, читатель не сомневается, что "есть женщины в русских селеньях", похожие на них.
Тип "демонической женщины" в литературе не нов, но Чеховым он представлен по-новому. У прежних писателей, не только у романтиков, а, например, у Тургенева (Полозова в "Вешних водах") он обладает неотразимым опасным обаянием. Чехов деромантизирует образ красивой хищницы уже в раннем рассказе "Тина", а "В овраге" окончательно его развенчивает. Деревенская хищница грубее и проще своих аристократических сестер, низменность ее побуждений ничем не прикрыта. Без роскошных аксессуаров, без тонких обманных речей, без "приторного аромата жасмина" зло предстает в своем незавуалированном виде.
Аксинья, как и Липа, взята из бедной семьи, а хочет быть "сама себе купчихой", только и всего. К этому же стремятся многие женщины, не говоря уже о мужчинах, большого греха тут еще нет; страшно другое – средства, которые пускаются в ход для достижения элементарной цели. Убийство ребенка, этой цели мешавшего, не вызывает у Аксиньи ни малейших угрызений совести, так как совести у нее просто нет, она рождена без этого, как другие рождаются с физическими изъянами. Леди Макбет хотя бы в сомнамбулическом сне все-таки старалась отмыть руки от крови; Аксинья спокойно убила бы и собственного ребенка, если бы он мешал ее планам. Садистского желания причинять зло ради зла у нее тоже нет: она не препятствует добрым делам Варвары, если они не мешают ее собственным. Но все, что стоит на ее пути, она без колебаний сметает.
В глазах Хрыминых, Цыбукиных и появляющегося под занавес пожилого помещика Аксинья очень привлекательна. Она щеголиха, ходит по праздникам в шляпке и с зонтом, стройна и красива, а главное – деловита и расчетлива. Красота Аксиньи какая-то не совсем человеческая – немигающие глаза и застывшая на губах наивная улыбка. Она и действительно наивна как существо стихийное, змеиной породы. При маскообразной застылости лица она наделена бешеной динамической активностью: "весь день бегала, подобрав свои юбки и гремя ключами, то в амбар, то в погреб, то в лавку" (С., 10, 145). Когда в доме готовились к свадьбе Анисима, Аксинья, "завитая, без платья, в корсете, в новых скрипучих ботинках носилась по двору как вихрь, и только мелькали ее голые колени и грудь" (С., 10, 152–153), – тут уже что-то напоминающее молодую ведьму на помеле. "И скажи, сделай милость, когда она спит!" – удивляется Липа. "С полчасика поспит, а там вскочит, ходит, все ходит, заглядывает: не сожгли б чего мужики, не украли б чего… Страшно с ней…" (С., 10, 161) Аксинья пока еще не сделала Липе ничего худого, но уже внушает ей страх.
Есть в повести эпизод, показывающий своеобразное обаяние Аксиньи – обаяние животного. Только что в доме узнали, что подарок Анисима – фальшивый. Наступает беспокойная душная ночь. Липа с матерью ночуют в сарае, их будят шаги – это Аксинья. "Тут, пожалуй, прохладней… – проговорила она, потом вошла и легла у самого порога, и луна освещала ее всю. Она не спала и тяжко вздыхала, разметавшись от жары, сбросив с себя почти все – и при волшебном свете луны какое это было красивое, какое гордое животное!" (С., 10, 165) Прекрасное нагое тело, освещенное луной, – словно картина искусного живописца: как не поддаться чарам. Но вот снова шаги – старик Цыбукин, мучимый беспокойством, разыскивает Аксинью, чтобы спросить, бросила ли она мешок с фальшивыми монетами в колодец, как он велел. "Вот еще, добро в воду бросать! Я косарям отдала…" – отвечает Аксинья. И сразу очарование пропадает. "Ах, боже мой! – проговорил старик в изумлении и испуге. – Озорная ты баба… Ах, боже мой!" (С., 10, 165). Тут и старик Цыбукин начинает бояться своей красавицы невестушки.
Обычно сдержанная, она превращается в фурию, когда узнает, что Бутекино, "ее земля", отдано сыну Липы. Она буйствует, исступленно вопит: "Вы у меня сгорите со срама! Вы у меня в ногах наваляетесь!", срывает с веревки белье, развешенное для просушки, топчет его ногами, а свои юбки и рубашки швыряет Степану, крича, чтобы он немедленно собирался ехать к ее родителям: "…с арестантами я не хочу жить!" (С., 10, 171) Куда девается красота Аксиньи! Побагровевшее искаженное лицо, косые от злобы глаза страшны. Теперь уже всех охватывает цепенящий страх. Степан так и стоит с грудой мокрого белья, а после того, как Аксинья, совершив свое ужасное дело, молча выходит из кухни, он начинает снова развешивать белье на веревку, поняв, что теперь Аксинья уже никуда не уйдет незачем. Ее преступление стало ее победой.
Уходит не она, а Липа, провожаемая напутствием Аксиньи: "Пошла вон со двора, и чтоб ноги твоей тут не было, каторжанка!" (С., 10, 177)
В произведениях художественной литературы ангелоподобные женщины выглядят, как правило, бледнее, худосочнее демонических. Потому ли, что ангелов в жизни не бывает, или потому, что зло понятнее добра, они как-то не удаются писателям. Но Чехов и здесь оригинален. В галерее созданных им женских образов нет более трогательного и прелестного, чем образ Липы, женщины-жаворонка, поющей свою простую песенку небесам.
