СИМПОЗИУМ, ПОСВЯЩЕННЫЙ ДЖОНУ ФАУЛЗУ, ЛАЙМ-РИДЖИС, ИЮЛЬ, 1996 г.
(1997)
Те из вас, у кого хватило интереса приехать на встречу в Лайме в июле прошлого года, конечно же, не могли – вот бедняги! – избежать встречи и со мной. Я испытывал некоторое сочувствие к тому из выступавших, кто заявил, что жалеет несчастных французских пехотинцев, штурмовавших грозный массив Веллингтоновых пушек в битве при Ватерлоо… однако кто кому пытался противостоять в теперешней нашей битве, я не могу с уверенностью сказать. Я, со своей стороны, старался держаться одного правила: я редко отстаиваю выпавший мне жребий… редко, потому что, как все истинные англичане, понимаю, что законы и правила создаются для того, чтобы их преступали. Они всегда внутренне избыточны; если бы это было не так, не было бы ни Мильтона, ни Шекспира, ни Китса, ни Остен, ни сестер Бронте… а в других областях – Ньютона, Тернера, Сэмюэла Палмера (мне показалось обидным, что это последнее имя так и не было упомянуто на июльской встрече). Но я не хочу утопать в удушливых облаках дурацких рассуждений, когда объект упрекает своих исследователей за то, что они не разглядели его особых – скрытых – вкусов и пристрастий. Возможно, некоторые из вас обратили внимание на присутствовавшую на нашей встрече довольно яркую студентку из Сорбонны. Поскольку она – француженка (а я – один из тех странных англичан, что любят Францию), и поскольку она к тому же хороша собой (я начинаю выказывать нескромные пристрастия), и поскольку я только что вернулся из Калифорнии, где гостил у Дианы Випон, а также в неменьшей степени потому, что прекрасно понимаю, как безобразно запоздал со статьей в сборник нашего симпозиарха Джеймса Обри, создающего выжимку, так сказать, кальвадос, из сухого сидра июльского заседания, – вот по всему по этому, я надеюсь, вы меня простите за то, что я, по всей видимости, обращаюсь лишь к одной из вас: Доминик из Дьеппа… но так только кажется. Это написано для всех.
Chere M-lle Lagrou, дорогая Доминик, благодарю вас за недавно присланное мне письмо, в котором вы одним очаровательным (вовсе без нарушения правил!) ударом сумели доказать мне, что я не напрасно поставил все, что имел на двух аутсайдеров – "Европу" и "Женщину". Короче говоря, я – как все честные социалисты – убежден, что судьба нашего зеленого айсберга связана с континентом, от которого он так недавно (всего каких-нибудь несколько тысяч лет назад) откололся. Мы должны снова научиться быть европейцами, иначе растворимся в грязных водах, из которых возникли. Примерно так же – только это еще важнее – мы, мужчины, весь наш мужской род, должны наконец расколоться и признать, что наше мачистское отношение к вашему полу всегда было отвратительным и варварски неподобающим по меньшей мере вот уже три тысячелетия… и, пожалуйста, разрешите нам вернуться, снова вступить в брак. (Тут, по-видимому, могут быть еще и "культурные" причины, но я не думаю, что истинный гуманизм, если только он не обработан идеологией "политической корректности", когда-либо их признает.) Тонко чувствующий и мыслящий представитель мужского рода не мог полагать себя безвинным с хеттейских времен.
Так вот, Доминик, как я уже сказал, я только что побывал в Лос-Анджелесе, в гостях у Дианы Випон, где познакомился с вашей подругой – Лизой Коллетта. Назад возвращался через Нью-Йорк, где в "Алгоикуине" за первым бокалом вина – со мной были Кэтрин Тарбокс и Эйлин Уорбертон (эта храбрая женщина вскоре приедет сюда и возьмется за мою биографию) – я вдруг увидел не вовсе незнакомое мне лицо.
