Сочинения князя В. Ф. Одоевского - Виссарион Белинский 2 стр.


Приближаюсь, всматриваюся, – и какое удивление меня поразило, когда я увидел, что все те, которые мне казались издали младенцами, были ими только по телесной немощи и по своим занятиям; лицо изменило им: почти у всех оно было изрыто морщинами; впалые, сузившиеся глаза, беззубый рот, трясущиеся колена и другие принадлежности глубокой старости спорили с младенческим ростом и ребяческим выражением. Нельзя описать, какое сильное отвращение производил вид сих старцев-младенцев! Я содрогнулся, хотел бежать, но невидимая рука остановила меня и невидимый голос говорит мне: "Наблюдай. Здесь видишь ты свет и людей, живущих в нем, в истинном их виде. Тот свет, в котором ты обитаешь, есть мечтательный, все действия, здесь происходящие, кажутся там совсем иными!"

Я послушался и, скрепя сердце, продолжал продираться сквозь толпу младенцев. О! сколько тут знакомых моих я увидел, и как странны были их занятия.

Многие из младенцев подходили друг к другу; один из них с величайшею важностию вынимал мишурный мячик и кидал к своему товарищу; товарищ с такою же важностию отвечал ему тем же мячиком; перекинувши его несколько раз таким образом, младенцы, не теряя своей важности, расходилися!

"Что это за игра такая?" – спросил я. – "Она называется, – отвечал мне невидимый голос, – светскими разговорами. Эта игра весьма скучна, как ты видишь, но любимая у младенцев. Есть многие из них, которые до самой смерти беспрестанно занимаются ею и ничем более".

К дереву, возле которого я стоял, была прислонена тоненькая жердочка; многие из младенцев старалися взобраться по ней на дерево; чего не делали они для достижения своей цели! и низко сгибали спину, и ползли, и то хваталися за младенцев, окружавших дерево, то отталкивали их; странно было то только, что, когда кто подпимался несколько выше другого по жердочке, то младенцы старалися того назад отдергивать и между тем рукоплескали и кланялися ему; упавшего же гнали и били немилосердо. Я заметил, что предмет, привлекавший более всего младенцев к этому дереву, были прекрасные плоды, на нем висевшие. Младенцы снизу не замечали, что эти плоды были прекрасны только издали, но в самом деле были гнилы. "И это игра, – сказал мне голос, – она называется почестями без заслуги".

Весьма жалко мне было смотреть на некоторых юношей, которых старики-младенцы приводили к дереву и, показывая им плоды, на нем росшие, с важностию говорили, что эти плоды чрезвычайно вкусны и должны быть целию жизни человеческой, – что единственное средство для достижения оной есть искусное перекидывание мишурного мячика. Тщетно злополучные юноши обращали взоры к чему-то высшему, непонятному для стариков-младенцев; упрямые старики, не давая им отдыха, заставляли перекидывать мячик.

"Не жалей! – сказал мне голос, – это также игра, называемая светским воспитанием. Старики-младенцы, правда, соблазнят многих юношей, но не остановят истинно презирающих эту ничтожную игру. Посмотри сюда, и ты увидишь подтверждение слов моих".

Я обратился, увидел… О! как мне выразить словами то, что увидел я? – Небесным огнем пламенели их очи; их не туманило ничтожное земное; душевная деятельность пылала во всех чертах, во всех движениях; они презирали шумный, суетный крик младенцев, – их взоры быстро стремились к возвышенному.

"Кто сии неведомые?" – воскликнул я от избытка сердца.

"Это бессмертные! – отвечал голос. – Старики-младенцы не замечают, что сим бессмертным юношам они обязаны почти существованием, что сии юноши, стремясь к возвышенной цели своей, мимоходом, с отеческою нежностию разливают на них дары свои; неблагодарные не понимают ни действий, ни цели бессмертных: одни смеются над ними, другие презирают, иные не обращают внимания, большая часть даже не знает о существовании сих юношей. Но вращаются веки, быстрые круговороты времени поглощают в бездне забвения ничтожную толпу стариков-младенцев, и живут бессмертные – живут, и нет предела их возвышенной жизни!"

Кружок стариков-младенцев привлек мое внимание. Все, составлявшие оный, сидели, наморщив брови, и с важностию тщательно складывали песчинку к песчинке; им хотелось таким образом соорудить здание, подобное храму Гемифеи. "У вас нет основания, – сказал, улыбаясь, один из бессмертных юношей, – у вас нет даже связи, которая бы могла соединить ваши песчинки".

Младенцы презрительно посмотрели на юношу – и спесиво указали ему на десять кое-как сложенных песчинок, как бы говоря: вот где истинная мудрость!

