…Гром ударил; буря стонет
И снасти рвет, а мачту клонит -
Не время в шахматы (?) играть,
Не время песни распевать!
Вот пес – и тот опасность знает
И бешено на ветер лает:
Ему другого дела нет…
А ты что делал бы, поэт?
Ужель в каюте отдаленной
Ты стал бы лирой вдохновенной
Ленивцев уши услаждать
И бури грохот заглушать?
Однако, разве лучше, и достойнее, и полезнее лаять псом на ветер?.. В обстоятельствах какие описывает г. Некрасов в вышеприведенных стихах люди литературой не занимаются, ни чистою, ни нечистою, а потому аллегория лишена значения и силы.
Поэтическая деятельность г. Некрасова так тесно сплелась с судьбами петербургской журналистики, что ее нельзя рассматривать вне этой связи. Выступив на литературное поприще в одно время с возникновением нового журнального направления, он до такой степени точно сообразовал свою поэзию с этим направлением, что нередко стихи его служили только рифмованным перифразом журнальных статей и постоянно – отголоском журнальных требований. Услужливость г. Некрасова в этом отношении не имеет пределов: перебирая пять томов его стихотворений, можно проследить по ним весь ход нашей журналистики. Возникло, например, в сороковых годах требование народности, и г. Некрасов написал своего "Огородника" и "В дороге" как раз в том самом духе и направлении, как понимали народность в петербургских редакционных кружках. Правда, эта народность очень походила на петербургского ряженого троечника, в плисовой поддевке и шляпе с петушьим пером, насвистывающего трактирную песню; но наши литературные кружки, и в особенности кружок Белинского, только и понимали народность в этом ряженом виде, в каком она являлась у столичных quasi-ямщиков и у Палкинских половых прежнего времени. Настоящая, неряженая русская жизнь оставалась всегда чуждою нашим петербургским наблюдателям: они понимали в ней только бахвальство дворового слуги и ухарство питерщика. Г. Некрасов, заимствовавший свое чувство народности из петербургских журналов, естественно, должен был положить на нее тот самый отпечаток, с каким она являлась в народолюбивом сознании людей, наблюдавших ее у Палкина и под балаганами: русский простолюдин предстал в стихах г. Некрасова в красной рубахе, с серебряною серьгой в одном ухе, "круглолиц, белолиц, кудри – чесаный лен", в плисовых шароварах и с гармоникой в руках. Впоследствии, когда знание и понимание народности сделало успехи в самой петербургской журналистике, когда точка зрения на народность в ней переменилась, и вместо ухарства и бахвальства стали замечать в народной русской жизни лохмотья, нищету, тяжкое бремя чернорабочего труда, в мнимонародной поэзии г. Некрасова явились другие краски. Вслед за журналистами он увидел нищету и лохмотья, кумачовая рубашка сменилась рубищем, трактирная песня – стоном бурлаков, тянущих лямку. Но вдохновенье опять шло не из непосредственного наблюдения жизни, а из журнальных статей и потому опять звучало фальшиво; действительные черты народного духа, какие указывал, например, г. Достоевский в "Записках из Мертвого дома" или Андрей Печерский, остались не замеченными г. Некрасовым, хотя у него есть стихотворения, прямо навеянные "Записками из Мертвого дома". Фальшивость происходила оттого, что почерпнутые у г. Достоевского мотивы г. Некрасов проводил сквозь горнило воззрений редакции "Современника", изменял точку зрения, и в этом процессе перегорали краски, полученные из непосредственного художественного наблюдения. Впрочем, поддельность народной поэзии г. Некрасова так очевидна, что излишне распространяться об этом предмете.
Гораздо любопытнее взглянуть, как отразилось в стихах нашего поэта то движение социальных идей, которое с половины сороковых годов составляет внутреннее содержание петербургской журналистики. Мы видели, что критика, просмотревшая социальное и историческое значение нашей художественной поэзии послепушкинского периода и заметив только ее внешнее содержание, ее темы, посвященные любви, женщине, красоте, осудила эту поэзию во имя общественных и гражданских идей. Осудив содержание, она осудила также и форму, в художественной виртуозности которой она видела негу звуков, не гармонировавшую с теми новыми темами, которые журналистика претендовала внести в поэзию. Журнализм потребовал от поэтов суровых песней, суровых образов, которые воплотили бы в себе борьбу человечества за социальные права, в которых звучали бы отголоски страданий, стоны пролетариев, задавленных социальным неравенством. Насколько все это было применимо к русской жизни, вне специальных условий крепостного права – журналистика не рассуждала. Выйдя сама из условий чужой жизни, она поставила своею задачею отыскать во что бы то ни стало аналогические условия в русских порядках и так или иначе ввести русскую жизнь в социальное движение, вне которого наш журнализм не умел найти для себя содержания. Явилось требование, чтобы наша поэзия служила отголоском этой борьбы, чтоб она забыла "песни любви и лени". Новая поэзия должна была нарядиться в лохмотья социальной нищеты, облечься в "суровый, неуклюжий стих" и забыть о "празднике жизни", потому что на этом празднике много званых, но мало избранных. Защитница униженных и угнетенных, она должна рыдать и скорбеть, обливаться желчью и негодованием.
