История государства Российского. Сочинение Карамзина - Николай Полевой 2 стр.


История может быть прагматическая, если вы рассматриваете события, положим, какого-нибудь государства в отношении к системе государств, в коей оно заключалось, и сию систему ко всеобщей истории народов, если вы сводите все причины на причины и открываете связь сих причин с другими, поясняя причины событиями, и обратно, поясняя чрез то историю человечества, в том месте, веке, предмете, который вы избрали. Такова История Европейской гражданственности (Histoire generate de la civilisation en Europe, depuis la chute de l'empire Romain jusqu'a la revolution francaise) Гизо. Можете взять объем меньше, рассмотреть события государства или периода, не возводя его к всеобщей истории человечества, но сия цель должна быть в уме историка. Таковы: "История Карла V", соч. Робертсона, "История падения Римской империи", соч. Гиббона, творения, которые можно было бы назвать совершенными в своем роде, если философия сих историков была выше той, которую они почитали за совершенную, если бы понятия сих писателей о политических знаниях были доведены до нынешней зрелости, если бы материалы были в их время лучше обработаны. Наконец, находим еще род истории, который назовем повествовательным. Это простое повествование событий; если можно, красноречиво, но главное – верно изложенных. Здесь собственно нет историка: говорят события, но требуется искусство необыкновенное. Верность надобна не в одних годах, но в духе, выражении, делах, словах действующих лиц, в нравах, обычаях, поверьях, жизни народа. Древние историки в этом примеры совершенства, и писателю такой истории можно повторить слова Карамзина: "Не подражай Тациту, но пиши так, как он писал бы на твоем месте". Из новейших превосходный пример такой истории показал нам Барант и, как историк военный, Наполеон, в описании своих походов. Иродот, Фукидид, Тит Ливии, Тацит очаровывают своими повествовательными историями. Они живут в своих описаниях, дышат воздухом с теми людьми, коих изображают; это Омировы поэмы в мире истории. Важнейшее затруднение для нас, новых, если мы хотим переселиться в другой век, в другой народ, состоит в отделении себя от всех мнений, от всех идей своего века и народа, в собрании красок для картины, в изыскании истины обширною критикою. Древние о многом говорят несправедливо, но они уверены в истине с таким добродушием, с такою убедительностью, с какою Омир был уверен в своей географии и мифологии; сверх того, нам нечем поверить их рассказа, и мы верим на слово. Потому историческая критика совершенно отнимает у древних наименование историко-философов, историков прагматических, и смотрит на них только как на красноречивых повествователей.

Точно так же, как французы составили особенный род классических творений из ложного подражания древним, ложное понятие о древних историках произвело особый классицизм исторический. Хотели заставить подражать древним, перенимали у них все формы, выражения, даже слова. Ошибка была в том, что подражали внешним формам, не понимая духа древних. Впоследствии смешали все это с ошибочною философиею, с умничанием, апофегмами и сентенциями, несносными и пошлыми. И с самого восстановления европейского просвещения, история после монастырских летописей и легенд, являлась безобразною, нелепою смесью; изредка только мелькали Макиавелли, Боссюэты, Монтескье. В прошедшем веке оказалось стремление к истории более совершенной, и в то время, когда Гердер постигал тайну всеобщей истории, Иоанн Миллер угадывал, как должно писать новым историкам повествовательную историю, германские ученые явили истинную критику истории, французы первые начали образовывать, по следам Макиавелли, Боссюэта и Монтескье, историю философическую. Их опыты были недостаточны, и недостатки сих опытов отозвались в творениях Юма, Гиббона, Робертсона, последователей французской философии XVIII века. Надобно было соединить труды Шеллингов, Шлегелей, Кузенов, Шлецеров, Гердеров, Нибуров, узнать классицизм и романтизм, узнать хорошо политические науки, оценить надлежащим образом древних, вполне сведать требования новейших, может быть, даже родиться Шиллеру, Цшокке, Гете, В. Скотту, дабы могли мы наконец понять, что есть история? Как должно ее писать и что удовлетворяет наш век?

Приложим все сии рассуждения к "Истории государства Российского", и мы увидим, что творения Карамзина, в отношении к истории, какой требует наш век, есть то же, что другие сочинения Карамзина в отношении к современным требованиям нашей литературы – она неудовлетворительна.

Карамзин не мог выйти и не вышел из понятий своего века, времени, в которое только что начала проявляться идея философической истории, и еще не ясно определены были отношения древних к нам, и особые условия новых писателей; политические знания были не установлены; повествовательная часть истории не понята вполне.

