Именно эту точку зрения по отношению к Рудину избрал и г. Авдеев, не упомянув, впрочем, о Агарине. Добролюбов говорил о г. Тургеневе по поводу Инсарова: "Из всей Илиады и Одиссеи он присваивает себе только рассказ о пребывании Улисса на острове Калипсо. Величие и красота идей Инсарова не выставляются перед нами с такой силой, чтобы мы сами прониклись ими и в гордом одушевлении воскликнули: "Идем за тобой!"" Припоминая эти слова, г. Авдеев говорит, что они приложены к Рудину. Это замечание верно, но Рудин обставлен еще более неблагоприятно, чем Инсаров: тот на острове Калипсо вел себя молодцом, а Рудин сплоховал; тот не как общественный деятель, а как частный человек и не как тип, а как индивидуальная фигура безупречен, а за Рудиным водятся грешки. Рудина как "политической натуры", как выразился о нем Лежнев, мы нигде своими глазами не видим, во-первых, потому, что ей и разгуляться негде, а во-вторых, потому, что он делает свое дело, то есть ведет свои разговоры где-то за кулисами. А между тем, все его личные слабости, принадлежащие вовсе не типу, а личности, Дмитрию Николаевичу (так, помнится, зовут Рудина), выдвинуты вперед и поневоле привлекают к себе особенное внимание зрителей. Бывает и в жизни, что какая-нибудь, совершенно случайная, вовсе не существенная черта в человеке становится ему поперек дороги. В литературе это случается еще чаще и ведет к гораздо худшим последствиям. Случайная деталь, ассоциируясь благодаря таланту автора с представлением об известном типе, становится поперек дороги уже не отдельной личности, а целой группе людей. Мало ли таких случайных деталей в Базарове, и сколько они беды наделали! Одно то уже, что бездарные и от всякого другого постоя свободные копировщики хватались за подобные детали и на них строили якобы целые характеры, – одно это сколько напакостило. Я не то говорю, что литература обязана давать идеально прекрасные образы без пятна и порока, без всяких личных слабостей. Нет, Бог с ними, с этими ходульными героями. Видали мы их. Но случайная деталь не должна давить сущности, в этом именно и состоит задача поэта. Иначе одни, хватаясь за эту деталь, стремятся, и весьма часто с успехом, опошлить и обгадить весь тип, а другие напирают на эту деталь в противоположном смысле, что ведет, однако, к тем же в конце концов результатам. Так именно сложилась у нас и репутация Рудиных. Однако изо всех обвинений, которыми осыпан Рудин, важно, собственно говоря, только одно:
Но в разговорах он время проводит?
Но разве рудинские разговоры, зажигающие сердца и будящие мысль, не дело? Я больше спрошу: много ли найдется больших, выдающихся русских людей, которым выпало на долю что-нибудь, кроме разговоров? Русский человек, вообще говоря, в среднем выводе, гораздо шире европейца. Не приспособившись окончательно к той или другой частной колее, он способен к очень широкому размаху. Но зато и требования он ставит своим лучшим людям безумно широкие. Что делал всю жизнь какой-нибудь Прудон? – "Разговаривал", бил набат, будил совесть, будил мысль – больше ничего. Его практическая попытка – народный банк – вещь жалкая в сравнении с шириной теоретического размаха, в сравнении с великим значением его набата, его "разговоров". Но Европа его все-таки никогда не забудет. А мы оплевали своего Рудина за то, что он непрактичен и только разговаривает! Конечно, Прудон был пуританин в частной жизни, а Рудин бесхарактерен и грешен, но ведь до этого нам, собственно, и дела нет, да и кто первый посмеет бросить в него камнем? Конечно, Прудон и в других отношениях не Рудину чета, но ведь по Сеньке и шапка. Что Рудин был не бездушный фразер, этого и доказывать нечего, это доказала его смерть. Несмотря на несколько эпилогов, которыми г. Тургенев окончил "Рудина", конца этой повести все-таки нет. Г. Некрасов по крайней мере своими словами доказал этот конец в виде утверждения: "Сеет он все-таки доброе семя, а остальное все сделает время". Это-то "остальное" и составляет всю суть, которую г. Тургенев мог бы проследить и в жизни Натальи, и в жизни других людей, в разное время разбуженных