Странно, что г. Соловьев не упоминает об одном обстоятельстве, о котором говорит Карамзин. От внимания Карамзина не ускользало ни одно явление, могущее быть ему известным, хотя бы он и неверно объяснял самое явление. – Обстоятельство, о котором теперь идет речь, имеет, по нашему мнению, весьма важное значение. Когда Баторий взял Полоцк и Сокол, тогда Иоанн, находившийся во Пскове, послал к государственному дьяку Андрею Щелкалову в Москву, чтобы он собрал в Москве народ и сообщил ему о неудачах нашего оружия, чтобы постарался при этом успокоить народ и утвердить его дух. Щелкалов исполнил волю Иоанна, созвал народ и сообщил ему положение наших дел, не скрывая ничего, но ободряя в то же время. Народ выслушал речь его, и хотя глубоко огорчился неблагоприятными известиями, однако же не потерял твердости, но еще более укрепился духом на перенесение всенародных бедствий. Одерборн (на котором основывается Карамзин), сообщая об этом народном собрании в Москве, созванном по повелению царя, прибавляет, что женщины пришли в отчаяние, что дьяк снова вышел к народу с жалобой на женщин и, чтобы унять их, прибегнул к угрозам. Одерборн приводит речь Щелкалова . В какой степени верно передана эта речь Одерборном – это вопрос другой, но само происшествие, как быль, не может подлежать сомнению. Царь велит созвать торжественно народ, чтобы сообщить ему о неудачном ходе военных дел в России и утвердить дух народный к перенесению всеобщих невзгод. Из этого видно, что правительство древней России было в тесном союзе с народом и уважало народ; из этого видно, что дело России было, по общему убеждению, делом, касающимся до всех русских людей. Вспомним, что велся государственный "Летописец дел России"; вспомним, что Гермоген, дабы остановить народ в действиях его против Василия Шуйского, грозит записать эти дела в "Летописец". Как видно, высоко стоит в нравственно-общественном и гражданском образовании тот народ, с которым возможно употреблять такую чисто нравственную угрозу. Подобные обстоятельства красноречиво говорят за древнюю допетровскую Россию и возносят ее высоко. Как странны, как жалки усилия затемнить ее величавый образ, все бывшее до Петра находить недостойным и ничтожным и только с Петра и через Петра видеть в России все хорошее. Как странно, как непонятно (для нас, по крайней мере) все величие многовековых подвигов и трудов народных приписать одному человеку, хотя бы и гениальному.
В заключении книги своей автор дает очерк личности Иоанна. Автор справедливо соединяет Иоанна с его отцом и дедом и видит в нем преемника их государственного дела, продолжателя и совершителя начатой ими борьбы. Что касается до самой личности Иоанна, то кроме того, что это человек страстный, нам кажется, о нем можно бы сказать более.
Иоанн IV был природа художественная, художественная в жизни. Образы являлись ему и увлекали его своей внешней красотой; он художественно понимал добро, красоту его, понимал красоту раскаяния, красоту доблести, – и наконец самые ужасы влекли его к себе своей страшной картинностью. Одно чувство художественности, не утвержденное на строгом, на суровом нравственном чувстве, есть одна из величайших опасностей душе человека. С одной стороны, оно не допустит человека испытать ни одного чувства правдиво, ибо человек, наслаждаясь красотой чувства, им испытываемого, или дела, им совершаемого, не относится к ним цельно и непосредственно; он любуется ими, он любит красоту, а не самое дело. Вот отчего и в истории, и в частной жизни, встречаем мы такие явления, что человек, например, плачет умиленными слезами, слыша рассказ о кротости и великодушии, – и в то же время сам мучит и терзает ближнего; и он не обманывает: эти слезы не притворны; но он тронут, как художник, с художественной стороны, – а одно это еще ничего не значит, на действительность это не имеет влияния. Человек довольствуется здесь одним благоуханием добра, а добро само по себе вещь для него слишком грубая, тяжелая и черствая. Это человек, безнравственный на деле, но понимающий художественную красоту добра и приходящий от нее в умиление. Дело самое добра ему не нужно и не под силу, он чувствует только, как оно изящно хорошо, – и довольствуется этим. Такое состояние почти безнадежно. Ибо тот, кто не понимает добра и не чувствует его, может понять, почувствовать и преобразиться нравственно. Тот же, кто чувствует добро, но только художественно, кто наслаждается его благоуханием, а дело самое откидывает, тот едва ли может исправиться. Здесь мы имеем в виду не художественное чувство вообще, а одно художественное чувство, отвлеченное, без нравственных оснований, что встречается в жизни чаще, чем, может быть, думают. Тогда и дело самое добра, если захотят его совершить, является лишь как картина без своей истины и существенности.