Как философ-историк, Карамзин не выдержит строгой критики. Почитайте мысли его об истории, и вы согласитесь с этим без дальнейших объяснений.

"История, – так начинает Карамзин свое Предисловие к "Истории государства Российского", – История в некотором смысле (?) есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего".

Прекрасные фразы, но что в них заключается? Священная книга в некотором смысле, и в то же время – главная, необходимая, зерцало бытия, скрижаль откровений, завет предков, объясняют ли нам все сии слова сущность предмета? Таково ли должно быть определение истории?

"Правители, законодатели (продолжает Карамзин) действуют по указаниям Истории… Мудрость человеческая имеет нужду в опытах… Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть ума обуздывала их бурное стремление… И простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках, утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие, и государство не разрушалось; она питает нравственное чувство, и праведным судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше право и согласие общества. Вот польза".

Все это сказано прекрасно, но так ли должен смотреть на историю философ? Сделавши сначала определение риторическое, нам говорят, что история полезна, ибо -

1-е. Правители народов справляются с нею, как судья с старым архивом, дабы решать дела так, как их прежде решали. Совершенная несправедливость!

2-е. Граждане видят, что зло всегда было, что люди всегда терпели, почему и им надобно терпеть. Утешение, подобное тому сравнению, которое употребил Карамзин в IX томе, говоря, что русские так же славно умирали под топорами палачей Царя Иоанна IV, как греки умирали при Термопилах!

После такого ограниченного взгляда на пользу автор переходит к удовольствию истории, основанному на том, что любопытство сродно человеку, и если нравятся нам романы, вымыслы, тем более должна нравиться история, соединяя с занимательностью романа истину событий. Еще более история отечественная, продолжает автор, и от частного эгоизма народов переходит к тому, чем бы должно было начать: важности, какую имеет история России в истории человечества. Полагаете, что вам скажут, как среди волнения IX века образовалась Россия; как заслонила она Европу от монголов в XIII веке; как вступила в систему Европы в XVIII веке; как действовала в XIX веке. Совсем нет! Автор видит одно любопытство: оно составляет для него все; он старается доказать, что ничуть не любопытнее и не занимательнее истории русской истории других народов; что и в нашей истории есть картины, случаи, которые любопытны не менее картин и случаев, описанных древними историками. Вы думаете, что автор скажет о феодализме варяжском, образовании русских княжеств, сближении с Грециею, слиянии Азии и Европы в России, преобразовании России рукою Петра; напротив, автор называет пять веков истории русской маловажными для разума, предметом, небогатым мыслями для прагматика, красотами для живописца, напоминает, что история не роман и мир не сад, где все должно быть приятно, и утешает наконец, что в самых пустынях встречаются виды прелестные, а в доказательство указывает на походы Святослава, нашествие Батыя, Куликовскую битву, взятие Казани, ослепление Василька! Или историк думает, что мы, как дети, принимаясь за его книгу, наперед спрашиваем, не скучна ли она, или – он не философ-историк!

Он и не прагматик, когда потом уверяет, что несправедливо будет, если мы пропустим скучное начало русской истории. "Нега читателей осудит ли на вечное забвение дела и судьбу наших предков? Они страдали, а мы не захотим и слушать об них! Иноземцы могут пропустить скучное для них, но добрые россияне обязаны иметь более терпения, следуя правилу государственной нравственности, которая ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному". Не значит ли это доказать, что тело без головы не может существовать, и можно ли историку-прагматику иметь дело с леностью читателей, и потому же заставлять нас читать страдания предков, почему сострадание и уважение заставляет молодого внука терпеливо выслушивать рассказы о мелочных подробностях жизни старого и больного деда?

"Доселе, – говорит автор, – доселе древние служат нам образцами. Никто не превзошел Ливия в красоте повествования, Тацита в силе: вот главное! Знание всех прав в свете (?), ученость немецкая, остроумие Вольтерово, ни самое глубокомыслие Макиавеллево в историке не заменяют таланта изображать действия". Припомним сии слова: они замечательны.

Мы могли бы выписать, разобрать все предисловие к "Истории государства Российского": читатели увидели бы тогда дух, план, расположение творения Карамзина и согласились бы с мнением нашим, что Карамзин как философ, как прагматик есть писатель не нашего времени. Но и приведенных нами мест достаточно, чтобы показать, как понимал, как писал Карамзин свою историю.