Рудиным. Тогда бы стало совершенно ясно, что слово этого человека, слабого, но искреннего, грешного, но способного вдохновляться великими идеями и вдохновлять ими других, – было весьма осязательным делом. Г. Авдеев совершенно справедливо говорит, что Рудин есть первый общественный деятель между героями литературы. Но отчего же мы на него так набросились, не стараясь даже найти для него тех смягчающих обстоятельств, какие готовы были допустить относительно совершенных уже бездельников вроде Онегина и Печорина? Замечательно, что такой, в сущности, негодный человек, как Печорин, вызвал тьму подражателей и в литературе, и в жизни. Кто не видал или не слыхал о людях, корчивших Печорина. Рудина никогда никто не корчил, несмотря на весь его ум и на поэтический ореол, обвивший его несчастную голову на дрезденских баррикадах. Пустейший, мельчайший и дряннейший человечек, может быть, претерпит сравнение не то, что с Печориным, а хоть с Малютой Скуратовым, но сочтет себя до последней степени обиженным, если вы сравните его с Рудиным. До такой степени удалось г. Тургеневу загромоздить его случайными деталями непривлекательного свойства. Впрочем, такому на первый взгляд просто непостижимому презрению к человеку столь крупного умственного роста есть и помимо кружевной работы г. Тургенева две причины. Одна из них находится в тесной связи с этой кружевной работой, другая от нее совершенно не зависит. Дело в том, что под давлением обстоятельств мы в шестидесятых годах сосредоточили все свои стремления на задаче, уже давно формулированной мною словами: как мне жить свято? Преследуя эту задачу личной нравственности всеми силами своей души и даже подчас в ущерб задачам общественной деятельности, мы были особенно расположены смотреть сквозь пальцы на деятельный, общественный характер слова Рудина и вместе с тем возыметь глубочайшее презрение к личным слабостям, которыми наградил его г. Тургенев. Это одна причина. Другая указана г. Авдеевым. Презрение к Рудину сложилось в такое время, когда русское общество было полно надежд, мня себя быть накануне широкой гражданской деятельности. Казалось, настала пора дела, состоящего не в словесной пропаганде только. И в Рудине мы казнили не прошлое, а тех людей, которых и в настоящем, и в будущем заподозривали в желании остановиться на "словесности". "Но теперь, – замечает г. Авдеев, – когда с той эпохи прошло 10–12 лет, когда самое молодое поколение того времени успело уже сделаться зрелым и уступить свое место более молодым, а общественных деятелей и деятельности вне службы все пока не явилось, пора трезво взглянуть на дело и не винить людей со связанными ногами, зачем они не бегают; иначе нынешнее молодое поколение может и еще с большим правом обратиться к людям шестидесятых годов с теми упреками, с которыми те обращались к людям сороковых годов".
Впрочем, по отношению к людям шестидесятых годов подобные упреки едва ли уместны. Защита Рудина совершенно законна и своевременна, но из этого не следует, что надо ломать стулья и выгораживать его в ущерб людям шестидесятых годов. Пропаганда словом шла своим чередом и в их время, но нельзя же не признать, что они нечто делали и другое, нечто пытались делать и помимо "словесности". Нельзя не назвать делом их попытки упорядочить свою личную жизнь, подчинить ее ясно сознанным нравственным принципам. Нельзя не назвать делом и другие их попытки, как бы кто о них ни судил… Г. Авдеев, к сожалению, при полном желании отдать должное людям шестидесятых годов, далеко не достигает такой справедливости. В его отношении к этим людям звучит, конечно, в смягченном виде, та же распря отцов и детей, та же враждебная нота, которая поглотила так много людей его времени, людей сороковых годов. Тем интереснее становится уловить корень этой вражды. Что же такое наконец случилось? С чего все эти Рудины (Рудин – типичнейшая из фигур сороковых годов) более или менее жестко третируют людей шестидесятых годов, идущих ведь отчасти по их стопам, по крайней мере в генеалогическом смысле, людей, может быть, даже именно ими, Рудиными, вдохновенных?