Г. Некрасов вызвался с точностью удовлетворить этим новым требованиям. Он верит, что в этих именно требованиях заключается его поэтическое призвание:
…Рано надо мной отяготели узы
Другой, неласковой и нелюбимой, Музы,
Печальной спутницы печальных бедняков,
Рожденных для труда, страданья и оков, -
Той Музы плачущей, скорбящей и болящей,
Всечасно жаждущей, униженно просящей,
Которой золото – единственный кумир…
В усладу нового пришельца в Божий мир,
В убогой хижине, пред дымною лучиной,
Согбенная трудом, убитая кручиной,
Она певала мне – и полон был тоской
И вечной жалобой напев ее простой.
Случалось, не стерпев томительного горя,
Вдруг плакала она, моим рыданьям вторя,
Или тревожила младенческий мой сон
Разгульной песнею… Но тот же скорбный стон
Еще пронзительней звучал в разгуле шумном.
Все слышалося в нем в смешении безумном:
Расчеты мелочной и грязной суеты,
И юношеских лет прекрасные мечты,
Погибшая любовь, подавленные слезы,
Проклятья, жалобы, бессильные угрозы.
В порыве ярости, с неправдою людской,
Безумная, клялась начать упорный бой,
Предавшись дикому и мрачному веселью,
Играла бешено моею колыбелью,
Кричала: мщение! и буйным языком
В сообщники свои звала Господень гром!
Какая мрачная и дикая программа! Рыдающий вопль и буйный разгул – какой-то пир во время чумы, "Фауст" Гете и пластические фантазии Макарта… И г. Некрасов неоднократно возвращается к этой программе: он любит воображать себя певцом скорби и страданья, любит находить в своей поэзии желчь и мстительное чувство:
Если долго сдержанные муки,
Накипев, под сердце подойдут,
Я пишу………………
Нет в тебе поэзии свободной,
Мой суровый, неуклюжий стих!
Нет в тебе творящего искусства…
Но кипит в тебе живая кровь.
Торжествует мстительное чувство…
Даже воспоминания собственного детства, с таким примиряющим и освежающим веянием действующие на человека, будят в душе г. Некрасова лишь мрачные образы и озлобленное чувство. Он рад, что время разрушило гнездо, в котором протекли его первые годы, что изменился даже наружный вид родной стороны:
И с отвращением кругом кидая взор,
С отрадой вижу я, что срублен темный бор -
В томящий летний зной защита и прохлада -
И нива выжжена, и праздно дремлет стадо,
Понурив голову над высохшим ручьем,
И набок валится пустой и мрачный дом,
Где вторил звону чаш и гласу ликований
Глухой и вечный гул подавленных страданий,
И только тот один, кто всех собой давил,
Свободно и дышал, и действовал, и жил…
Таков г. Некрасов, когда он обращается к своему внутреннему чувству или строит программу собственной поэтической деятельности. Но эта программа походит на великолепные пропилеи, за которыми путешественник неожиданно встречается с небольшой постройкой весьма посредственной архитектуры. Такое же разочарование испытывает читатель, когда он от вышеприведенных стихотворений переходит к тем произведениям г. Некрасова, которые упрочили за ним звание сатирического поэта. Оказывается, что "скорбный стон, подавленные слезы, проклятья, жалобы, бессильные угрозы" Некрасовской музы направлены на предметы несколько водевильного свойства и, во всяком случае, не имеющие того как бы стихийного значения, которого читатель расположен ожидать. Предметами сатиры являются то вылезающий из канцелярских потемок бюрократ, оставляющий с сильным мира сего "с глазу на глаз красавицу дочь", то опять тот же бюрократ, живущий "согласно с строгою моралью" и подкарауливающий похождения своей жены, чтоб уличить ее "с полицией"; то опять все тот же неизменный бюрократ, устраивающей своей дочери "прекрасную партию", затем опять он же, не умеющий голодного от пьяного отличить, и, наконец, опять он же, гуляющий по Невскому и обедающий в Английском клубе. Для разнообразия мелькают порой в сатире г. Некрасова помещик старых времен, рыскающий по полю с борзыми и ломающий ребра встречному и поперечному, да падшая женщина, давящая рысаками петербургских пешеходов:
Таковы постоянные, любимые темы тех стихотворений г. Некрасова, которые наиболее нравились публике и наиболее содействовали упрочению его литературной репутации. Уровень сатиры, очевидно, весьма невысок и нимало не соответствует грандиозным задачам, которые воображение предписало поэту. Читатель опять встречается здесь с пошловатым отпечатком канцелярского либерализма и водевильно-фельетонной литературы чисто петербургского происхождения. Заимствованность вдохновения не из непосредственного, широкого изучения жизни, а из литературы, точка зрения наблюдателя, обозревающего окружающую его действительность с панелей Невского Проспекта – сказываются в сатирах г. Некрасова так же очевидно и ясно, как и в мнимонародных произведениях. Идея социального протеста, служащая содержанием нашей новой литературы, прошла через журнальную реторту и получила в ней тот водевильно-канцелярский оттенок, которым запечатлена вообще петербургская печать. В этом процессе все, что названная идея заключала в себе грандиозного, общечеловеческого, осело на стенках дистиллирующего снаряда, и осталась маленькая, худосочная идейка, выражающая протест загнанного петербургского чиновника против вылезшего в люди бюрократа. Униженный и оскорбленный, о сочувствии к которому взывала журналистика, найден в лице маленького чиновника, который
В Провиантскую комиссию
Поступивши, например,
Покупал свою провизию -
Вот какой миллионер!