Меня тоже вроде бы узнали. Это была Билли Уайтлоу, друг и муза Сэмюэла Беккета, великолепная исполнительница его вещей на сцене. Так что на следующий же день я сижу – благодаря ей – в театре "Y", слушая ее поразительный голос, несентиментально возрождающий Беккета и его творения – что может быть лучше такого переселения домой, через Атлантику. Проблема для меня заключается вот в чем: как это можно выносить злосчастную закостенелость, негибкость мужчин, как можно не предпочесть им гибкость женщин? Соединенные Штаты не просто ведущая демократия мира; я надеюсь, они станут первой в мире гинекократией. Доминик, Диана, Лиза, Кэтрин, Эйлин, Билли, Кирки в Афинах, и столько, столько других… даст Бог, в один прекрасный день вы станете править миром.
Подпасть под очарование – это не по мне, это вовсе не по-английски; я всегда отвергал самую мысль об этом. Так что сейчас я чувствую себя похожим на самую знаменитую жертву древнегреческой Цирцеи: поглупевшим, niais – размякшим в самом плохом смысле этого слова. Et tres jeune, хоть я и горжусь тем, что мое "чувство жизни" (Вирджиния Вулф называет это иначе) по-прежнему живо во мне и по-прежнему кружит мне голову. Я не могу быть таким, как требуют принятые нормы, правила "хорошего тона", каким – обывательская и научная элита полагает – я должен быть.
О темах научных: мне нравится, как звучит то, что вы собираетесь делать у вас в Сорбонне, и я попытаюсь ответить на ваши вопросы завтра, когда вы будете здесь. И пожалуйста, поверьте – я не отвергаю тупо все, что относится к деконструкции. Я вижу – в этой теории что-то есть, но для меня она и слишком достаточна (это прежде всего Барт и немного Кристева), и все же недостаточна. В Клермонте, очаровательной и славной своими книгами лос-анджелесской "деревне" Дианы Випон, я купил две книги. Лакана усвоил за полчаса, Бодрийара (его ценят в Штатах почти так же высоко, как Фуко) – тоже. О Боже мой! Если бы только эти боги обладали чувством юмора! Вот у Дианы оно есть, и у Лизы, у Кэтрин – тоже, но посмотрели бы вы на ее книжные полки… не пропущен ни один классик деконструктивизма. Прошлым летом я сидел рядом с ней на берегу прелестной маленькой речки по имени Мэйн, красновато-коричневой и нежно-идилличной: так красиво. Америку отделяет от нас не просто Атлантический океан. Те, кто приезжают туда и думают, что могут одним махом составить о ней суждение, не представляют, как она пространна физически и как это служит объяснением ее неистовых эксцессов, того, как часто она доходит до самого опасного, грозящего падением, края, и (кстати говоря) того, почему мы – англосаксы – настолько не способны эмоционально и по-человечески общаться друг с другом. Французский "эксперт" по Америке – де Токвиль – по-прежнему остается никем не превзойденным.
Раньше, обнаруживая в себе всяческие недостатки, я недвусмысленно винил за них Оксфорд – довольно-таки несправедливо, как теперь полагаю. Как большинство таких заграждений из колючей проволоки, воздвигнутых между собственным эго и окружающим миром, они порождаются собственным темпераментом – иначе говоря, чем-то, лежащим далеко за пределами простых средств и решений. Мне нравится не знать, не быть уверенным, ощущать, что всегда есть пространство для изменений.
Терпимость к широчайшему разнообразию вкусов и мнений, характерная для Оксфорда даже в 1945 году, кажущаяся дозволенность следовать куда глаза глядят, руководствуясь своими личными интересами, создавали впечатление, что это просто твой долг поступать именно так. Позднее это стало казаться странным: это было и не по-американски, и не по-викториански, все словно помешались на идее свободы, на раблезианском принципе "Делай что хочешь" (Fais ce que voudras). Война и два года исполнения воинской повинности в войсках Королевской морской пехоты мне нисколько не помогли. Но возможность читать то, что хочешь и когда хочешь… это было неожиданным, опьяняющим блаженством; в моем случае – освященным в основном открытием экзистенциалистов: Камю в большей мере, чем Сартра. Самое полезное из того, чему я научился в Нью-Колледже, то, чем он и создал себе репутацию, было нечто вроде сократовского скептицизма Некоторые воспринимают его как извращенный пессимизм, как непреодолимое стремление постоянно ко всему придираться и брюзжать. Но это не так, в лучшем случае – это искренняя убежденность в достоинствах сомнения. Я так и не разучился верить в это.