"Тщетно! – сказал мне голос, – от этой игры их не отучишь; она называется опытными знаниями!"

Возле сего кружка несколько стариков-младенцев, еще более угрюмых, размеривали землю для построения того же здания; но никак у них дело не ладилось; только что беспрестанно ссорились и бранились! – и на мудрено! у всех были разномерные аршины!

"Меряйте одним и тем же аршином!" – сказал бессмертный юноша. – "Мой лучший! мой лучший!" – закричали они все вместе.

"Эти старики-младенцы думают, – сказал голос, – что они несколькими степенями выше младенцев, складывающих песчинки; но в самом деле также в игрушки играют, лишь с тою разницею, что эта игра имеет другое название, она называется офранцуженными теориями".

Возле меня несколько стариков-младенцев играли в игру весьма странную; один из них завязывал себе глаза, приходил в место, совершенно ему незнакомое, и приказывал некоторым юношам идти по дороге, которую ои, не видя, им указывал. Бедные юноши спотыкалися беспрестанно, следуя в точности руководству его; но упрямый старик уверял, что юноши спотыкаются от несовершенного исполнения его наставлений, и ежеминутно твердил о своей опытности.

"Эта игра в большом употреблении у стариков-младенцев, – сказал мне голос, – она истинное торжество для их слабоумия – и называется: искусством подавать советы".

Удаленный от всех под тению миртового кусточка, сидел один из стариков-младенцев; он подзывал каждого проходящего и с глупою радостию показывал свою работу, но никто не обращал на нее внимания; по этому и по розовому платочку я тотчас узнал моего друга Ахалкина; подхожу – и что же? Он вырезывал солдатиков из листочков розы и мнил такою армиею в прах разразить своего грозного Аристарха! Повеял легкий ветер – исчезли труды Ахалкина; только на лице его осталось никем не замеченное выражение, которое не знаю, как назвать – улыбкою или плачем, лишь знаю, что оно было – отвратительное!

Как исчислить мне все суетные занятия стариков-младенцев, как исчислить неисчислимое? Одни пускали мыльные пузыри и уверяли, что для сего потребны величайшие усилия и ум высокий; другие вили в кудри седые волосы и восхищалися своею безобразною красотою; третьи прозябали в бездействии, но у всех на языке вертелась опытность!

Не знаю, долго ли продолжалось мое видение, но, когда оно исчезло, я сделался гораздо спокойнее.

Теперь, слышу ли я старика, порицающего ученость, потому что сам не имеет ее, порицающего всякую новизну за то, что она новизна; – вижу ли старика, который хочет обмануть время не приобретением познаний, но подкрашенными волосами, – их невежество и слабоумие не возмущают меня более; я вспоминаю о моем видении и спокойно говорю себе: "Это старик-младенец".

Увы! я уже вижу поднимающуюся грозно-смешную толпу стариков-младенцев; они обвиняют меня даже за то, что мне могло представиться такое видение. Но вы, юные друзья мои, скажите мне: не тогда ли только долгая жизнь может соделать человека опытным, когда каждый день оной – есть новый ряд умствований; – где же опытность стариков-младенцев, которою они столько хвалятся, когда бездейственность или ничтожные занятия потушили в их головах и последнюю искру размышления?

"Зевс посылает нам сны", – говорили древние. Мое видение не должно возбудить непочтение к старости, но, напротив, еще больше произвесть благоговения к старцам, в истинном, высоком значении сего слова.

Друзья! улыбку старикам-младенцам и на колена пред вечно юными старцами!

Алогий и Епименид

С гасильником руке, с закоренелою злобою в сердце, с низкою робостию на челе Алогий прокрался в храмину, где Епименид, при мерцающем свете лампады, изучался премудрости, куда сами боги сходили к нему беседовать.

Алогий видит лампаду; бессмысленный думает, что она единственная вина мудрости Епименидовой, приближается и трепещущею рукою гасит ее; но пламя, пылавшее в лампаде, было пламя божественное, сам Аполлон возжигал его; не погасло оно от нечистого прикосновения Алогия; – но более возгорелось, заклокотало, охватило всю храмину, в прах обратило ничтожного – и снова тихо взвилось в лампаде.

Невежды-гасильщики! ужели ваши беззаконные усилия погасят божественный пламень совершенствования? – Еще более возгорится оно от нечистых покушений ваших, грозно истребит вас и с вашими ковами и опять запламенеет с прежнею силою.