Это было очень естественно со стороны поэта, почерпавшего свое вдохновение из миросозерцания "Современника". Когда этой журналистике понадобилось во что бы то ни стало отыскать в русской жизни условия социальной борьбы – нет ничего удивительного, что эти условия найдены в явлениях ближайшей действительности, в петербургской жизни – единственной доступной наблюдениям журнальных деятелей. Этот петербургский букет, составившийся из нищеты и скуки чиновничьего существования и водевильных развлечений уличной и трактирной жизни, отразился всецело в поэзии г. Некрасова и пропитал ее своим крепким запахом. Остроумие Александрийской сцены и развязная ирония, не чуждая разгильдяйства театральных буфетов, окропили обильной струей эту чисто петербургскую сатиру, относительно которой сам автор, очевидно, приходит в заблуждение, подозревая, будто его муза, "плачущая, скорбящая и болящая, всечасно жаждущая, униженно просящая", путем этой водевильной сатиры,
В порыве ярости, с неправдою людской,
Безумная, клялась начать упорный бой.
Бой оказывается не столько упорным, сколько однообразным, и значение этой "безумной" борьбы сатирического поэта с недугами и язвами своего века постепенно умаляется по мере того, как мы от замыслов переходим к исполнению. Нередко содержание некрасовской сатиры замечательным образом совпадает со статьями "Петербургского Листка", обличительное усердие которого так высоко ценится столичными дворниками и лавочниками. Г. Некрасов не брезгует говорить своим "неуклюжим стихом" о неудобстве петербургских мостовых, о цвелой воде в каналах и о дурном воздухе, каким дышат летом обитатели столицы. В стихотворениях подобного содержания, в самом тоне встречается замечательно близкое сходство с благонамеренно-обличительными статьями уличных листков. Вот небольшой пример из сатиры О погоде, где г. Некрасов следующим образом "бичует" недостатки Петербурга летом:
Но кто летом толкается в нем,
Тот ему одного пожелает -
Чистоты, чистоты, чистоты!
Грязны улицы, лавки, мосты,
Каждый дом золотухой страдает;
Штукатурка валится – и бьет
Тротуаром идущий народ,
А для едущих есть мостовая,
Нещадящая бедных боков;
Летом взроют ее, починяя,
Да наставят зловонных костров;
Как дорогой бросаются в очи
На зеленом лугу светляки,
Ты заметишь в туманные ночи
На вершине костров огоньки -
Берегись! В дополнение, с мая,
Не весьма-то чиста, и всегда,
От природы отстать не желая,
Зацветает в каналах вода…
Санитарное содержание этих строк и несвежая острота о петербургских каналах, зацветающих весною чтобы не отстать от природы, прямо указывают что вдохновение поэта заимствовано в настоящем случае из фельетонов весьма не высокого свойства. На поэте отразилось уже понижение уровня петербургского журнализма заметное с шестидесятых годов.
Мы имели уже случай указать в начале этой статьи на близкую связь поэзии г. Некрасова о судьбами петербургской журналистики. Действительно, едва ли есть другой поэт творчество которого находилось бы в такой роковой зависимости от уровня журнальных идей. Лучшим периодом в поэтической деятельности г. Некрасова были сороковые и пятидесятые годы, то есть именно те годы когда петербургская журналистика обнаруживала некоторую жизненность. Хотя и в этот период большая часть стихотворений г. Некрасова представляется весьма слабою в смысле непосредственного художественного творчества, хотя лучшие его произведения носят несомненную печать журнальных веяний, но самые эти веяния были свежее. Журналистика хотя становилась более и более тенденциозною, но тенденциозность еще не противополагалась таланту, не исключала самостоятельной работы мысли. Приток общественных идей в художественную литературу первоначально сообщил ее большую глубину содержания, и один из самых даровитых ревнителей тогдашнего журнализма, Белинский, без сомнения очень бы удивился если б ему сказали что через двадцать лет те живые силы которые он стремился вызвать в литературе замкнутся в заколдованный круг либеральной формалистики и приведут к полному застою и мертвечине.