Все это создало для меня затруднение, несомненно, знакомое многим, кто, как, по-видимому, я сам, вкусил – или пытался вкусить – слишком много от жизни. С одной стороны, мы, как когда-то Жанна д'Арк, очутились в oubliettes – тесных камерах забвения, постоянно зажатыми между разными периодами, веками, временами, школами и модами, и таким образом оказались обречены проводить в реальном настоящем лишь малую часть своей жизни. Хронология, фактическое время, сейчас лишь очень редко представляются нам реальными и важными. Что касается меня, я обычно чувствую себя разбросанным, рассеянным по разным, до нелепости бесчисленным местам одновременно.
Желаю счастья всем, кто приезжал на симпозиум, и спасибо каждому из тех, кто захотел на нем выступить. Я понимаю, что с моими бесконечными сомнениями по поводу литературы (опять этот скептицизм!) и постоянными писательскими неврозами я должен казаться трудным в общении и слишком неопределенным. Я и сам не всегда ясно представляю себе, где я и куда направляюсь; но в этом я отчасти осуществляю то, во что превратился – или превращается – мой допотопный экзистенциализм: постоянно чувствовать себя и быть совершенно свободным, всегда быть (хоть это и звучит как плеоназм) – быть все еще и непосредственно в сейчас.
Когда в прошлом месяце я бродил по двум нелепо римским музеям Гетти в Калифорнии, следуя вместе с Дианой от ослепительных пустынь Джошуа-Три и Анза-Боррего к Джону Фанте – сначала к его прелестному "Мысу Дьюм", а затем к ужасному "Последнему острову", или глазел, широко раскрыв от удивления рот, на великолепно представленных архозавров и птеродактилей (в Беркли это – "область" участника симпозиума Кевина Падианса) в Музее естественной истории на Манхэттене, могло показаться, что меня там вовсе и нет. Но я там был, я просто наслаждался счастьем бытия, как это было со мной и на симпозиуме. Много лет я жил зулусским пожеланием "Доброго пути!". Доброго вам пути, и простите меня.
II КУЛЬТУРА И ОБЩЕСТВО
БЫТЬ АНГЛИЧАНИНОМ, А НЕ БРИТАНЦЕМ
(1964)
Посмотри, как образна, как богата воображением английская поэзия. Но кто когда-либо слышал из уст англичанина: "Как богаты воображением англичане!"?
Майкл Мак-Лайаммойр
Вот уже лет десять меня преследует мысль, как же трудно определить самую суть того, кто я есть, хотя не по собственному выбору: я – англичанин. Сразу же следует сказать, что "быть англичанином" – довольно нечеткий образ бытия. Немногие из нас могут похвастаться чисто английскими предками, и тем не менее "английскость" – это нечто большее, чем результат жизни, в большей части своей прожитой в Англии. По собственному разумению я бы определил это так: чтобы быть англичанином, нужно, чтобы по меньшей мере двое из четырех твоих дедов и бабок были англичанами, чтобы хоть половину жизни ты прожил в Англии, чтобы образование ты получил в Англии и – разумеется – чтобы твоим родным языком был английский. Но более всего, как я полагаю, это означает признание и приятие тобой, на любом социальном уровне, недостатков и достоинств специфических форм английскости, о которых пойдет речь в этих заметках.
Все чаще и чаще я воспринимаю свое "британство" как поверхностное преобразование моей фундаментальной английскости, новый фасад, неуклюже приляпанный к гораздо более старому зданию. "Британия" – паспортное слово, удобное организационно и целесообразное политически. Во всех ситуациях личного порядка, важных мне самому, я – англичанин, а не британец; и "Британия" представляется мне теперь, когда я ретроспективно вглядываюсь в нее, словом-лозунгом, оказавшимся наиболее полезным нам, когда наш исторический долг требовал, чтобы мы стали мощной военной державой, и патриотизм был для этой цели весьма существенной эмоциональной силой. Британец периода расцвета империи всей душой верил, что Британия есть и должна быть сильнее любой другой страны мира, однако истинный англичанин никогда от души в это не верил. Его губительным идеалом всегда был и остается идеал полуплатонический: жить в самой справедливой стране в мире. Не в самой сильной.