Нет спора, что все это молодо, незрело и, может быть, слишком наивно; но нельзя отрицать, чтоб в этом не было одушевления, жизни и мысли, хотя и выраженной в форме, которая уже по самой сущности своей прозаична, как сбивающаяся на аллегорию. Нечего и доказывать, что теперь такой род сочинений был бы странен и не мог бы иметь успеха; но ведь это было писано двадцать лет назад, – а что является в свое время, вдохновенное самобытною мыслию и запечатленное талантом, то если не всегда сохраняет свою первоначальную свежесть и спадает с цены от времени, зато всегда имеет, в глазах мыслящего человека, свою относительную, свою историческую важность. Эти апологи замечательны уже тем, что они не походили ни на что, бывшее до них в русской литературе; они не пользовались популярностию, потому что могли нравиться не всем. Старички острова Панхаи называли их безнравственными; большинство публики, не находя в них ничего для фантазии и не любя пищи, предлагаемой преимущественно для ума мыслящего, пропустило их без особенного внимания; но зато юношество, одушевленное стремлением к идеальному, в хорошем значении этого слова, как противоположности пошлой прозе жизни, – это юношество читало их с жадностью, и благодатны были плоды этого чтения. Мы знаем это по собственному опыту, и кто умеет судить о достоинстве вещей не по настоящему времени, а по их историческому смыслу, кто помнит состояние нашей литературы в ту эпоху, когда лучшими журналами в России были "Вестник Европы" и "Сын отечества" и еще не было "Московского телеграфа", когда читающая публика была несравненно малочисленнее нынешней, – те согласятся с нами.

Но князь Одоевский не остановился на этих юношеских опытах; он скоро понял, что этот избранный, или, лучше сказать, созданный им род литературы прозаичен и одноообразен. Он так мало дает цены этим первоначальным опытам своим, что не захотел даже поместить их в собрании своих сочинений… Последующие его опыты, разбросанные преимущественно по альманахам, уже обнаружили в нем писателя столько же возмужавшего, сколько и даровитого. Не изменяя своему истинному призванию, по-прежнему оставаясь но преимуществу дидактическим, он в то же время умел возвыситься до того поэтического красноречия, которое составляет собою звено, связывающее оба эти искусства – красноречие и поэзию, и которое составляет истинную сущность таланта Жана Поля Рихтера. Для доказательства ссылаемся на три лучшие произведения князя Одоевского – "Бригадир", "Бал" и "Насмешка мертвеца". Это уже не апологи, не аллегории: это живые мысли созревшего ума, переданные в живых поэтических образах. Несмотря на дидактическую цель этих произведений, в них все горит и блещет яркими цветами фантазии, в них слышится одушевленный язык живого, страстного убеждения, они проникнуты пафосом истины, они – не холодные поучения, не резонерские нападки на пороки людей, не реторические похвалы добродетели: они – пламенные филиппики, исполненные то грозного пророческого негодования против ничтожности и мелочности положительной жизни, валяющейся в грязи эгоистических расчетов, то молниеносных образов надзвездной страны идеала, где живут высокие чувствования, светлые мысли, благородные стремления, доблестные помыслы. Их цель – пробудить в спящей душе отвращение к мертвой действительности, к пошлой прозе жизни и святую тоску по той высокой действительности, идеал которой заключается в смелом, исполненном жизни сознании человеческого достоинства. Но, кроме того, важное преимущество этих пьес составляет их близкое, живое соотношение к обществу. С этой стороны, они не выдумки, не игрушки праздной фантазии, не реторические олицетворения отвлеченных мыслей, общих добродетелей и пороков, но уроки высокой мудрости, тем более плодотворные, что их корни скрываются глубоко в почве русской действительности. Прочтите "Бригадира": это история многих тысяч наших бригадиров, – история, к несчастию, всегда одинаковая. Беспокойный и страстный юмор составляет также одно из неотъемлемых достоинств этих пьес и придает им характер положительности, без которого они казались бы слишком фантастическими, а потому и недостаточно дельными. Но как фантастическое лежит в этих пьесах на существенном основании, то оно придает им только еще более сильный и увлекательный характер, поражая мысль чрез посредство фантастических образов, сверкающих яркими и причудливыми красками поэзии. Для доказательства этого достаточно привести то место из "Бала", где седой капельмейстер, хвалясь своим уменьем оживлять бал искусным подбором музыкальных пьес, говорит, не оставляя смычка:

– Вот, слышите: это вопль доны Анны, когда дои Хуан насмехается над нею; вот стон умирающего командора; вот минута, когда Отелло начинает верить своей ревности, вот последняя молитва Дездемоны…

Еще долго капельмейстер исчислял мне все человеческие страдания, получившие голос в произведениях славных музыкантов, но я не слушал его более; я заметил в музыке что-то странное, обворожительно ужасное: я заметил, что к каждому звуку присоединялся другой звук, более пронзительный, от которого холод пробегал по жилам и волосы дыбом становились на голове: прислушиваюсь – то как будто крик страждущего младенца или буйный вопль юноши, или визг сиротеющей матери, или трепещущее стенание старца, и все голоса различных терзаний человеческих явились мне разложенными по степеням одной бесконечной гаммы, продолжавшейся от первого вопля новорожденного до последней мысли умирающего Байрона: каждый звук вырывался из раздраженного нерва, каждый напев был судорожным движением.