Но есть другая сторона художественности чувства, в свою очередь, губящая человека. Художественное чувство может отыскать красоту и в самом диком и в самом низком явлении. Например, что может быть возмутительнее для нравственного чувства, как образ кромешника, терзавшего несчастные жертвы Иоанновой жестокости? А вспомним стихотворение Пушкина "Кромешник!". Поэт представляет его не в таком свете, но как бы с художественным сочувствием.
В Иоанне была такая художественная природа, не основанная на нравственном чувстве. Она влекла его от образа к образу, от картины к картине, – и эти картины любил он осуществлять себе в жизни. То представлялась ему площадь, полная присланных от всей земли представителей, – и царь, стоящий торжественно под осенением крестов на Лобном месте и говорящей речь народу. То представлялось ему торжественное собрание духовенства, и опять царь посередине, предлагающей вопросы. То являлись ему, и тоже с художественной стороны, площадь, уставленная орудиями пытки, страшное проявление царского гнева, гром, губящий народы… и вот – ужасы казней московских, ужасы Новгорода! То являлся перед ним монастырь, черные одежды, посты, молитва, покаяние, труды и земные поклоны – картина царского смирения – и, увлеченный ею, он обращал и себя и опричников в отшельников, а дворец свой – в обитель. Как трудно тому, кто любит красоту покаяния, покаяться в самом деле!
Мы не говорим, чтобы эта художественность была одна движущей силой в Иоанне (человек вообще есть явление сложное). Нет, много было двигателей его духа; но такова была его природа, и она брала, разумеется, сильное участие в каждом его действии, на многое имела влияние, и многое психологически в нем объясняет.
Г. Соловьев говорит, что иные историки представили его сперва героем, а потом робким и трусом, и говорит об этом весьма неодобрительным тоном. Нельзя не согласиться, что в резком разграничении Иоанна на добродетельного и злодея нет истины, хотя и тут нельзя очень обвинять историков, ибо сам Курбский начинает этим разграничением свое послание к Иоанну, а слова его, как бы ни были пристрастны, не могут быть ни на чем не основаны. С другой стороны, мы не видим ничего удивительного в том, что человек в течение своей жизни, может испортиться, нравственно пасть и быть не похож на себя самого в нравственном отношении. Это самое может случиться и на престоле. В Иоанне точно мы видим нравственное изменение, и хотя не мгновенное, однако довольно быстрое. Стоит снять только узду со своей воли, и порча произойдет скоро. Нам кажется, что порча в Иоанне именно пошла быстро тогда, когда он избавился от своих советников, когда сбросил с себя нравственную узду стыда, когда значение царя слилось в его понятии с произволом, и когда этот произвол явил полное отсутствие воли в человеке, ибо отсутствие воли и необузданная воля – это все равно.
Русская земля вынесла Иоанна, чтобы сохранить свою недавнюю целость и удержать возникающую крепость. К тому же, и это главное, Иоанн нападал на лица, именно на бояр, выгораживая постоянно народ. (На новгородцев он напал, обвиняя их в общей измене.) Ни быта, ни учреждений земских он не трогал. Он слышал требования истории, он исполнял их. Он созвал Земский Собор, и постоянно всюду давал наибольший простор народному голосу и мнению в делах общественных. Между тем не в молчании со стороны древней России проходили страшные дела царя: Иоанн слышал обличения… В этом случае мы разделяем с г. Соловьевым его оправдание древнего русского общества.