Прочитайте все 12 томов "Истории государства Российского", и вы совершенно в том убедитесь. В целом объеме нет ни одного общего начала, из которого истекали бы все события русской истории: вы не видите, как история России примыкается к истории человечества; все части оной отделяются одна от другой, все несоразмерны, и жизнь России остается для читателей неизвестною, хотя его утомляют подробностями неважными, занимают, трогают картинами великими, ужасными, выводят перед ним толпу людей, до излишества огромную. Карамзин нигде не представляет вам духа народного, не изображает многочисленных переходов его, от варяжского феодализма до деспотического правления Иоанна и до самобытного возрождения при Минине. Вы видите стройную, продолжительную галерею портретов, поставленных в одинакие рамки, нарисованных не с натуры, но по воле художника и одетых также по его воле. Это летопись, написанная мастерски, художником таланта превосходного, изобретательного, а не история.

"Но, – скажут нам, – если так, то сочинение Карамзина пойдет именно к тому роду историй, который мы выше сего назвали повествовательным. Карамзин, сказавши, что древние служат нам образцами доныне, что сила и красота повествования есть главное для историка, конечно, успел поддержать свое мнение исполнением".

Но Карамзин видел в древних образцы превратно, и поставив силу и красоту повествования главным, кажется, не знал, что он делает то же, что делали классики французские, подражая древним. Французская трагедия, в сравнении с трагедиею греков, есть то же, что история Карамзина в сравнении с историею Иродота и Тита Ливия. Так и здесь не понятно, что древние совершенно сливались с предметом; самобытность древних исчезала, так сказать, в предмете, который преобладал их воображением, был их верою. Французские классики и Карамзин, напротив, дух свой, самих себя, свои понятия, чувствования облекали в формы предмета, их занимающего; оттого все представлено у французских классиков и у Карамзина неверно и превратно. Возьмем творение его только с одной стороны в сем отношении.

История русская начинается прибытием грозных морских разбойников к племенам полудиких славян и финнов. Пришельцы разбойники суть страшные нордманны; они порабощают славян и финнов. Сии два элемента борются, изменяются в руссов, свычка с деспотизмом Азии и Греции, патриархальное правление покоренных славян и открывшийся для варяжских искателей приключений путь в Царьград; истребляют обыкновенный нордманнский феодализм, являя феодализм совершенно особенный: удельную систему одного владычествующего семейства князей русских. Уделы распадаются; вера христианская изменяет характеры вождей и народа; является борьба уделов, силящихся слиться в одно целое; на севере, от удаления русских князей на юг и естественного положения страны, является республика Новгородская; все падает под иго монголов. Дух народа борется с сим игом, освобождается и являет в России одно деспотическое государство, которое вскоре разрушается под собственною своею тягостью. Раб делается царем, ужасая единственно могуществом имени; но это была крайняя степень деспотизма: ужас имени исчез – настала эпоха новая. Падение Новагорода и свирепость Грозного были необходимы для слияния воедино растерзанных частей государства; насильственное слияние требовало сильного внутреннего брожения, и век самозванцев низвергнул деспотизм, разбудил самобытный дух народа: он создался из сильных элементов, испытанных в бурях феодализма, порабощения, деспотизма, и – Россия ожила под кротким, благодетельным самодержавием великой династии Романовых; с Мининым началась история России как государства, с Петром – как государства европейского.

Карамзин предположил себе совсем другое, и уже в названии его книги: "История государства Российского" – заключена ошибка. С прибытия Рюрика он начинает говорить: мы, наше; видит Россиян, думает, что любовь к отечеству требует облагорожения варваров, и в воине Олега, в воине Иоанна Грозного, воине Пожарского не замечает разницы; ему кажется достоинством гражданина образованного правило государственной нравственности, требующее уважения к предкам. После сего можете ли ожидать понятия, что до Иоанна III была не Россия, но Русские государства; чтобы в Олеге видел автор нордманнского варвара; в борьбе уделов отдал равную справедливость и Олегу Черниговскому, и Владимиру Мономаху? Нет! И не найдете этого. Олег пылает у него славолюбием героев, и победоносные знамена сего героя развеваются на берегах Днепра и Буга; Мономах является ангелом-хранителем законной власти, а Олег Черниговский властолюбивым, жестоким, отвергающим злодейство только тогда, когда оно бесполезно, коварным бунтовщиком; на целое поколение Олеговичей падает у него позор и посрамление! Так в Рюрике видит он монарха самодержавного, мудрого; в полудиких славянах народ славный, великий, – даже воинские трубы Святославовых воинов Карамзин почитает доказательством любви россиян к искусству мусикийскому!

Назад Дальше