Этот странный оркестр темным облаком висел над танцующими; при каждом ударе оркестра вырывались из облака – и громкая речь негодования, и прерывающийся лепет побежденного болью, и глухой говор отчаяния, и резкая скорбь жениха, разлученного с невестою, и раскаяние измены, и крик разъяренной, торжествующей черни, и насмешки неверия, и бесплодное рыдание гения, и таинственная печаль лицемера, и стон страдальца, не признанного своим веком, и вопль человека, в грязь втоптавшего сокровищницу души своей, и болезненный голос изможденного долгою жизнию человека, и радость мщения, и трепетание злобы, и томление жажды, и скрежет зубов, и хруст костей, и плач, и взрыд и хохот… и все сливалось в неистовые созвучия, которые громко выговаривали проклятие природе и ропот на провидение; при каждом ударе оркестра выставлялись из него – то посинелое лицо истерзанного пыткою, то трясущиеся колена убийцы, то замолчавшие уста убитого тайною душевною грустию; из темного облака капали на паркет кровавые слезы, по ним скользили атласные башмаки красавиц… и все по-прежнему вертелось, прыгало, бесновалось в сладострастном, холодном безумии…

Еще богаче и внутренним содержанием, и стремительным пафосом, и фантастически-поэтическими образами пьеса – "Насмешка мертвеца". По нашему мнению, это едва ли не лучшее произведение князя Одоевского и в то же время одно из замечательнейших произведений русской литературы, тем более что оно в ней единственное в своем роде. Мысль автора… но пусть эта мысль скажется сама, во всей прелести и во всей силе ее поэтического выражения. Красавица, едущая на бал с своим мужем, встретила на дороге гроб и смутилась при взгляде на мертвого молодого человека, лежавшего в гробу.

Красавица некогда видала этого молодого человека. Видала! она знала его, знала все изгибы души его, понимала каждое трепетание его сердца, каждое недоговоренное слово, каждую незаметную черту на лице его; она знала, понимала все это, но на ту пору одно из тех людских мнений, которые люди называют вечным, необходимым основанием семейственного счастия и которому приносят в жертву и гений, и добродетель, и сострадание, и здравый смысл, все это на несколько месяцев, одно из таких мнений поставляло непреоборимую преграду между красавицею и молодым человеком. И красавица покорилась. Покорилась не чувству, – нет, она затоптала святую искру, которая было затеплилась в душе ее, и, падши, поклонилась тому демону, который раздает счастье и славу мира, и демон похвалил ее повиновение, дал ей "хорошую партию" и назвал ее расчетливость – добродетелью, ее подобострастие – благоразумием, ее оптический обман – влечением сердца; и красавица едва не гордилась его похвалою.

Но в любви юноши соединялось все святое и прекрасное человека; ее роскошным огнем, жила жизнь его, как блестящий, благоухающий алоэс под опалою солнца, юноше были родными те минуты, когда над мыслию проходит дыхание бурно; те минуты, в которые живут века, когда ангелы присутствуют таинству души человеческой и таинственные зародыши будущих поколений со страхом внимают решению судьбы своей.

Да! много будущего было в этой мысли, в этом чувстве. Но им ли оковать ленивое сердце светской красавицы, беспрерывно охлаждаемое расчетами приличий? Им ли пленить ум, беспрестанно сводимый с толку теми судьями общего мнения, которые постигли искусство судить о других по себе, о чувстве по расчету, о мысли по тому, что им случилось видеть на свете, о поэзии по чистой прибыли, о вере по политике, о будущем по прошедшему?

И все было презрено: и бескорыстная любовь юноши, и силы, которые она оживляла… Красавица назвала страсть юноши порывом воображения, его мучительное терзание – преходящею болезнью ума, мольбу его взоров – модною поэтическою причудою. Все было презрено, все было забыто. Красавица провела его через все мытарства оскорбленной любви, оскорбленной надежды, оскорбленного самолюбия…

Назад Дальше