Этот произвол, это служение своей личности, много изменили Иоанна. Подозрения обступили его со всех сторон, – и как несправедливы были эти подозрения! Он всюду видел небывалые заговоры. Нет ничего вреднее для правительства, как подобный страх; он отнимает у монарха доверенность к стране, он лишает мужества и делает робким. Правда, Иоанн никогда не вел себя Ахиллесом, но робость его, которую мы видим во второй половине царствования, – изумительна. Мы думаем, что она есть плод деспотизма и недоверчивости, столь незаслуженной, к своему народу. Умевши быть гордым при успехе, Иоанн не мог сберечь своего достоинства, как скоро счастье повернулось к нему, хоть немного, спиною. Говоривши гордо с крымским ханом, он потом ему бил челом; не хотел сперва назвать Батория братом, а назвал его соседом, – он потом делал ему уступку за уступкою и униженно добивался мира. И тот самый Иоанн, столь робкий перед врагами, поразил своего сына смертельным ударом за то, что тот стал говорить ему об обязанности выручить Псков. Во время войны Иоанн ссылался о мире, и послы его униженно следовали за Баторием, опустошавшим русскую землю. Деспотизм и служение своей личности есть часто источник робости и мелкости душевной.
Замечательно, что был один из русских государей, который питал, как известно, к Иоанну особенное уважение: это Петр Великий. Такое сочувствие замечательно. Нам скажут может быть, что оно очень просто, что Петр желал также просвещения, так же хотел приобрести Ливонию; но просвещения хотели и все наши государи, а Борис более всех. Желание приобрести Ливонию было естественно, и конечно, было желанием не одного Иоанна; только трудные обстоятельства мешали нашим царям исполнить это намерение. Нам кажется, что сочувствие это лежит глубже, а не привязано к отдельным действиям, – что это сочувствие личностей. Но характер Петра был иной, чем Иоанна. Невольно, на основании сочувствия Петра к Иоанну, рисуется сравнение обоих государей. Замечательно сходство в иных частных проявлениях. Укажем на одно из них.
Иоанн вдруг сделал Симеона Бекбулатовича государем всея России с титулом Великого князя, сам назвался Иваном Московским и ходил, как простой боярин. Но вся власть оставалась при нем: он снял только с себя царскую одежду. То же самое сделал и Петр. Он облек князя Ромодановского в сан царский, назвал его Кесарем, говорил ему: "Ваше Величество", и, навесив на него, как на вешалку, все великолепие царское, оставил при себе всю власть. Нам неизвестно, знал ли Петр о поступке Иоанна. Если нет, то в этом случае особенно замечательно такое сочувствие обоих государей. Как объяснить подобный поступок? Объяснить, кажется, можно. Здесь видим полнейшее самоощущение безграничной, чистой власти, откинувшей весь блеск, пышность и великолепие, все свои атрибуты, на которые как будто она опирается. Перед всей великолепной обстановкой в лице Великого князя Симеона и Кесаря Ромодановского перед этим бессильным изображением власти являлась сама власть, лишенная всякого величия, всякого гордого одеяния, власть, облекшаяся в образ подчиненности, но тем сильнее чувствующая всю свою силу и безграничность. Это ощущение безграничной власти, во всей ее чистоте, конечно испытывалось и Иваном Московским, и Петром шкипером. В Петре это явилось еще резче и сильнее, чем в Иоанне, как и все, в чем сходились они.
Если мы обратим беспристрастное внимание наше на ту эпоху, то есть на XVI век, то нас невольно остановит зрелость политических намерений России в том веке. Едва сплотившееся цельное государство, оно уже устремляет свои взоры на Черное и Балтийское моря и стремится приобрести берега их. Россия XVI века сознает необходимость обладания Крымом, и русские полки проникают туда. Здесь-то вышел спор у Иоанна с боярами: они предпочитали берега Черного моря, они не желали войны с государствами христианскими, но Иоанн добивался Ливонии и берегов Балтийского моря. Кто был прав – трудно решить. По крайней мере Иоанн как будто потом согласился со своими боярами, завещав не воевать с державами христианскими. Россия помнила ясно свои права, старину свою: Киев называется отчиною царя; на Ливонию смотрит Россия, как на древнее свое достояние. И этот взгляд России XVI века нельзя не признать верным. Итак, Россия в XVI веке частью приобрела те владения, какими пользуется теперь, частью наметила себе пределы, совершенно почти в том объеме, в каком находится Россия XIX века.