Этот губительный идеал кроется также – по вполне очевидным историческим причинам – и в самой сердцевине существования Америки. Война 1775-1781 годовшла между английским стремлением к справедливости и британским требованием беспрекословного подчинения; и действительно, величайшим в наше время выражением этого английского стремления к справедливости стала Декларация независимости. Однако озабоченность георгианской, а затем и викторианской Британии (а ныне и Америки XX века) созданием военной, империалистической – или криптоимпериалистической – мощи может быть хотя бы отчасти оправдана тем фактом, что англосаксы, как известно, традиционно практичны и прагматичны: мы всегда полагаем, что потенциально самая справедливая страна в мире, изобилующем потенциально несправедливыми странами, способна выжить только тогда, когда она достаточно сильна, чтобы сдерживать дракона. Недаром ведь наш святой покровитель и заступник – святой Георгий.
Шовинизм, природная агрессивность, способность наслаждаться запугиванием других, несомненно, играют некоторую роль в нашем восхищении силой и властью. Но лучшие представители английской и американской политической мысли всегда признавали, что это стремление к силе и власти по сути своей есть стремление к единственному – в нашем-то несовершенном мире – средству достижения справедливой цели; в их наилучшем выражении и сама идея, и историческая реальность Британии оказались проявлением этого стремления.
Неспособность признать этот последний мотив – один из величайших недостатков марксизма. Если бы мы верили только в силу и власть – силу и власть как самоцель, – тогда англосаксонский капитализм и в самом деле нес бы в себе семена своей собственной гибели. Но поскольку в действительности то, к чему мы стремимся, чего пытаемся достичь посредством силы и власти, – это справедливость, наш капитализм излечим, он может быть преобразован. Он обладает собственной самокорригирующей диалектикой, в нем есть весьма внушительные противоположности самому себе, такие, например, как свобода слова и все сущетвующие гарантии защиты личности, характерные для нашего права, и доказательство его способности транспонироваться в лучшую тональность ясно видится в таких недавних достижениях, как государство всеобщего благосостояния и "Новый курс". Короче говоря, грязные английские средства всегда в конце концов получают отличную возможность очиститься изнутри, благодаря добродетельности английских целей.
Вот это очищение и прямо-таки пуританская увлеченность идеей справедливости и есть для меня квинтэссенция английское™. Это объясняет, почему большинство других народов так любят нас всех в целом и так не любят каждого по отдельности. Мы хочешь не хочешь стоим за что-то хорошее, но подобно всем тем, кто твердо стоит за что-то хорошее, мы не так уж приятны в общении с остальным человечеством. Более того, несколько перехлестывая с "правилами честной игры", мы позволили остальному миру отыгрываться на нас за то, что мы так ужасающе, так фригидно справедливы, так подобны Минерве.
Другие народы тратят уйму времени, идентифицируя себя и друг друга. Однако все соглашаются в том, что англичанам нужна не столько идентификация, сколько реконструкция. Один из самых первых иностранных джентльменов, составлявших о нас отчет, заметил с ухмылкой, что мы суть "поп Angli, sed angeli" – то есть, иными словами, ханжи все до единого и очень мало подходим для приличной не-английской компании. Однако я думаю, что главное наше преступление в глазах иностранцев то, что мы как раса не просто высокомерно справедливы, но к тому же по сути своей неидентифицируемы – менее всех других европейцев поддаемся определению, хоть и не являемся самыми вероломными из них.
Эта неопределяемость – или противоречивость – отчасти вызвана Великой Английской Дилеммой, а отчасти самой основой механизма английской менталыюсти.
Великая Английская Дилемма – это расщепленность английской мысли между Зеленой Англией и Красно-бело-синей Британией. Я собираюсь использовать оставшееся пространство этих заметок для того, чтобы попытаться дать определение этим двум полюсам.