Что случилось? – Разночинец пришел. Больше ничего не случилось. Однако это событие, как бы кто о нем ни судил, как бы кто ему сочувствовал или не сочувствовал, есть событие высокой важности, составившее эпоху в русской литературе. Да, и первостепенную важность этого события должны признать решительно все стороны. Пусть одни утверждают, что отсюда идет падение русской литературы, пусть другие говорят, что с этих именно пор она стала достойна своего имени, – одно верно: явилось нечто, значительно изменившее характер литературы и имеющее будущность, пределы которой трудно даже предвидеть. Этого, по мнению одних, пятна на литературе – смыть никто не в силах; этого, по мнению других, светлого луча – погасить нельзя.
Событие, которое я резюмирую словами: разночинец пришел, г. Авдеев описывает и характеризует следующим образом: "Молодые силы, всегда честные в своих стремлениях, пора освободительных преобразований, всегда возвышающая народный дух, не могли не отозваться выгодно на нравственном состоянии общества; с другой стороны, прилив людей, выросших в неблагоприятной обстановке и почувствовавших потребность в знании и более здравых понятиях о жизни, не мог не понизить уровня обращенной преимущественно к нему литературы, которая должна была приноравляться к его средствам и вкусам, заговорить таким языком, популяризировать такие понятия, которые давно уже были пережиты образованнейшим меньшинством. Экономическое положение прилившего поколения и встреча его с тем, которое было до сих пор руководительным, не могло остаться без последствий и выразилось в сенаторской нетерпимости и подозрительности. Все, что имело тень сочувствия к старому, что пришло смягчить резкость и крайность, что единой буквой не подходило под требования нового кодекса, считалось враждебным, бесчестным или, по меньшей мере, отжившим". И далее: "Вообще, характер этой литературы, честный и наивный, напоминает первое движение двадцатых годов, когда появились люди, думавшие добродетелью и правдой исправить нравы и истребить зло и образовавшие с этою целью союз благоденствия. Люди двадцатых годов, побывав во время войны за границей, увлеклись порядками, там введенными. Вновь выступившие из низшей среды люди 60-х годов, познакомясь с некоторыми недоступными дотоле для них заграничными сочинениями, увлеклись их новизною. Разница состояла в том, что первые знали более жизнь, были просвещеннее и зажиточнее и не нуждались в тех элементарных воспитательных сведениях, которые оказались необходимыми для последних". Говорится у г. Авдеева и в некоторых других местах о полуневежестве, о совершенном невежестве; даже знаменитая сигара Рахметова поминается.