С другой стороны, относительно внутреннего совершенствования, Россия XVI века стремилась к просвещению, стремилась к сближению с Западной Европой, стараясь заимствовать от нее все ее изобретения и успехи, но оставаясь самостоятельной (причем только и может быть плодотворно заимствование). А просвещенная Европа, напротив, не давала просвещения и всеми силами старалась препятствовать России в ее благородном стремлении приобретать полезные знания от своих соседей. Приведем здесь выписку из "Истории" г. Соловьева. "В 1539 году, когда бежавши из Москвы Петр Фрязин был представлен Дерптскому епископу, тот спросил его: знает ли он в Москве немца Александра? Петр отвечал: "Знаю, я жил с ним на одной улице; этот Александр сказывал в Москве боярам, что у него есть товарищ в Дерпте, который умеет пушки лить и стрелять из них и думает ехать в Москву служить Великому князю". Услыхав это, епископ допытался об этом немце и сослал его неведомо куда". Как ошибочно закоренелое в людях несведущих мнение (а ведь таких людей еще много), что допетровская Россия чуждалась просвещения и дичилась Западной Европы, и что только с Петра явилось стремление к знанию. Пусть они прочтут VI том "Истории" г. Соловьева: они увидят тому совершенно противное. Они увидят, что стремление к просвещению, к заимствованию всего полезного от Европы было и до Петра.
Что касается до внутреннего устройства самой страны, то мы видим, что в XVI веке созван был Земский Собор, с которого начинается ряд Земских Соборов до самого Петра I. Мы видим всюду покровительствуемое земское мнение и участие в государственных делах; видим мы это из губных грамот и других актов. Мы видим, что правительство обращается к народу в трудные минуты и делится с ним сочувствием к общему делу. Мы видим, что совещательное начало было в высшей степени распространено в России и на него сильно опиралось правительство.
Мнение свое о новом труде г. Соловьева мы высказали. Мы сказали, что это не история, а историческое исследование. Ожидаем следующих томов.
Примечания
1
"Сказания" князя Курбского, ч. 2, с. 112.
2
"История России", т. VI, с. 61–64.
3
Впрочем, Берсень не молчал!..
4
"История России", т. VI, с. 435–443.
5
Тут пропуск; ибо сказано лишь о двух праздниках – о Рожестве, о Петровом дне, а о Пасхе не сказано, о которой упоминается в других грамотах, да и здесь ниже.
6
Акты архивной экономики. Т. I, с. 116.
7
Например, 1463–1462. См.: "Акты исторические". Т. I, с. 166.
8
Дополнения к "Актам историческим". Т. I, с. 153.
9
Сказания князя Курбского. Ч. II, с. 121.
10
В описи царского архива встречаем слова не очень ясные, которые как будто указывают на какие-то заседания, может быть, на земские соборы, но указание неясно, и мы можем лишь догадываться. Вот эти слова: при описании разных бумаг, находящихся в 191 ящике, говорится: "А в нем указ, как государь приехал из Слободы о опришнине и список судов серебряных, которые отданы в земское; отпуск Яна Янова сына в Литву, и запись поручная Довоипова, и списки государеву сиденью о всяком земском указе, в сафьяном меху. 76 (1568) лета, января месяца". – Акты архивные. Т. I, с. 349.
11
Избрание Сигизмунда Вазы, г. Соловьева // Русский вестник. N 17, с. 16.
12
Избрание Сигизмунда Вазы, г. Соловьева // Русский вестник. N 17, с. 19.
13
Дополнение к деяниям Ивана Васильевича. Т. II, с. 164–165.
14
Собрание государственных трудов и деяний. Т. Ill, с. 68.
15
Полное собрание записей русской истории. Т. I, с. 2.
16
Архивы исторические, т. V, с. 133–134.
17
Собрание государственных трудов и деяний. Т. III, с. 6.
18
Акты архивной экспертизы. Т. I, с. 249.
19
Там же, с. 249.
20
Акты архивной экспертизы. Т. I, с. 249.
21
Время. 1849. Кн. I, с. 19.