Липу выдали замуж почти девочкой, должно быть лет шестнадцати. Муж пренебрежительно говорит о ней: "Да какая-то она чудная. Не понимает ничего, молчит все" (С., 10,158). Варвара ласково называет ее глупенькой. На самом деле она умна и наблюдательна – это видно из ее доверительных разговоров с Костылем, – а главное, одарена безошибочной интуицией. Ее никто не обижает у Цыбукиных, но она с первых же дней чувствует атмосферу зла в этом доме. "Богато живут, только страшно у них <…> И-и, как страшно!" "Первое, как свадьбу сыграли, Анисима Григорьича боялась. Они ничего, не обижали, а только как подойдут ко мне близко, так по всей по мне мороз, по всем косточкам <…> А теперь Аксиньи боюсь <…> Она ничего, все усмехается, а только часом взглянет в окошко, а глазы у ней такие сердитые и горят зеленые, словно в хлеву у овцы" (С, 10, 160).
Варвара говорит "скучно у нас", Липа – "страшно у них". Разница этих сходных реплик значительна. Варваре только скучно, а Липе страшно; Варвара говорит "у нас", то есть не отделяет себя от неправедного дома, а Липа – "у них"; она не чувствует себя принадлежащей к семье Цыбукиных и только тем спасается, что продолжает и здесь вести прежний образ жизни поденщицы. Старый Цыбукин, проводив Анисима в город, не узнает своей младшей невестки: при муже она была словно окаменевшей, скованной и все молчала, а теперь "вдруг повеселела. Босая, в старой, поношенной юбке, засучив рукава до плеч, она мыла в сенях лестницу и пела тонким серебристым голоском, а когда выносила большую лохань с помоями и глядела на солнце со своей детской улыбкой, то было похоже, что это тоже жаворонок" (С, 10, 159).
Есть что-то безмятежно-райское в том, как Липа, сама еще дитя, играет со своим ребенком. "Это был маленький ребеночек, тощенький, жалкенький, и было странно, что он кричит, смотрит и что его считают человеком и даже называют Никифором. Он лежал в люльке, а Липа отходила к двери и говорила, кланяясь:
– Здравствуйте, Никифор Анисимыч!
И бежала к нему опрометью и целовала <…> А он задирал свои красные ножки, и плач у него мешался со смехом, как у плотника Елизарова <…>
Она подбрасывала его на руках и говорила в восхищении:
– Ты вырастешь болыпо-ой, большой! Будешь ты мужи-ик, вместе на подёнку пойдем! На подёнку пойдем!
– Ну-у! – обиделась Варвара. – Какую там еще подёнку выдумала, глупенькая? Он у нас купец будет!
Липа запела тихо, но немного погодя забылась И ОПЯТЬ:
– Вырастешь болыпо-ой, большой, мужи-ик будешь, вместе на подёнку пойдем!" (С., 10,167)
Липе совсем не хочется, чтобы ее сын стал купцом. Она знает купцов Хрыминых, из-за которых ее дядя Прохор отбился от крестьянской работы и побирался, знает Аксинью, выходящую в купчихи; с этим вожделенным званием связано для Липы все, что ее отвращало и пугало, а поденка кажется ей привольной жизнью, утраченной свободой, как посаженной в клетку птице. Она и ее мать "родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим все, кроме своих испуганных кротких душ <…>.
Но, казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью" (С., 10, 163, 165–166). Это говорит за Липу Чехов, она сама не смогла бы найти такие слова, – но так она чувствует, и это чувство поднимает ее высоко над удушливыми туманами Оврага, не дает ее душе ожесточиться даже в минуты великой скорби.
Описание того, как Липа возвращается из больницы с мертвым тельцем своего мальчика, – лучшие страницы повести. Она начинает свой путь при заходе солнца, спускается с горы в долину, сгущается темнота, настает ночь. В поселке и в поле ни души, но воздух наполнен весенними голосами – поют соловьи, кукует кукушка, где-то вдали заунывно кричит выпь, в пруду перекликаются лягушки. Липа идет как во сне, сбивается с дороги, хотя дорога ей известна. "…Не было соображения, как идти; месяц блестел то спереди, то справа, и кричала все та же кукушка, уже осипшим голосом, со смехом, точно дразнила <…> Липа шла быстро, потеряла с головы платок… Она глядела на небо и думала о том, где теперь душа ее мальчика: идет ли следом за ней или носится там, вверху, около звезд, и уже не думает о своей матери? О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому все равно – весна теперь или зима, живы люди или мертвы…" (С,10, 173)
В минуту, когда одиночество становится невыносимым, Липа вдруг слышит человеческие голоса, видит слабый свет догорающего костра. Двое возчиков, старик и молодой, запрягают лошадей. Следует замечательная сцена их разговора с Липой – эпизод как будто побочный, не имеющий прямого отношения к сюжету, но, по существу, он является смысловой доминантой повести.
Липа говорит старику, что идет из больницы: "Сыночек у меня там помер. Вот домой несу". Старик отвечает простой, вроде как равнодушной фразой: "Это ничего, милая. Божья воля", и тут же торопит своего товарища поскорее запрягать. Тот не может отыскать дугу в темноте. Старик раздувает уголек и при свете, вспыхнувшем на мгновение, Липа видит его лицо. "…Взгляд его выражал сострадание и нежность. – Ты мать, – сказал он. – Всякой матери свое дитё жалко". И Липа спрашивает его: "Вы святые?" Вопрос детский, вопрос странный, но в устах Липы естественный: огонек лучины осветил лицо незнакомого старика, как зажженная лампада перед иконой, и стал виден лик сострадательный и нежный – сердцу от него стало легче. Старик и не удивляется вопросу Липы, а отвечает совсем просто: "Нет. Мы из Фирсанова" (С., 10, 174).