Голый факт: разночинец пришел – указан здесь г. Авдеевым верно, но его размышления по этому поводу далеко не основательны. Значение события разработано по малой мере весьма односторонне. Фактическая сторона дела указана, может быть, еще яснее, чем в вышеприведенных словах, в статье о Базарове. "Вина их (нигилистов), – говорит автор, – если это можно назвать виною, заключалась в их экономическом положении: не имеющий не только прочного экономического положения, но и гражданского, человек, оторвавшийся от старых корней и не видящий возможности привиться к чему-либо, витающий, так сказать, в воздухе, и в очень душном и сыром воздухе, встретился с человеком, не только стоящим на земле, но и владеющим большою ее частью". Но мне кажется, что стоит только вдуматься в указываемую г. Авдеевым фактическую сторону дела, чтобы прийти к заключениям, весьма отличным от тех, к которым пришел он. Без сомнения, можно владеть землей и вместе с тем владеть высокими убеждениями, а тем более обширными знаниями. Возможность такого сочетания богатства, высоких убеждений и обширных знаний представится даже нам с особенною ясностью, если мы будем смотреть на вещи с высоты вороньего или галочьего полета; говорю: галочьего или вороньего, а не вообще птичьего, потому что птицы бывают разные, и с высоты полета сокола или орла перспектива будет уже, может быть, совсем не та. Действительно, что может быть естественнее предположения, что граждански, экономически благоприятно обставленный человек разовьет в себе и в своих детях смелые помыслы, высокие чувства, глубокие знания. Ведь ему так легко всего этого добиться, тогда как разночинцу, с другой стороны, приходится на пути к свету проходить сквозь строй унижений, всяческой грязи, тяжелых нравственных, а то так и просто физических тычков и пинков: ведь Шевченко страшные виды видывал! ведь Помяловского, по его собственному счету, в бурсе четыреста раз выпороли! В самом непродолжительном времени должны выйти сочинения покойного Решетникова (издание г. Солдатенкова) с предисловием, в которое вошли многочисленные выдержки из дневника и других бумаг покойного. Благодаря любезности автора предисловия, Г. И. Успенского, я имел возможность познакомиться с этими выдержками и приведу из них кое-что здесь, не дожидаясь выхода в свет сочинений Решетникова. Надеюсь, что более выгодного для положений г. Авдеева примера подыскать невозможно.
Отец Федора Михайловича Решетникова был сначала дьячком в Екатеринбурге, а потом почтальоном. Поведения он был в такой мере нетрезвого и для домашних неудобного, что жена с 9-месячным сыном (это и был Федор Михайлович) должна была уйти от него в Пермь к его брату, значит, дяде нашего писателя, служившему также по почтовой части. Мать Решетникова очень скоро умерла, и мальчик остался на попечении у дяди и тетки. Отца же своего увидал он в первый раз уже десяти лет от роду. Обстановка была, разумеется, крайне непривлекательная. "Не можете ли вы одолжить мне три копейки на пиво, ежели у вас есть?" – пишет к Решетникову один его приятель. "Живем между нищими и средними", – пишет его дядя. "Не знаю, – пишет отец Решетникова, – за что преследует почтмейстер с самого моего прибытия… Я месяца с три всяко вытягался для почтмейстера, а он меня так уважил… что лучше нельзя… А живу как денщик… Покорно прошу, любезный братец, чтобы письмо это не узнал кто дальше, не услыхал бы почтмейстер наш, а то он меня съест". Или в другом письме: "Почтмейстер просит, чтобы меня перевели к нему; но сохрани меня небесная сила от такого ига; он там вдосталь из меня оставшийся сок вытянет". Один философствующий представитель этого круга пишет: "И верно, уже такой рок, что все предвидится только сражаться с терпением и хорошо бы было и то, ежели бы тому предвиделся хотя конец, но ожидать того, по моему мнению, не предвидится никакой надежды". В семействе дяди Решетников получил благозвучные клички: "пес", "ножевое вострее", "балбес", "безрогая скотина", "вор", "поганая рожа". Само собою разумеется, что этому соответствовали всевозможные волосянки, дранье, затрещины, битье чем попало и по чему попало. Обозлился мальчик страшно. Выделывал он вот что: то засунет в квашню дохлую кошку, то вымажет грязью чистое белье, то вытащит из кипящего самовара кран и забросит его через забор. "Меня отдерут, – говорит он, – я сяду куда-нибудь в угол и думаю, что бы мне еще такое сделать, да так, чтобы никто не узнал". Десяти лет его отдали в бурсу, значит, к домашней расправе прибавилась училищная, знакомая нам по рассказам Помяловского.